bannerbannerbanner
Тени вечерние. Повести

Александр Любинский
Тени вечерние. Повести

V

Я вернулся домой, прошел в свою комнату. Дед смотрел телевизор. Надрывался комментатор и глухо шумели трибуны. Сквозь грохот прорвался телефонный звонок. Подошла мать.

– Павел, тебя! – и скрылась на кухне.

– Это я! Привет!.. – лихорадочный, едва различимый голос. – Где ты пропадал?.. Никуда не уходи! Сейчас буду…

– Как хочешь, – повесил трубку.

Что ему от меня надо? Кажется, уже все ясно. А если нет? Предал и хочет встретиться? Это уже слишком.

Но я ждал, и ненавидел себя за это, и вышагивал из угла в угол, поглядывая на часы.

Наконец, он пришел – хлопотливо – озабоченный, возбужденный. С порога:

– Тебя вызывали?

– Да. Прикрой дверь.

– О, я ему показал! Он был красный от злости! Простите, говорю, вы плохо знаете конституцию. А он стал спрашивать, есть ли у меня родственники за границей. Хамло! Есть, говорю. Навалом!

– Он спросил, кто придумал выпускать журнал?

– Нет. Он сказал, что это я… что все на меня… Погоди. Я начинаю понимать. Какая сволочь, однако! И ты поверил?!

– Когда тебя вызывали?

– Часов в одиннадцать. После первой пары. А тебя?

– Раньше.

Я подошел к столу и, низко склонившись над ним, стал перекладывать с места на место листы бумаги. Не оборачиваясь:

– Андрей… Как он?

– Все то же. Виделись мельком в институте. Показался мне очень напуганным. Странно, да? Совсем на него не похоже. Обещал прийти сюда.

– Сюда?! Вот как. Забавно…

Он запустил руки в растрепанную шевелюру, смущенно улыбнулся.

– Знаешь, а жить все–таки стоит.

– Очень глубокомысленно.

– Да–да. Хоть и гадко порой… Но есть сегодня, есть и завтра. Давай верить в завтра!

– Ты не понимаешь, что мы теперь под наблюдением – постоянным, неотвязным, негласным?

Вскинул голову, посмотрел на меня с высокомерной печалью.

– Понимаю. Но я не перестану писать из–за этого слизняка. Не добьется он своего! Хорошо, – перегибаясь через стол и заглядывая мне в глаза, – я не буду печататься, пусть… Но… разве это так важно? Писать для себя, для близких тебе людей… Их будет десять, пять, два… Все равно – они оценят, они поймут! У меня руки чешутся описать всех этих гадов!

Он дрожал и, сжимая маленькие кулачки, постукивал ими по столу.

– А что делать мне? Спокойствие и объективность? Их больше нет.

– Чушь! Ты хочешь быть вне времени, да? Ты хочешь быть Господом Богом? О, миром движут любовь и ненависть, ненависть и любовь! Только так!

Он откинулся на спинку стула. Нервное, бледное лицо. Синие веки. Кого–то он напоминает… Видел же я это лицо до…

– Андрей не придет.

– Но он обещал!

– Ну и что? Ничего не значит. Слишком богатая натура.

– Странно. Почему же вы вместе?

– Не знаю… А ведь раньше, пожалуй, знал. Ты бы посмотрел на него, когда он только приехал из своего Трубникова или Трубнинска. Любопытное зрелище! Боюсь, он никогда не простит мне присутствия при сем достопамятном событии.

Синие веки, впалая грудь, длинные жилистые руки. Рваный хитон.

В тот вечер мы расстались, договорившись увидеться утром, но он не пришел. Я пытался встретиться с ним в следующие дни – безуспешно. Что–то случилось.

Между тем, часы шли своим чередом. Я просыпался, одевался, полз к умывальнику, ел, снова одевался, ехал куда–то в переполненном метро, возвращался, одевался, ел… Качался весь день фиолетовый фонарь на ветру, на остановках – я примерзал к мостовой. Что было делать зимой? В угол забиться, и в перекрестье страницы и взгляда тени ловить дантова ада – не отпускать, вопрошать, тормошить!

