© Лысков А. П., 2019
© Лысков А. П., иллюстрации, 2019
© Издательский дом «Сказочная дорога», оформление, 2019
Александр ЛЫСКОВ родился в 1947 году.
Школу oкончил в Архангельске. Там же – Архангельский лесотехнический институт и, несколько лет спустя, Высшие литературные курсы в Москве.
Работал инженером в Новодвинске, редактором телевидения в Архангельске, бурильщиком в Нарьян-Маре, в редакциях многих газет Севера и Москвы.
Автор нескольких книг: повести «Целковый на счастье», романов «Пределы», «Красный закат в конце июня» («Лучшая книга 2014 года о Русском Севере»), «Медленный фокстрот в сельском клубе», книги повестей и рассказов «Старое вино „Легенды Архары“», сборников рассказов о 1990-х годах «Натка-демократка», «Свобода, говоришь?», «История ложки», «Бельфлёр», публицистики «Неоткрытые острова».
Автор более 500 эссе, очерков и рассказов в различных периодических изданиях.
Лауреат литературных премий им. В. Овечкина, журналов «Молодая гвардия», «Юность».
Живёт в Москве.
На рубеже шестидесятых-семидесятых годов в советской прозе произошло существенное размежевание: она разделилась на два рукава – деревенская и городская. В советской – исходя не из идеологии, а потому, что аналогичные процессы происходили и в литературах союзных республик: в Прибалтике, Средней Азии, Закавказье.
Русские писатели определились довольно строго: с одной стороны, – Астафьев, Белов, Распутин; с другой – Бондарев, Трифонов, Маканин. Разумеется, у каждого из них можно обнаружить материал и тематику другого типа, но в целом разделение было довольно принципиальным.
Умением чувствовать себя одинаково комфортно в обеих средах похвалиться могли единицы: Шукшин, Солоухин…
Проза Александра Лыскова представляет собой пример успешного синтеза двух разнородных начал: смычка города с деревней в его романе «Медленный фокстрот в сельском клубе» осуществлена органично, естественно.
Экспозиция романа довольно проста. В Москве живёт семья: профессор биохимии Вячеслав Ильич Синцов, его жена Гела Карловна, продвинутая в области эзотерики, их дочь Варя, журналистка антилиберального толка, что не мешает ей носить вызывающие дреды, и сын Антон, начинающий панк-музыкант. Семейка, что и говорить, специфическая.
Взять того же профессора, которому ничего не стоит спуститься во двор и с банкой джин-тоника сесть там за стол с деклассированными личностями.
Но в целом живут они дружно и даже статично.
Динамика сюжета начинается, когда в их жизнь врывается, как новость-брейк, известие о том, что Европейский суд по правам человека принял решение о реституции семейного дома Синцовых, который находится в северном селе Окатово и в 1931 году был отобран у семьи, поскольку она была репрессирована и сослана в Сибирь. Профессор подавал жалобу в начале девяностых – спустя двадцать лет решение было принято в его пользу. Нужно было ехать и вступать в наследование.
И вот семейство Синцовых, с примкнувшими к нему, втискивается в старенький мини-вэн по прозвищу Малевич (ввиду квадратной формы и чёрного цвета) и отправляется в архангельские палестины.
Нет смысла пересказывать здесь перипетии острого, замысловатого сюжета. Там много интересного для читателя. И дорожные приключения, и общение с земляками, как тёплое, так и не очень, и антураж северной природы, и воспоминания, и танцы, и песни, и трапезы, и кони, и измены, и переплетение родственных связей, как в сериалах, и инсульт, и, конечно, любовь: куда же в романе без неё! Но за бурной событийной стороной есть, несомненно, и глубокий метафизический подтекст, что придаёт повествованию дополнительный объём и смысловое наполнение.
Завершается всё на жизнеутверждающей ноте – у профессора родится внучка.
Роман наполнен, можно сказать, переполнен событиями и потому, разумеется, читабелен. Остаётся удивляться тому скромному тиражу, который был определён издателями. Но, возможно, ожидается допечатка или, так сказать, второе издание?
