Сезон летней миграции околесованных был в разгаре. Навстречу, на юг, ехали семьи, молодёжные компании, отважные одиночки.
Из окна мчащегося антрацитно-чёрного минивэна Вячеслав Ильич провожал взглядом приткнувшиеся на обочине легковушки и публику вокруг них в курортных одеяниях.
Кто на капоте устраивался с бутербродами, кто на багажнике, редко встречались путешественники основательные, запасшиеся раскладными столиками. Но даже и такие закусывали непременно стоя, заодно разминая затёкшие ноги.
Иные возились с домкратами, меняя проколотые колёса.
Можно было увидеть и неудачников, копавшихся в моторе, которым не позавидуешь: если поломка серьёзная – до ближайшего сервиса более ста километров и роуминг на нуле.
Выходи с поднятым тросом в руке, взывай о помощи к водителям грузовиков.
Махали и Вячеславу Ильичу в надежде на мощный дизель его «Ниссана», – он давал отмашку, извиняюще крутя головой, и пролетал мимо, досадуя на собственное жестокосердие, оправдываясь перед неведомым бедолагой множеством пассажиров в салоне, изношенностью двигателя, хлюпающей коробкой передач, – вроде веские причины, но всё-равно на душу ложилась тяжесть, мысли о подленьком покусывали, да и расчёт приходил на ум: сам так же будешь когда-нибудь бедовать, просить помощи, а получится как в песне – в той степи глухой умирал ямщик…
Хотя не по зимникам где-нибудь он в тундре ездит, авось и обойдётся…
Вячеслав Ильич бил ладонью об руль и думал: «О’кей! Но оказавшись в подобной безысходности, по крайней мере и я, не тормознувший сейчас, не буду считать мимоезжих своими должниками, всё будет по-честному. Ты никому не должен и тебе никто ничего не должен… Свобода, брат, свобода, брат, свобода, – напевал Вячеслав Ильич и скалил зубы в какой-то мстительной улыбке, распрямлялся и всё поддавал и поддавал газу в поршни арендованного у кинокомпании „Фильм продакшн“ старенького „Ниссана Турино“».
В какой-то момент в зеркале мелькнуло лицо дремлющего в углу кабины Нарышкина, и мысли Вячеслава Ильича понесло в другом направлении.
«Третий зять! – подумал он со вздохом. – Хороший парень… Из поколения пепси. Схваченный за горло госструктурами. Желанно подставивший им это самое горло. Ещё весной был пацифист, а теперь – патриот государственного разлива. Чарующая сила бюджетных отчислений!..»
А первого зятя Вячеслава Ильича звали Олег… Москвич… Оператор на военном заводе, в белом халате управлял каким-то сверхточным станком и имел присущее рабочему классу чувство основательности и некую особую мужественность, какой не наблюдалось даже в самых сильных характерах молодых интеллигентов из среды Вар-Вар.
Всегда первым, вопреки положенному, Олег подавал руку Вячеславу Ильичу (рукосуй), чем немного смущал его, был чрезмерно развязен и грубо шутил – в общем существовал в рамках классического образа молодого советского гегемона, и вдруг исчез, испарился вместе с закрытием, исчезновением в девяностых годах и всяческих заводов – исчез посредством «дури» в прямом и переносном смысле – как наркотиков, так и примитивных душевных устремлений, исчез в вихрях пыльной и голодной свободы налетевшей на страну будто бы из времён сотворения мира, пройдя известный путь: биржа труда, взлом ларька, год тюрьмы, мелкое дилерство, бесконечные «ломки» и – конец в реанимации, в объятиях «ласкового убийцы» – гепатита С.
…Второго зятя звали Саша, и находился он в статусе «гостя столицы» – тоже тип своего времени, когда в стране сняли барьеры передвижения и в Москву хлынула провинция, и своя, российская, и прочая азиатская.