И вдруг – с витиеватой струйкой дыма и крепким рукопожатием: как поживаете? Спасибо очень хорошо а вы как простите не был на занятиях болел кажется… Смущенный, недоуменно–растерянный взгляд. Струйка дыма над головой складывается в колечко: «Вы, очевидно, не в курсе. Занятий больше не будет… Да, сочли, что не все в идеологическом плане, так сказать… Ах, и зачем, и кому это нужно! Все было известно заранее. Впрочем, в пустых разговорах тоже толку…» Взгляд на часы. «У вас есть аналитические способности, тщательность, чутье. Дай бог, они найдут лучшее применение.» Два страуса, две степенно–вежливых птицы, раскланиваясь, топчутся на длинных ногах… Спасайся! Голову под крыло! «Олег Николаевич… я еще ничего не решил насчет диплома… Может быть, вы поможете мне?» Он не знает, не может сказать ничего определенного. В принципе… Но вряд ли это лучшее решение. Для меня. «Вы понимаете?» О, да. Я понимаю. Его скользящий рассеянный взгляд на мгновение обретает твердость. Он смотрит мне в глаза: «Что ж, мы хорошо поработаем».

И опять надо очнуться под фиолетовым фонарем, влезть в себя как в разношенные туфли… Не получается. Что –то изменилось. Я ведь что–то сделал… И этого – не вернуть, не исправить! Значит, теперь будет – так?

Скоро – Новый год.

Она стоит у кондитерского ларька рядом с Андреем и пьет газировку – смеется, захлебывается, смех ее душит. Склоняется к его шепчущим губам. Тяжелый пук небрежно заколотых, отливающих медью волос, сползает на бок. Неторопливо поправляет вылезшую шпильку. Куда спешить? В запасе – вечность. Пушистые брови, пушистые ресницы, пушистая кофточка. Новогодний подарок. А этот? Зачем он здесь?! Вялый скользкий комочек дурноты подкатывает к горлу. Но что я могу поделать? Не сторож я брату своему… Направляются вместе (поддела его за локоть) вглубь коридора. Голенастые ноги едва прикрыты коричневой замшей… Что ж, он своего не упустит.

А ночью – фиолетовый маятник, душный смех, бессонница, медные волосы…

VI

Гостиная. В полутьме мерцает елка. Посреди комнаты – стол. Разноцветные огни, отражаясь, искрятся в графинах и бутылках, бросают блекло светящиеся пятна на тарелки и блюда. Все готово. Сын, отодвинув гардину, смотрит в окно. Дед склонился над телевизором.

Входит мать.

Мать: Их все нет! Есть хочется…

Дед (копается в телевизоре): Наготовила на целую роту.

Мать: Опять не работает?.. Вызвал бы лучше мастера. Все одно – дома сидишь. (Пауза.) Брось. Валентин исправит.

Дед: Не сомневаюсь!

Еще яростнее вертит ручками и щелкает переключателями.

Звонок

Мать: Ага! Первые гости.

Спешит в прихожую, откуда вскоре доносится женский смех и вторящий ему мужской баритон.

Сын: Явился…

Входит мать с букетом роз. За нею – Валентин. Прекрасная фигура. Едва намечающееся брюшко. Одет со вкусом. 35–40 лет.

Валентин: Привет честной компании.

Сын: Здравствуйте.

Дед: Привет.

Мать: Папа, только взгляни, какие розы! (Валентину.) Ты превзошел самого себя.

Валентин (целует ей руку): Ну, это легче легкого. (Деду.) Что, не работает? Это мы мигом.

Снимает пиджак, аккуратно вешает на стул. Снова звонок. Мать исчезает в передней. Громкий разговор, поцелуи. Входят Карпутовы и Гиндины.

Гиндин: Что я говорил? Валечка уже здесь. (Жмет Валентину руку. Остальным.) Здравствуйте, дорогие!

Дед: Здравствуй, коли не шутишь.

Карпутов молча раскланивается со всеми.