Сергей Казначеев Литературная газета, 20 апреля 2017 года
О.
– … А вам-то, Вячеслав Ильич, как не стыдно! Профессор – и туда же, с алкашами этими тут в бомжатнике!
Дворничиха в форменной синей куртке и в трико, втугую напяленном на широченные бёдра, с метлой в одной руке и совком в другой, подкралась незаметно и напала врасплох, как отчаянный гладиатор, одна против пяти – ярость её была ещё не предельная, так как она не обнаружила среди пирующих своего мужа-мусорщика.
– С этими гопниками за одним столом сидите, из грязных стаканов пьёте. – Смотреть на вас без слёз невозможно, Вячеслав Ильич!
– Ну, что вы, Зина, я вполне уважаю этих господ.
– Тьфу!
– В ваших словах, Зина, безусловно, содержится доля правды, но!..
– Шли бы вы домой, Вячеслав Ильич!..
Как-то так получилось у Вячеслава Ильича Синцова этой весной, что заманила его вдруг уличная жизнь, «потянуло к плебсу», к этому клубу отверженных – «за гаражи», в дымы дешёвых сигарет, в общество самых свободных людей на земле, вольного племени местных холостяков, инвалидов и пьяниц.
«Снизошёл до высот, – думал Вячеслав Ильич об этой новизне в своей жизни под крики дворничихи, – что называется, опростился…»
Дворничиха прибавляла оборотов. Взмахи её орудий становились всё более опасными.
– Ну, ладно, мужики, – поднимаясь со скамьи, покаянно молвил Вячеслав Ильич, – не хочу быть яблоком раздора. Бывайте.
– Ильич, респект и уважуха!
– Химию – в жизнь, Ильич!
– Профессор, не прощаемся!..
Удаляясь, он вскинул над головой победно сжатый кулак, подмигнул молоденьким продавщицам, выскочившим покурить из подвальчика винного отдела, а заодно получить удовольствие от выступления дворничихи и, засунув руки в карманы короткого чёрного «спенсера», прямо по лужам пошагал к своему подъезду…
Зарёю освещённая
Приветлива, проста
Окраина зелёная,
Фабричная Москва.
Всё улочки да горочки,
И будто снится мне —
Опять поплыли
лодочки
По Яузе-реке.
Этой весной Вячеслав Ильич по утрам вдруг перестал прогуливаться за газетой, хотя в последнее время всегда просыпался с тяжёлой головой, и прочтение спасительной «Вашей»[1] на скамейке в парке совмещал с поглощением банки джин-тоника.
Сидел в пальто с поднятым воротником, в спортивной шапочке, в потёртых джинсах – зато в великолепных жёлтых «катерпиллерах» с рубчатой подошвой.
Газету читать начинал Вячеслав Ильич всегда с колонки Вари Броневой.
Подобие некоей влюблённости испытывал он к этой авторше с изощрённым ядовитым женским умом, поражался всегдашней силе её высказываний.
Вот уже более десяти лет беспрерывно по средам с упорством маньяка публиковала она свои тексты, и энергии в них не убывало ни на градус.
По мере чтения волны эмоций прокатывались по душе Вячеслава Ильича.
Мысли в тексте были заглублены порой до непроницаемости, всё равно что в музыке, и для каких-то уточнений, как в сноску, Вячеслав Ильич то и дело поглядывал на портретик-персонификацию этой Вари Броневой в конце колонки, на её волосы, словно взрывом интеллекта размётанные вокруг головы пучками косичек-дредов, – сразу всё становилось понятным, и Вячеслав Ильич салютовал несравненной Варе треском и пеной взламываемой зелёной банки «Greenalls».
Пузырящийся тоник с запахом хинина обострял зрение, словно к глазам Вячеслава Ильича подносили прибор особой видимости.
Окружающий мир открывался во всех подробностях.
Оказывалось, всё белое, зимнее, снежное уже отлетело с земли. По берегам пруда белели только стволы берёз – мертвенной, покойницкой белизной, местами, впрочем, уже розовевшей под апрельским солнцем.