Саша был, даже можно сказать, ласковым человеком, всегда улыбался, всегда с подарками, пылко, самозабвенно помогал и на кухне Геле Карловне, и в починке машины Вячеславу Ильичу, был услужливым и хотя работал электриком на строительстве «Москва-Сити», но не имел ни чёрточки грубоватости рабоче-крестьянского племени.
На этой основе вдруг открылся в нём талант бармена, нашёл он своё природное применение за стойкой большого ресторана недалеко от Красной площади – время было ещё разгульное, вольное, и питейные заведения в Москве росли как на дрожжах.
К сожалению, он не смог строго придерживаться принципа – кто наливает, тот не употребляет…
После смены приносил Саша домой полную сумку продуктов и отменного спиртного, устраивал невиданное застолье с наслаждением, передававшимся и Вячеславу Ильичу, от природы тоже склонному к подобному проведению времени.
Но если Вячеслав Ильич в этот период избыточного поглощения дарового алкоголя продолжал расти и приближался к серьёзному открытию в биохимии, то его юный друг через год потерял место. Сначала перебивался заштатными барами, потом работал в автосервисе, на покраске машин. Пары ацетона изгонял из себя водкой и вдруг буквально – пропал.
Обзванивали морги, подавали в розыск – как в воду канул, так что даже разводиться Вар-Вар пришлось по причине «длительного безвестного отсутствия супруга».
«Хорошие были ребята», – думал Вячеслав Ильич, отрешённо скользя взглядом по белой разделительной линии шоссе, – воображаемому бетонному барьеру, как научили его воспринимать эту черту между жизнью и смертью когда-то давно в автошколе…
И вот теперь Андрей, интеллигент, гуманитарий, политик, дворянская кровь, третий зять, хотя ещё и не законно, но тоже надёжно захваченный силой притяжения звезды по имени Варя, обречённо вращающийся вокруг неё, бедоносицы, вынужденный жить с грузом развода, в ожидании неминуемой потери сына…
«Конечно, – думал Вячеслав Ильич, – все эти горести частично смягчаются так называемым счастьем обладания и, наверное, точно подслащают его жизнь и заживляют раны, которые и вовсе могут затянуться со временем, если у них будут дети, но коли в двух браках у Вари детей не получилось, то что ждать от очередного, тем более, что ей уже за тридцать. Могла бы уже девушка и пригасить пыл, перестроиться на карьеру, путешествия, лёгкий флирт, если бы, конечно, человек был властен над собой, а тем более женщина, которая, вообще, и в гроб-то желает лечь красивой, привлекательной…»
Всю свою сознательную жизнь Вячеслав Ильич не переставал изумляться бесподобной силой женственности и не оставлял надежды постичь её природу. Только с появлением на свет Вари приоткрылась ему эта тайна.
С присущей наблюдательностью исследователя он растил её – с пелёнок до студенчества, как на подопытной изучал все этапы становления этого всемогущего существа по имени женщина – её обречённости на самосжигание в горниле человеческого воспроизводства.
Помнил, какой страх он испытывал, когда она подростком уходила из дому, в «миру» неизбежно попадая в сотрясающие этот самый мир вибрации эроса, под удары демонических сил секса, пока однажды его естествоиспытательский взор не был поражён почти мгновенным преображением девушки в женщину, из существа страдательного перешедшего в разряд повелительный, когда уже не ей следовало остерегаться грубого мужского захвата, а парням бежать от её «мягкой силы», хотя по своему опыту Вячеслав Ильич и знал о бесполезности таких попыток для мужчины и, много перевидав, пережив, передумав, давненько уже перестал считать любовь чем-то восхитительным и безусловно ценным – может ли быть восхитительной фатальность?