Карпутова: С наступающим!

Гиндина: С Новым годом! (Матери.) Где доставала икорку?

Карпутов: Тоже мне – проблема. У нас в буфете…

Карпутова (нетерпеливо и капризно): Веня, принеси сумку! (Садится на диван.) Ужас как голова болит.

Гиндин: Ай–ай. Такая неприятность.

Возвращается Карпутов с сумочкой. Карпутова достает лекарство, проглатывает.

Валентин: Телевизор работать не будет. (Поет.) Будет вечная музыка…

Мать: Перестань.

Валентин: Сколько еще чинить эту развалину? Увы, всему приходит конец.

Гиндина: Наум, ты слышишь? Новый год – без телевизора!

Гиндин: Да ради бога… Весь вечер от него покоя нет. (Карпутову.) Как достали цветной – житья не стало.

Карпутов: Когда?

Гиндин: Уже с полгода.

Карпутов: Наш?

Гиндин: Японский.

Карпутов: Правильное решение. (Тянется к блюду с колбасой.)

Карпутова: Веня!..

Мать: Все – к столу. Прошу к столу. Осталось пять минут.

Торопливо и шумно рассаживаются. Валентин открывает шампанское. Разливает. Бьет двенадцать.

Все: С Новым годом!

Мать: Фу, в голову ударило.

Валентин: Попридержать?

Гиндина: Зиночка, вон тот салатик, пожалуйста! Да, да. И рыбки.

Карпутов: Я читал – рыба вредна.

Гиндин: Бросьте. У меня от нее всегда прекрасное ощущение.

Карпутов: Пора запить газировочку, а? (Подмигивает Валентину.)

Карпутова: Веня!

Мать: Павел, папа, почему пустые тарелки?

Гиндина быстро протягивает руку к тарелке сына, переворачивает ее.

Гиндина: Старый фарфор. Не разберу фирмы…

Гиндин: У меня тост! Такой маленький тостик. (Валентин снова разливает коньяк и вино.) За прелестную хозяйку дома! За очаровательную нашу Леночку! Пусть всегда остается такой же умной, энергичной, обаятельной! Валечка, ты ближе. Поцелуй ее за меня.

Валентин: С удовольствием.

(Целует в губы мать.) Она вырывается, поправляет прическу.

Карпутова: И чтобы следующий Новый год мы, наконец, встретили среди новой мебели…

Мать: Папа не хочет.

Карпутова: А почему, Владимир Николаевич?

Дед: Дражайшая… Не всегда то плохо, что старо.

Мать: Дверцы поломаны, ни до чего нельзя дотронуться. Того и гляди все рассыплется в прах!

 

Дед: Подожди. Пусть сначала вынесут меня… вперед ногами!

Гиндин: Ай, ай! Что вы такое говорите! У меня тост…

Гиндина: Старина входит в моду.

Карпутов: Новое – это хорошо забытое старое.

Валентин: Подремонтировать бы… Дорого.

Карпутов: Был я тут с инспекцией в Армении… Армяне – смешной народец. Выстроили громадное хранилище в этаком… средневековом стиле, набили древними бумагами и водят всех туда. Гордятся.

А чем, скажите, гордиться? Однако после всего этого средневековья – коньячок, номер–люкс…

Карпутова: Ты не рассказывал!

Дед: Простите старика. Поздно. Пойду спать.

Уходит.

Гиндина (вслед): Ну, что вы… Посидите еще.

Мать: У меня обнова. Хотите, покажу?

Гиндина: Конечно!

Карпутова: Что такое?

Женщины покидают комнату. Валентин разливает. Сын отходит к окну и, отогнув занавеску, смотрит на улицу.

Валентин: А у меня тут случай был… занятный. Подала одна на выезд. Вместе с ней – дочь и мать–пенсионерка. Представила анкетки, справки – все чин –чинарем. Читаю. Дохожу до графы «мотивы» – пустота. Что это, говорю, вы так небрежничаете? Молчит. А в глазах, знаете, такое презрение, что ли…

Гиндин: Ну, зачем так явно…

Валентин: «У меня, говорит, – а рот едва разжимает – там родная сестра. Вас это устраивает?» – «Главное, – отвечаю, – чтоб устраивало вас!»