Лёд в пруду вспучился, поднятый ручьями с холмов. И теперь, как поршнем, эта волглая многотонная плита будет выдавливать воду в сток Яузы, – представлялось Вячеславу Ильичу, технарю по складу ума, отдавшему последние двадцать лет «Х-прибору», когда-то секретному п/я, затем выкупленному концерном «Вудсток чемикал».
Этот вечно дымящий «икс-вулкан» громоздился сейчас перед Вячеславом Ильичом за древними дубами и липами бывшей когда-то здесь дворянской усадьбы, изводил его несправедливо подлым выживанием из лаборатории, откровенной кражей его патента «БЦ-гель» (плёнка для пересадки кожи и мембраны для космической акустики), выплатой унизительно мизерной премии (хотя, по его мнению, тянуло на Нобелевку и дирекция заработала миллионы).
Вдалеке за сизой ветвистой чередой деревьев пульсировал завод, а по опушке парка бесконечная мрачная колонна служителей культа Её величества Химиндустрии стучала каблуками, кашляла и плевалась, осенённая духом Менделеева, искрилась ионами и электронами, испускала запахи подмышек, винного перегара, дешёвых духов, домашних борщей в банках, табачных дымов, – достигавших носа Вячеслава Ильича и действовавших на него раздражающе.
Вячеслав Ильич сжимал концы поднятого воротника пальто и втягивал голову в плечи.
От топота толпы будто бы даже вибрировал талый лёд на пруду, гудел, словно кожа на барабане.
Масса работников возрастала. Вячеславу Ильичу на скамейке становилось всё более неловко от враждебного величия этой человеческой сплотки, но терпеть оставалось немного: время неумолимо подвигалось к девяти, после чего как отрежет, наступит тишина, услышится в этом старинном московском парке журчание ручьёв, свист синиц, пение с клироса в церкви.
Толпа ускорялась, люди всё чаще поглядывали на часы, поток редел, и опять, как во все предыдущие дни, в какую-то из этих минут Вячеслав Ильич замечал, как где-то на выходе у метро, в самом хвосте колонны, вдруг зажигался золотистый светлячок, который, скатившись к пруду, оказывался молодой женщиной в кислотно-красной куртке.
По обыкновению мчалась она у самой кромки берега, в обгон мрачного шествия, и напоминала большую божью коровку на фоне жухлости и суконности безликих наёмников, – солнечно-рыжая и на таких высоких каблуках, что, можно подумать, летела безопорно…
«Это моя душа! – говорил себе Вячеслав Ильич, торопливо откладывая газету и усаживаясь на скамейке строго и прямо. – И никакой дух ей не страшен!»
Во власти беспощадной неизъяснимости духа, считал Вячеслав Ильич, прошла вся его жизнь… Духа времени… Духа последних решений… Духа коллективизма… Духа противоречия… Творческого духа… Духа индивидуализма… Пока нынешней весной он не освободился – уволился…
«Да! Это она! – думал Вячеслав Ильич, восхищённым взглядом провожая пролётницу. – Теперь она проносится передо мной свободная, не зависимая даже от моего бренного тела… Выпорхнула на волю, оскорблённая первым глотком алкоголя из этой зелёной банки… Вернётся ночью, часа в три, как всегда, – разбудит, устраиваясь… Потребует водицы, рассольчику… Ну, а пока проживём и на элементарных психофизических реакциях».
Сопроводив видение печальной улыбкой, Вячеслав Ильич одним махом допивал тоник, поднимался со скамейки и шагал к дому – высокий, величественный и хрупкий.
Дома заваривал кофе и уединялся в своём кабинете – лаборатории.
Всё-таки коллеги оказались достаточно отзывчивы, чтобы не потребовать назад заводское оборудование: барокамеру из нержавейки величиной с бочку, стеклянные питомники бактерий с противнями как в духовке, три биоаквариума и шкаф с химикатами.
Он надевал белый халат, вытаскивал противни, брал соскоб и склонялся над микроскопом.