Только замаячил впереди щит бензоценника, так и повело «Малевича» по белым линиям на асфальте будто по стрелкам железной дороги – словно нюхом чуял – к ярмарочным шатрам «ЛУКойла», – повело сначала в правый ряд шоссе, потом, сразу за супер-прайсом – в «карман» и за лежачим полицейским уже ползком, из последних сил – к соскам бензоколонки, после чего в путешествии определился такой расклад: кому купаться (река Которосль под горой), кому молиться (рядом путевой храм Богородицы, такой же пластиковый, как и заправка), а кому солярку в бак (в бок) заливать.
Три женщины, казалось, только что бывшие несовместимыми и по возрасту, и по профессии, и по семейственности, и по норову, пропитанные постулатами всех мировых религий, ну чистые космополитки, вдруг не сговариваясь, дружной скромной стайкой направили свои стопы к церкви Непорочного зачатия и стали даже с виду (ход, улыбки, жесты) похожими друг на друга – едва ли не сёстрами.
И не потребовалось им при входе никаких разъяснений служки о дресс-коде: кусками ткани обернула брюки Гела Карловна, Варя же – свои ножки в античных ремешках. Но, конечно, при этом каждая выбрала в ящике по собственному вкусу – разной расцветки. И головное убранство переменили – у Виты Анатольевны вместо шляпы оказался скромненький синий платочек, а Варя свою папаху из дредов укротила белой косынкой.
Во время этого ритуала и на души всех троих снисходило нечто общее, припоминалась трагедия двухтысячелетней давности, разливалась в душе горечь несправедливого распятия…
Потеря самости длилась недолго. Всего минуту побыв в состоянии единодушной плоти, сразу по входу в пространство великого таинства они всё же не преминули тихонечко разбрестись в поисках каждая своего лучика духовного, своей иконы – образа понятного и давно знакомого, которому хотелось отдать внутреннее предпочтение по каким-то своим безотчётным мотивациям.
Виту Анатольевну привлёк необычно пышный наряд неведомой ей святой на громоздкой иконе в боковом нефе. Она надела очки и разобрала надпись по краю – «парастасъ». Подумалось, как много светскости в этой Параскеве Пятнице! Видать, писалось по заказу какой-то неисправимой модницы. Это было так понятно Вите Анатольевне!
Актриса невольно стала креститься, возводить душу до такой степени умиления, чтобы напоследок захотелось поцеловать край парусны.
Грешница, она, в своём коммунальном одиночестве, и покуривала, и винцо попивала, и понимала сейчас, что не очень-то была достойна милостей Целительницы, но всё-таки хоть и робко, но просила о здоровье, вздыхала и кланялась в своём синеньком платочке и очках, похожая на милую провинциальную старушку.
Одна из трёх частей огромного складня в правом приделе притянула Гелу Карловну.
Она не ошиблась, перед ней в печали и чистом девстве предстали Вера, Надежда, Любовь и матушка их София.
Вспомнились Геле Карловне свои сёстры, одной уже не было на этом свете, а другая доживала дни где-то во Флориде в фанерном домике «комьюнити».
Вспомнились горькие годы детства в сибирском изгнании, возвращение в Литву на руины, спасение и возрождение в общежитии мединститута в Москве, в замужестве с «синим Че»…
…Пришлось бейсболку поворачивать козырьком назад, прежде чем приложиться губами к образу…
А Варю поразила, слева от дьяконовых дверей, местночтимая Богоматерь Толгская. Христосик у неё на руках сучил ножками, как бы хотел взбежать вверх по ней, полететь, отчего глаза святой светились слёзной радостью, и глаза Вари тоже наполнялись влагой одного свойства с Богоматерью.
В это время отрок-служка закончил псалом шестого часа, из алтарных врат вышел дьякон и принялся читать тропарь, аккомпанируя себе звяканьем цепочки на кадиле. Запахло ладаном и почему-то бензином, видимо, из открытых по случаю жары дверей храма – от заправки.