Гиндин: Ха – ха.

Карпутов: Гнать таких взашей!

Валентин: Да… Ушла. Гордая очень. Ну, думаю, я тебе устрою. И – быстренько оформляю мамашу. Благо, та под другой фамилией. Прибегает – красная, разъяренная. «Что вы такое делаете!? Безобразие! Я не могу ее одну отпустить!» – «Как хотите, говорю, можете вообще не ехать». Дальше – самое интересное… Мать уезжает, проходит полгода. Снова появляется – бледная и дрожит, глаза красные. Мать, говорит, заболела, при смерти, отпустите, все такое… И в слезы. Я, разумеется, наливаю воды – что вы, что вы, не надо нервничать! – и протягиваю ей. Она поднимает голову, смотрит на меня, торопливо лезет в сумочку и… достает конверт…

Гиндин: Безумие!

Карпутов: Ну, ну?

Валентин: Я, разумеется, виду не подаю. Она кладет его на стол и так осторожненько подпихивает ко мне… «Что это, – спрашиваю, – письмо от мамочки?» Молчит. Открываю… Так и есть. Пять сотенных!

Гиндин: Ого!

Карпутов: Нда… Тяжелый случай.

Валентин: Допрыгались, говорю. Это же подкуп должностного лица! Не видать вам вашей земли обетованной! Тут она начинает медленно–медленно сползать со стула и…

Сын (бросается от окна): Скотина!

Вцепляется в Валентина. Несколько секунд ожесточенно и молча борются. Наконец, Валентин отпихивает сына. Падая на стол, тот сбрасывает несколько тарелок. Грохот разбиваемой посуды. Вбегают женщины.

Мать: Что случилось?! Павел, Валентин?

Валентин (поправляет галстук и рубашку): Ничего… Поговорили по душам. А, Павлуша?

Все сбиваются в кучу. Сзади сына незаметно становится Карпутов, готовый схватить его, если тот сделает новую попытку.

Пауза.

Гиндин: Этот юношеский максимализм…

Мать: Отправляйся спать. Немедленно! Утром разберемся.

Сын медленно поворачивается и выходит из комнаты.

Мать (Валентину): Надеюсь, ты не принял его всерьез?

Валентин (целует ей руку): Конечно!  угрозой.) Обломается…

Мать и Гиндина уносят на кухню черепки.

Карпутов: Драть их надо как сидоровых коз.

Карпутова: Оставь. У меня от твоих сентенций голова болит.

Гиндин (Валентину): Есть деловой разговор. Помочь надо…

Валентин: А…

Гиндин: Как обычно. Но сначала – выпьем.

Входят мать и Гиндина.

Гиндин: У меня тост! Такой маленький тостик…

Все рассаживаются. Валентин разливает.

Валентин: Я поднимаю этот бокал… за счастье наших детей!

Уйти, уйти, уйти! Не видеть, не слышать! Мимо – и хлопнуть дверью… Опустился на кровать. Тяжесть во всем теле. Хлопнуть дверью и… куда? Под фиолетовый фонарь. Это безумие. И остается – дед… Гуд, пьяные вскрики. Сейчас будут петь. Позарастали стежки–дорожки. Баритон Валентина, тенорок Гиндиной. Срывается, снова затягивает. Эх, где проходили милого ножки. Упилась. Шорох. Мать, Валентин? Что ты делаешь тише ну перестань. Смех, сопенье. Не уединяться не уединяться однако я попросил бы где моя сумка ах все так перепуталось Валечка я рассчитываю на твою машину он не может да знаете вы тише милочка ты моя разреши я тебя… Возгласы, поцелуи, топот, стук двери, бренчанье цепочки… Конец.

Тяжесть во всем теле. Сквозь занавеску – свет и тени на полу. Новогодняя ночь, девочка со спичками, пушистая девочка… Со спичками…

Я проснулся от крика. Вскочил, натянул брюки, выглянул и коридор, – из столовой несется визг. Бросился по коридору, распахнул дверь. Посреди комнаты, у неубранного стола – серое лицо, кое–как подобранные волосы. Старуха.