Подступало время решать новоиспечённому пенсионеру: открыв свою лавочку, сосредоточиться на плёнках для косметических кабинетов (будут неплохие деньги) или заняться производством трубок для вшивания в кровеносные сосуды (чисто моральное удовлетворение).
Он взбалтывал в чашке серо-зелёную массу, отсасывал пипеткой с разных глубин и раскладывал по стёклышкам.
Так было по утрам до сих пор. И вот однажды жена взялась поднимать на антресоли зимнюю обувь, а в носки нечего набить, в доме ни листочка печатного. Пришлось изрезать на тряпки старую простыню. За этим занятием она думала, почему он перестал покупать свою любимую «Вашу», начал часто выпивать и как бы лучше поговорить с ним о его новом положении научного отставника, не возбудив его горячности.
Решила зайти издалека, в свою очередь в себе возбудив нежность, и так как теперь он за новостями с утра погружался в компьютер, она тихонько подошла к нему сзади и подала чашечку зелёного чая с мёдом в розетке.
Чашечка, его любимая, была толстостенная, расписанная пышными розами, мёд – вересковый, цветом «как вода в Уме» – реке на его прародине, он это любил.
Теперь она редко вдохновлялась таким подношением, хотя в конце девяностых, когда «сидела дома» с младшим сыном, не один раз за день тешила его чайком с какой-нибудь сухофруктинкой.
Кое-какие ресурсы милости женской ещё до сих пор теплились в ней и требовали проявления, тем более что заодно представлялась возможность узнать, почему в мусорной корзине нет ни одной газеты.
– Как-то вдруг исчезли из дома газеты, Че, – сказала она.
– Наша Броневая оказалась предательницей! – выпалил он и плеснул чаем на колени. Вскочил, оттягивая брючины, морщась от боли. – Она одобрила вторжение! Всё скалькулировала и пришла, видите ли, к выводу, что это экономически выгодно для страны. И напечатала об этом в своей колонке! Я знать её не хочу!
– Да, да. Варечка звонила и спрашивала, почему у папы телефон отключён.
– «У папы!» Гела! Я теперь даже не могу сказать, дочка ли она мне. Она у меня в чёрном списке.
– Че! Милый! Успокойся. Это всё твоё винцо. Ты стал раздражительным.
– У меня алкоголь. У тебя – виртуальная биржа! Тебя теперь от монитора не оторвать. Шить совсем перестала, а ты ведь прирождённый дизайнер! Всех клиенток растеряла, маньячка!
– Ты преувеличиваешь, Че. И на биржу я не подсела. И клиентки ходят. Тебя политика волнует. Меня – денежки. Поддержка семейного благосостояния.
– Глупейшая эта виртуальная биржа. Дурят вас там.
– Не больше, чем твоё винцо.
Он скинул брюки.
Она унесла их сушить.
Он, в халате и трусах, сел за микроскоп.
Он тоже называл её укороченно Ге, но лишь в минуты романтического подъёма, лирической стихии, накрывавшей его всегда неожиданно для неё. Клички имели своё начало в студенческой молодости, а потом они ещё удлинили их, назвав дочь Варей. Получилось Че-Ге-Варя, как дань нонконформизму их молодых лет. Портрет кубинского бунтаря в чёрном берете давно уже не висел в квартире вместе c масками африканских истуканов, грузинскими чеканками и репродукциями картин Сикейроса, снесённых ещё первой волной евроремонта (чёрно-белая гамма, алюминий, холодная подсветка, пластиковые окна), потом была вторая волна (лакированный кирпич, натяжные потолки, барная стойка, утеплённые лоджии). Хотя, надо сказать, все эти усовершенствования в течение последних двадцати лет происходили – в их небольшой четырёхкомнатной квартире с холлом – весьма фрагментарно.
Причём лаборатория Вячеслава Ильича так и оставалась с голыми больничными стенами и огромным вытяжным колпаком, как в ресторанных кухнях; в швейной мастерской Гелы Карловны (психиатра, верившего в медицину ровно настолько, чтобы продержаться до пенсии) также стояли два манекена – мужской и женский, а в студии звукозаписи младшего сына – Антона (Тохи), сплошь обитой матами, будто камера для буйных, никакие ремонты вообще не затевались.