Дьякон излагал свой текст грубым мужицким рыком, по силе своей как бы даже опасным для хрупких стен храма, и в Вите Анатольевне, чуткой на сценическую несообразность, тотчас природная насмешливость взяла верх над переживаниями вселенской скорби. Подсмотрев, как дьякон морщится, кривит рот на басовых низах -
«хлопочет лицом», как бы сказал любой театральный режиссёр, Вита Анатольевна на цыпочках неслышно подошла к Геле Карловне сзади и – ах, кощуница! – шепнула ей на ухо:
– Гелочка, а не кажется ли тебе, что поп в храме Непорочного Зачатия – это всё равно что бородатый банщик в женском отделении…
Гела Карловна вздрогнула и принялась изо всех сил накладывать на себя крестные знамения, чтобы удержать улыбку…
Оставаться в церкви, будучи сорванной с чувственных высот в мирское легкомыслие, Гела Карловна посчитала нечестным и, наскоро поставив свечку на канон, быстро вышла из святилища вон – в гул автомобильной трассы, под свод неподдельно божественных небес в лоскутах июльской испарины.
Следом за Гелой Карловной пробкой вылетела из церкви и Варя, промокая платочком слёзы смеха.
В отличие от своих «овечек» сама насмешница появилась на паперти строгая, даже суровая, как истинный пастырь.
Пока она надевала шляпу, взбивала фонарики на плечах, расправляла пышные вытачки на юбке, Гела Карловна и Варя, отсмеявшись, уселись на скамью недалеко от храма на самой кромке берега – одна за вязаньем, другая за планшетником, поглядывая время от времени на резвящихся «их мужчин». (Нарышкин и Тоха вспарывали чёрно-зелёную воду болотной реки классическим кролем.)
Недолго позволено было им любоваться на игрище – Вита Анатольевна подошла и всей своей ширью решительно заслонила от них этих «представителей животного мира» – ничто уже не могло загасить в ней артистического пламени, и в самом деле чувствовала она сейчас, что весь мир – театр.
Она сгребла со своей глубоко декольтированной груди тяжёлый нательный крест и, выставив его перед слушательницами, начала еретическую речь о женском священничестве, всё более захватывая внимание спутниц.
Стала толковать о том, что церковь в Британии разрешила возводить женщин в сан священников ещё двадцать лет назад и сегодня там их насчитывается до двух тысяч. Их коллеги, мужчины, страшно недовольны, учиняют раскол и теперь линия фронта мировой эмансипации пролегает в районе Гринвича, победа непременно будет одержана нашими несгибаемыми англосаксонками, ибо самое первое евангельское откровение слетело с уст женщины.
– Вот скажите, лапочки мои, кто первый возвестил о воскресении нашего Спасителя да так горячо убеждал всех в этом величайшем таинстве, что весь свет уверовал?
Почти одновременно обе «лапочки» на скамейке по-школьному выставили руки торчком и, едва не в один голос, радуясь своему знанию и возможности высказаться, выпалили:
– Мария!.. Мария!..
В ожидании ответа двигавшаяся было вдоль скамьи с поднятым, как для прицела, крестом Вита Анатольевна резко развернулась, раскинула руки вширь и будто в помешательстве, зажмурив глаза, стала выпевать с подвывом имена других библейских вождинь:
– Олдама-пророчица Иосии, пророчица Мариам – сестра пророка Моисея, Дебора – четвёртая судья Израиля, Прискилла – ученица Павла, дьяконисса Фива…
Варю разобрал смех. Она, в тон исповедницы, продолжила:
– …Воительница Вита, дочь Анатолия, попесса московская!..
Сказала и, как бы устрашившись гнева лекторши, прикрыла лицо планшетником.
Шуточка дочери заставила Гелу Карловну нахмуриться и незаметно глянуть на воодушевлённую подругу – не обиделась ли.
Не из таковских была Вита Анатольевна!