– Вот он! Полюбуйся!

Дед сидит в углу дивана, опустив голову. Мельком взглядывает на меня…

– Да что же это такое!? В моем доме…

– В моем, дорогуша. В моем.

Смотрит снизу вверх в ее лицо. Подбородок дрожит, дрожат отечные щеки. Стучит кулаком по колену:

– Чтоб я этого… негодяя больше не видел!

– Негодяя…

Хохочет сухо и зло.

– Тот негодяй, кто стоит на земле – обеими ногами, кто может – делать. Не рассуждать, не витийствовать, а – делать!

Садится на стул, качает головой, космы скользят по плечам.

– Как я устала от разговоров… Детство, юность – болтовня, дым коромыслом. Мать хотя бы учила… хорошим манерам. А отец? Какое там! Со скучным лицом отрываясь от очередной умной книги… И эта вечная двусмысленность, уловки, таинственные умолчания, намеки… Господи, за что мне все это!? На руках – два ребенка. Да–да, два! А разговоры продолжаются… И этот – учится болтать!

– Для кого – болтовня, для кого —modus vivendi.

– Как красиво! Где были твои идеалы, тенденции, ценности, морали – тогда? Куда они делись? Спрятались по норам, укрылись за цепочками? Кто «за»? Все – «за»!

– Ты нагло клевещешь!

Выпрямился, уперся ладонями в широко расставленные колени.

– Я отсидел пятнадцать лет! Совесть моя – чиста!

– Совесть, совесть… Кому была нужна твоя совесть? Тебя посадили заодно, прихлопнули без разбора вместе со всеми!

– Елена! Ты, ты… пьяная, вульгарная, старая баба!

– Спасибо, папа. Ты очень точен. Не волнуйся, он меня скоро бросит… Какая нелепица! Всю жизнь ишачить, надрываться, тянуть из последних сил – и стать вульгарной, старой, никчемной… Я не могу так больше! Я не хочу так… Я…

Зажимает рот ладонью, хрипит, плечи трясутся. Космы, падая на лоб, скрывают лицо. Я бросаюсь на кухню. «Воды! – кричит дед, – воды!» Отвожу руки, прижимаю стакан к губам. Зубы стучат, вода льется на грудь, течет по халату. Тащу к дивану. «Корвалол! – кричит дед. – Да не здесь! Выше!»

Мы стоим над ней. Дед держит пульс, считает. Она выдергивает руку, отворачивается к стене. Наклоняюсь: «Что–нибудь хочешь?» Медленно качает головой и едва слышно, губами: «Уйдите!..»

Начинается новый год.

VII

В черно –белом пространстве зимы, наполненном прозрачным, слегка подсиненным воздухом, установились холодные ясные дни. Казалось, после долгих и бесплодных мучений лета и осени зиме удалось, наконец, придать городу единственную, навсегда завершенную форму.

Я сдавал последние экзамены в моей студенческой жизни и попутно собирал материал для диплома. Вечерами, выходя из библиотеки, я не спешил домой – после новогодней ссоры дома не было: кое–как существовали рядом три озлобленных несчастных человека. Я брел среди искрящейся снежной слюды. Горели окна. Неуловимо, неотвратимо сгорала жизнь.

По четвергам мы беседовали с Чухначевым о Дантоне и Марате, Сен–Жюсте и Робеспьере. Он считал их героями, титанами, высоко вознесенными над всем ординарно–человеческим. Он восторгался ими, и в восторге его сквозила зависть. Но я видел в них людей слабых, порочных, властолюбивых и тщеславных, вынесенных ИСТОРИЕЙ на авансцену. И они плохо играли свою роль. Плохо, пока по ходу сценария не наступала развязка. И когда вместо падения занавеса над театрально распростертыми телами, восторгов и бесконечных вызовов публики их на рассвете тащили на Гревскую площадь, и повозка скрежетала ржавыми ободьями по камням мостовой, а впереди маячило гуманное изобретение доктора Гильотена – что–то случалось тогда… По–прежнему громыхали ржавые обода, заглушая плач и проклятья. Но, исчезнув за углом, повозка въезжала – в вечность… Разгадка была где–то здесь, совсем рядом, но когда я в последнем отчаянном усилии, казалось, достигал ее – руки мои хватали пустоту, а в сером воздухе насмешливо и едко пахло дымом.