Оттуда, из-за толстых, как в бомбоубежище, дверей «детской» приглушённо прорывались в холл нечеловеческие вопли, гитарные пассажи и барабанный треск.
Музыка слышна была даже и в комнате Гелы Карловны, однако здесь ей находилось противоядие в телепередаче 45-го канала «Магический кристалл».
Со смёткой в руках Гела Карловна уселась в своей комнате у окна с видом на фабричные кварталы и вся обратилась в TV-слух.
Она была невысокой, крепенькой женщиной, не давшей себе разъесться, помимо всего прочего постоянно занятой укрощением «монстрика внутри» – «олдушка» в третьем возрасте – с тугой тонкой кожей на лице, не требующей ни масок, ни подтяжек, как часто и происходит с женщинами прибалтийской породы. Однажды литовцы в турпоездке с первого взгляда признали её за свою по строгости осанки, холодку в серых глазах и серебристым волосам.
В первом своём возрасте, first agе, она была природной брюнеткой, потом осветляла до дымчатого. Набирая года, понемногу подбеливала пряди – очагово. А выйдя на пенсию, вовсе решилась на фантазийно-платиновый. И сейчас она с этой яркой белизной причёски в соединении с голубой вязью платья напоминала тучку в чистом небе.
Как всегда, в минуты такой приятной отрешённости и душа Гелы Карловны пребывала там, в поэтических высотах меж этих тучек.
Некие таинственные духовные состояния, поднебесные, звёздно-космические настроения испытывала она под действием бормотаний ведущей телепередачи, понимаемых ею подсознательно, непересказуемо.
Всю жизнь отдавшую точным химфизбионаукам, Гелу Карловну теперь неудержимо тянуло к неизъяснимости трудов Елены Рерих, Саду Мории, посланиям Шамбалы, карме Судьбы, нумерологии. Сами предметы были туманны. Способы изложения – диковаты на русский слух.
Но она в этих писаниях улавливала шифровки чего-то прекрасного, очаровывалась языковым гулом, как жестами глухонемых, доступными только им, посвящённым, защищалась таким образом от чёрно-белого мира и даже от мужа и детей, находя в этом желанную уединённость, норку – как она определяла для себя.
Нельзя сказать, что она сейчас была углублена в какой-то один преподносимый телепередачей предмет, то есть размышляла. Нет, мысли её, словно чётки между пальцев, проскальзывали в голове – разновеликие, разноцветные.
Мгновение назад она думала, что поступила смело и даже дерзко, без спроса команданте выкинув в мусоропровод две пары его старых туфель, и хвалила себя за решительность, а в следующую минуту, отложив шитьё, уже набрасывала на листке бумаги фасончик, вспоминая, есть ли у неё в запасах сиреневый поплин для отделки.
Слух её в это время невольно выловил фразу из телевизора: «Мудро – не печалиться, а радостно стремиться», и она тут же записала ЭТО как бы оборкой по эскизу подола. И уложила себе в память на вечер для телефонной беседы с Витой Анатольевной, отставной театральной актрисой, большим знатоком скрытой стороны вещей.
И тут спохватилась, что опять пропустила выход в радиоэфир дочери в её «Ветрах времён», хотя оставалось только нажать клавишу, всё было настроено. Промашке сей тайно порадовалась: столько негатива пришлось бы пропустить через душу!
Позвонит дочь с упрёками – прикинется старой дурочкой – склерозницей.
Варя Броневая (псевдоним) с копной фиолетовых дредов, похожая на цветок чертополоха-татарника, разгорячённая, колючая, жадно курила, присев на край стола у стеклянной стены с видом в радиостудию, где она только что «вломила правду-матку стерильным либералам», поднявшим было вой из-за высадки нашего десанта на спорный остров в Охотском море.