За годы театральной карьеры прошедшая через горнило сотен спектаклей, будучи и ошикана, и освистана, она обрела бесценный опыт, нарастила толстую кожу и потому отнеслась к словам Вари как к неожиданной реплике из зала, с дерзкой галёрки – и на грубость не сорвалась, и не подхватила остроту, чтобы нейтрализовать её соль, проглотив, а вскинула руку, как боярыня Морозова на картине Сурикова, и, грозя насмешнице гневом высших сил («Боже мой, что?! Она это и вправду?» – подумала Варя, выглядывая из укрытия), полностью преобразилась в необузданную проповедницу, возомнила себя едва ли не на амвоне этого Зачатьевского новодела, похожего на блестящую новогоднюю игрушку в задичавших ельниках, а и правда, как бы попесса была там к месту!
И Варе в этой человеческой пустыне, в пространстве, пребывающем в первобытности, «баба на амвоне» вовсе и не показалась бы чем-то сверхъестественным, ибо очевидным было для Вари, как ничтожно мало оставили здесь по себе в сухом остатке (как бы выразился её учёный батюшка-химик) десятки, сотни тысяч обитавших в границах этого прихода за пятьсот лет русских человеческих существ, мужчин – сильных, смелых, деятельных. И как стремительно (за каких-то пятьдесят лет) исчезнувших, будто испарившихся – ни птицы столь решительно не меняют мест своих гнездовий, ни рыбы – нерестилищ; не усыхают с такой скоростью ни Арал, ни Каспий, не тают ледники, а русские человеческие скопища вместе со своими бородатыми батюшками отлетели к небесам обетованным ракетоподобно, так же, как и какой-нибудь «Протон» с близлежащего космодрома, оставив по себе на память только сброшенные стартовые ускорители из алюминия – эти невесомые храмы в идеологическую нагрузку к бензозаправкам…
Раздосадованная приближением обнажённых купальщиков и необходимостью оборвать просветительскую речь, Вита Анатольевна запустила руку в сумочку за сигаретами.
Рыжий с Тохой и на гору взбежали соперничая, в одних плавках выскочили перед Витой Анатольевной молодые и сильные – залюбуешься, но она демонстративно сняла очки и закурила, бросив «пастве» напоследок примирительное:
– Главное, девочки, чтобы ваши душеньки были довольны!
– А где же они у нас, Вита Анатольевна, эти самые душеньки располагаются? – поддразнил её Нарышкин, вытираясь необъятным махровым полотенцем с надписью «Шеф рулит».
– Пожалуйста, солнышко моё, пожалуйста!..
И, пыхнув дымком, Вита Анатольевна прочла из Тютчева на память:
– О, вещая душа моя!.. О, как ты бьёшься на пороге как бы двойного бытия!.. Джентльмен удовлетворён?
– Это что-то значит для здорового живого человека, Вита Анатольевна!.. Боюсь, ТАМ стихов не читают…
– Язык есть Бог! – выпалила Вита Анатольевна.
– Ого! Это вы уже из воскрешаемого нами Иосифа?
Вита Анатольевна с задором процитировала на хорошем английском:
Time that is intolerant
Of the brave and the innocent,
And indifferent in a week
To a beautiful physique,
Worships language and forgives
Everyone by whom it lives;
Pardons cowardice, conceit,
Lays its honours at their feet.[4]
Из-под полотенца глухо отозвался Нарышкин:
– И всего-то прощает только трусость и тщеславие?
В пику прозвучало от Виты Анатольевны:
– А что бы вы ещё хотели? Глупость? Наглость? Ваш яд? Что ещё?…
Разнять спорщиков (они мило враждовали с самого начала поездки) по силам было лишь Варе. Она обхватила Нарышкина за миг до того, как он успел скинуть с головы полотенце, и повела его вслепую, как бы с мешком на голове, по тропинке вдоль берега.
– Бодливые барашки! Ни на минуту нельзя оставить, – ворчала Варя.
– Куда ты меня ведёшь?
– Похищение! Похищение!