Ты слышал? Нет?! Это грандиозно, старик! Представляешь, отправились в лес на какой–то семинар… Вся наша элите и… Ха – ха. Ой, девочки, что я знаю! Пьянка… комсомольский актив… Тише! Тише… Тише… Ти… Я от Ленки слыхала. Она там была, видела своими глазами! Все были пьяные в титьку! И секре… Не может быть! Вломился в комнату и… Попытка изнасилования? Секретарь!? Из пятой группы, такая черненькая. Выпрыгнула? Дура. И чего выпрыгивать? Шутки!? Ой, я бы ему… Нет, старик, из окна третьего этажа. Нагишом! Вот зрелище–то, а? Говорят, сломала руку… шею… позвоночник… Ногу! Я вам говорю, ногу! Ха, ну и сломал бы он ей… Известная б… Не веришь? Спроси у Кольки, он с ней… Тише! Тише. Ти… Замнут. С кого спрашивать? Этот, с русой бородкой… Да ты его знаешь. Вечно в президиуме сидит… Организовал. Предложил. Пригласил. Девочки, клянусь, все было известно заранее! Почему же она… Нет, старик, ни–че–го не будет. Кому это надо? Лишний шум. Договорятся с родителями и порешат миром… Далеко пойдет. Свой человек. Если вывернется… Вывернется! Тише! Тише… Ти…

– Приветствуем вас в наших трущобах. Вон стул. Садись.

Илья лежит на кровати, вытянув руки поверх одеяла.

– Заболел. Знаешь, как бывает? Воспаление легких, чахотка… смерть.

Печально:

– Я скоро умру.

Тусклый день. В комнате горит свет. Под потолком, за решетчатыми окнами, мелькают ноги прохожих.

– Ой, он вам такого наговорит! От бронхита еще никто не умирал.

Маленькая женщина выглядывает из соседней комнаты.

– Болтун. Не слушайте его. Когда–нибудь сядет в тюрьму из–за языка. Я знаю, что говорю. Я много жила и много видела. Хотите покушать?

– Мама, оставь.

– Не слушайте его. Вы ведь хотите покушать, правда?

– Спасибо, я… я недавно ел. Спасибо.

– Он поест потом. Дай поговорить!

Маленькая женщина вздыхает и, заключив нас в единый скорбный взгляд, выходит из комнаты.

– Знаешь… – прислушиваясь к осторожным шагам за дверью, – я хотел бы быть музыкантом.

– Почему?

– Ужасное мученье. Слышу мелодию – и не могу записать!

Лихорадочно роется на заваленном бумагами столике у кровати, вытаскивает смятые листки, неуверенно и тревожно просматривает их.

– На. Нет, погоди… Лучше это. Да. Прочти.

Странные стихи… Волнообразный, упругий, едва уловимый и все же – упорный, неотвязный ритм. Объяснение в любви? Пожалуй… Но не это главное. Ощущение глубокого, мощного, ровного звука… Или, скорее, всепроникающей, всезаполняющей стихии. Упорядоченной, введенной в русло, но сохранившей свою первобытную силу. Объяснение в любви? Пожалуй… Образы возникают, переплетаются, сливаются, длятся – и исчезают, чтобы снова дать свободу дыханию, ритму, звуку.

Где–то под самым потолком – скрип шагов по снегу, смех. Затихли.

– Это настоящее. В первый раз.

– Ха. Правда? Ну, да. Разумеется. Я знал, я чувствовал!

Подскакивает, почти выпрыгивает из одеяла.

– Ну, ну. Ты же собирался умирать.