В отдалении от «Бронебойной», как бы уворачиваясь от её табачно-дымовых залпов, прохаживался с бокалом виски в руке её недавний оппонент по радиодискуссии, могучий сорокалетний писатель, редактор журнала «Повеса» Андрей Нарышкин – из древней породы российских вельмож, выжившей благодаря талантливому, очаровательному генетическому лизоблюдству – остряк и бабник, с гигантской памятью (гига) и молниеносной операционной системой, умный, яростный и бесстыдный до крайности, записной охальник, действующий по правилу «раз – и на матрас».
Он ворковал на низких, подбрюшных регистрах:
– Это в тебе бабье проснулось, Варенька. Бабы склонны к мелкому воровству. Всё в дом! В пещерку! Вот и островок – под себя. Эта вечная ваша жажда расширения жилплощади!..
– Фи! Какой же ты сексист, оказывается!
– Скажи спасибо, что не сексот.
– А кто тебя знает?
Здесь, без микрофонов, кулуарно, они изъяснялись вовсе не театрально, как в студии, а грубовато, по-свойски, не стесняясь буфетчицы, договаривали недоговорённое в эфире, не боясь обнаружить неприличные крайности своих представлений об истории с «островом», прослыть радикалами и убить собственную репутацию – Варя Бэ, в газете «Ваша» будучи перлом общечеловечности с лёгким налётом отступничества, обнаруживала здесь абсолютно ястребиную сущность, а символ мужественности и милитаризма в своём журнале Рыжий (от – НаРышкин, и в самом деле шатен) не боялся здесь покрыть себя позором убеждённого либертарианца.
Свой градус в политическую пикировку добавляли и одновременные эротические переживания спорщиков.
Когда писатель подсел к ней, то вместе с облаком одеколона «Хуго» накрыло её и «обесточило» ещё и биополе великовозрастного плейбоя. Она близко увидела валики его губ – упругие и влажные, вислый, породистый боярский нос в веснушках, животную тоску во взгляде.
Чтобы ослабить эту гипнотическую силу, Вар-вар вонзила свои синие ногти себе в запястье и хриплым низким голосом стала смеяться навзрыд, а он продолжал изрекать какие-то неприличия про Жанну д’Арк, Маргарет Тетчер и Монику Левински, на которые надо было бы дать достойную феминистскую отповедь, но она уже не в силах была сказать что-либо ударно-едкое, её сотрясала дрожь, и одна мысль проносилась в голове: «Неужели опять в машине? Ведь сегодня же панихида и похороны».
Истерила Вар-вар ещё и по поводу этого печального события – кончины бесстрашной, пламенной, безбашенной Ноны Горской – вместилища всей ярости русского инакомыслия последних тридцати лет, одержимости на уровне боярыни Морозовой, великой насмешницы-клоунессы с обликом бабушки-добреньки, к старости превратившейся в некое желеподобное существо в очках-линзах.
Печаль Вар-вар была глубока, сердечна, и на пути из студии к автостоянке, в лифте, когда писатель стал тереться о неё, она, под действием траурного настроения и благодаря краткости атаки, легко управилась с ситуацией. Но в машине она опять оказалась на грани срыва.
– Мы же на похороны едем, Андрей! – шептала она, сопротивляясь и ожидая от него расслабления, но напоминание о погребении, наоборот, словно подхлестнуло его.
Он шептал в её ухо, дышал в глубь черепа, ввивал в мозг ядовитые струи скоропалительных размышлений о том, что любая смерть, похороны только разжигают страсть, требуя возмещения потери, заполнения образовавшейся пустоты.
Выходило, что она должна подчиниться даже не ему, а некому высшему закону. И опять обрушивались спинки передних сидений в его вишнёвом «Вольво», опускались шторки…
Впрочем, она никогда не могла в машине вполне забыться и дать душе волю – смущали тени за тёмными стёклами, гул транспорта, а то и гудки, сигналы, – это отвлекало, хотя писатель всегда предупредительно погромче включал приёмник, так что музыка тоже, хоть и невнятно, присутствовала в происходящем здесь с ней, и на этот раз стала спасительницей.
Когда ди-джей объявил следующий номер, у неё пропал и без того невеликий энтузиазм, потому что прозвучало: «Альтерайд» – название группы её младшего братца.
– Это Антошка! Антошка! Я не могу! Не могу!..