Ответно и в Нарышкине взбурлила игривость – на свой лад. Одним движением он накрыл полотенцем Варю и в образовавшейся палатке на двоих полез к ней под кофточку. Варю передёрнуло:
– Какой ты холодный!
– Сейчас я докажу тебе обратное!
Она отбивалась:
– Андрюшенька! Милый! Это какое-то садо-мазо получается. Не надо, прошу тебя…
Полотенце превратилось в ширму, когда Нарышкин вздумал отжимать трусы. Его обнажённое тело, ещё с весны несколько раз протянутое сквозь трубы соляриев, доведённое до кондиции молочной бронзовости в стиле публичных медийных политических фигурантов его уровня, сейчас, насыщенное травяным настоем лесной реки в свете первозданного полуденного солнца, представляло собой нечто будто бы даже съедобное – последний элемент в наборе искусов для первобытной Евы. А для Вари на этом берегу реки со странным незапоминающимся названием этот физический Нарышкин стал вдруг посторонним – просто мужским ню на хорошем снимке на каком-нибудь вернисаже.
Когда-то приводящие её в трепет и возбуждающие глубинные, вулканические желания узлы косых мышц живота «Мартышкина», его твёрдокаменные на ощупь фасции на бёдрах (для написания серии медицинских статей Варя в своё время прошла краткий курс медсестры) сейчас не только не вводили её в трепет, но навевали скуку.
Он прыгал на одной ноге, тряс перед ней внушительным «хозяйством», а её в ступор вводила мысль о своём равнодушии к этим дикарским пляскам.
Она чувствовала, что с ней что-то произошло, и пока что она не могла сформулировать ничего более внятного, как мысли о завершении какого-то периода единения между ними.
И – о, какой ужас! – он, в трусах и с полотенцем на плечах шагая рядом с ней к заправке, щёлкнул по корочке планшетника у неё в руке и, говоря о последних изменениях в сценарии, словно эту её смутную мысль озвучил:
– Сено! Огонь! Ну да! Любовь сгорает, только пепел по ветру летит… Понимаешь, символ слишком открытый… Тоньше надо, тоньше.
– Ну, куда же ещё тоньше, Дюшенька (слышалось как душенька)? Ну, хочешь – тучка на груди утёса-великана? Хризантемы в саду, которые давно уж отцвели? Старый дуб на пути княза Болконского в имение Ростовых…
– Знаешь, не надо меня провоцировать на тест о символах утраченной любви. Хочешь побороться? Загибай пальчики, а лучше записывай как на студенческом семинаре… Тетрадь открыта? Карандаш в руке? Поехали. Символами угасающей любви в мировом искусстве являются… Лебедь. Мечеть Тадж-Махал. Факел в руке Купидона. Мотылёк. Тающий снег. Увядающая червона рута… А ты, подруга, для нашего фильма что-нибудь новенькое придумай. Сроку тебе – десять минут.
Он насильно вытянул из руки Вари планшетник и, сев на скамью, воскликнул:
– Ого! Здесь уже вай фай ловит!
Она попыталась заглянуть в экран, чтобы удостовериться.
– Без подсказок! Думай! – потребовал он.
– И кровать, на которой мы любили… – процитировала Варя, сдерживая слёзы.
– Старо! – отрезал он.
– Ну, нет больше у него никаких таких символов! – дрожащим голосом, подсмаркиваясь и ёжась от внутреннего оледенения, прошептала Варя. – У него (Бродского. – А. Л.) какие-то сплошные медитации…
Это слышали все.
Тема захватила.
Стали высказывать каждый своё об убывающей любви.
С разбитым хрустальным бокалом сравнила такую утрату Вита Анатольевна…
«В этом есть что-то от осеннего похолодания», – сказала Гела Карловна…
«Как в страшном сне – горная дорога, жмёшь на педаль тормоза, а машина юзом, юзом», – донёсся из-под капота голос Вячеслава Ильича, проверявшего щупом масло в моторе.
А Тоха бросил походя:
– Печалити!..