– К черту!

– Мне кажется… ты влюбился.

– Нет–нет, что ты! Не влюбился. Просто… она не должна быть с ним, не должна! Все может ужасно кончиться… Ее нужно беречь, она отмечена свыше! Да–да, я не шучу. Представляешь, знает о его похождениях все и… не говорит ни словечка! Непостижимо!

– Ты любишь ее.

– Нет. Это совсем другое. Ты не понимаешь.

– Скорее, ты не хочешь понять.

Резкий стук входной двери. Кто–то быстро прошел по коридору. Шебуршание, скрип…

– Ага! – облегченно вздохнул, поудобней устроился на подушке. – Сейчас ты увидишь кое–что интересное.

Дверь распахнулась, и в комнату стремительно вошла девушка – высокая, худая, с острым лицом и острым взглядом темных глаз. Шагнула ко мне, протянула руку.

 

– Фаина.

– Павел.

Длинные, сильные пальцы.

– Сестра моя, воительница, с кем сражалась, кому головы рубила?

– Дурачок. Подвинься.

Села на край кровати, схватила один из листков.

– Опять стихи. Ты когда–нибудь займешься делом?

– Отдай!

Бросила листок, повернулась ко мне.

– Слышала о вас. Вы тоже помешаны на Французской революции.

– Слово «помешан» вряд ли соответствует действительности.

– Я не сказала ничего обидного… По – моему, каждый должен быть слегка помешан. Ведь так?

– Хм… В какой–то степени.

– Сестра моя свихнулась над историей еврейского народа. Она, видите ли, очень гордится предками – скотоводами и их первобытным богом.

– Что ты понимаешь? Изгой, чужак! Где твои корни? Откуда ты родом? Перекати–поле!

– Ложь. Сократ, Кант, Паскаль – это не родина?

– Но родина Канта скажет: «Ты чужой, тебя я не знаю». И родина Паскаля отвернется от тебя.

– Узколобый национализм…

– А ты со своей широтой сгниешь здесь заживо!

Схватил ее за руку.

– Ужасно ругаешься. Я так не умею.

Улыбнулась с печалью.

– Ты ничего не умеешь.

– Простите. Мне кажется, вы не совсем правы. Илье подвластен мир идей. А идеи – движут миром. Ведь и вы в известной степени… идеалистка.

– Я? Нисколько. Во мне говорит кровь.

Илья повернул к ней растрепанную голову.

– Роди. Авось полегчает.

– Дурачок. Маленький дурачок.

– Видите ли, национализм, это все–таки ужасно! Нам известны страшные последствия…

– Нужна мера. Только и всего.

– Ха–ха! И, разумеется, ты – ее воплощение!

– Наверное, мы живем в ужасное время. Все шатается, все рушится, все теряет смысл… Может быть, национализм – единственная оставшаяся реальная сила в этом мире. Национализм, да еще, пожалуй, классовая ненависть. И обе эти силы коренятся в древнейших инстинктах. Что им противопоставить?.. Поиски Смысла, Гармонии, Мировой воли, Единого? Слова, слова, слова…

Зарешеченный квадрат под потолком незаметно померк. Сверкающими блестками вспыхнул снег, набившийся в нишу окна.

– А в вас что–то есть… Но, разумеется, я не согласна.

– Пессимист, меланхолик, ипохондрик, невротик, фрейдист… – обратился Илья к потолку. – Все это слишком мрачно. А я, да будет вам известно, кое–что знаю. Знаю – и не скажу!

Рот его растянулся в долгой довольной улыбке.

– Не говори, – сказала Фаина. – Очень надо…

В комнату вошла маленькая женщина, неся поднос, уставленный тарелками с едой. Меня усадили, долго кормили бульоном с клецками, курицей, очень вкусным пудингом (из манны небесной – объяснила Фаина). Уже в коридоре, у двери, мать ухитрилась сунуть мне в карман горсть конфет. А Фаина, словно крепкое рукопожатие имело никому не известный, кроме нас двоих смысл, слегка покраснела и взглянула мне прямо в глаза.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru