_______________________________
Наскоро завтракаем. Я с беспокойством начинаю осознавать, что времени – в обрез, а у нас нет ни гроба, ни досок для него, ни обивочного материала, ни, самое главное, – мастера. А что, если соседи не смогут помочь? На дворе – теплынь…
– Мама, не вздует у нас его?.. покойника-то…
– Не должно бы, – неуверенно отвечает мать. – Там, на веранде, прохладно. И марганцовки мы с Тамарой под стол поставили. Говорят, еще соль на живот кладут. Давай-ка, насыплем в мешочек…
Входят соседки: врач Тамара Борисовна, учителя и воспитатели санаторно-лесной школы Люба, Вера, Галина Яковлевна. В разговоре всё становится на свои места. Оказывается, дядя Миша, лучший местный мастер, обещал всё сделать – вот только бы он сумел вовремя «отойти от вчерашнего». Ну, а уж ежели он не проспится – тогда за дело возьмется Баруздин. Красного сатина для обивки гроба нам тоже обещали дать – правда, с возвратом, но и то хорошо, ведь в магазине ничего подходящего нет. Могилу будут рыть четверо – Сергей Вахромеев, тот же Баруздин и еще двое местных мужиков. Венки соорудят сами соседки, из лапника. Директриса местного продмага обещала продать на поминки водки по старой цене и чего-нибудь к столу.
«Господи, люди, дай вам Бог здоровья, какие же вы все хорошие, – растроганно думаю я, – Все-таки, деревня – не город, не эти скоты, всюду видящие только одно – выгоду…»
…заплаканный, всклокоченный, очумевший от страшного известия, бегу я по своей городской улице по направлению к вокзалу. До отхода ленинградского поезда остаются считанные минуты, даже бегом я не успеваю.
Голосую. Визг тормозов.
– Ребята, – задыхаясь, прошу я. – несчастье у меня. К вокзалу, а?
Ребята медлят. Их двое – молодые, спортивные, современные. В салоне звучит ритмичная музыка, в такт ей на цепочке покачивается пластмассовый чёртик. Выждав, ребята меланхолически осведомляются:
– Сколько?
Спустя секунду мы мчимся к вокзалу: цены мне известны, деньги у меня есть…
«Сколько»? Тысячу лет в геенне огненной, тысячу тысяч лет, – покуда ваши шкуры не станут тоньше настолько, что смогут чувствовать чужую боль.
Вот сколько!
Конечно, тут, в деревне, не всё так уж благостно – и здесь хватает всякого, в том числе корыстного, жестокого, злого. Но, при всем том, деревенские люди – другие. Что-то заставляет их, – Любу, Веру, Тамару Борисовну, Галину Яковлевну, их мужей, владелицу сатина, директора магазина и еще добрый десяток незнакомых мне мужчин и женщин, – не остаться безучастными к нашей беде, не оставить нас наедине с нашим горем.
Традиции? Далеко заглядывающий практицизм? Наверное, не без этого. Но важен результат: эти люди – другие.
Я не призываю разрушить город. Но я ощущаю потребность констатировать факт.
__________________________________
Дяди Миша «не отошел» – и Коля Баруздин, крепыш лет сорока, принимается за дело сам. Он приносит со своего подворья в папину мастерскую несколько досок, мы опиливаем их по размеру, и Коля тут же берется за рубанок. Вскоре в мастерскую заглядывает другой сосед, седой и суховатый Юрий Федорович из дома напротив, – и предлагает кромить и фуговать доски в его мастерской, на более мощном станке.
«Всё делается»… Я, само собой, на подхвате, подай-принеси. Суечусь, стремясь, по возможности, избавить мастеров от черновой работы. Часа через два в дверях появляются первые родственники – брат мамы Володя и муж ее покойной сестры, Саша Волгин. Поздоровавшись и постояв в проеме, они тихонько уходят, а мы продолжаем сооружать гроб.
Баруздин строгает так истово, что весь наливается кровью. Самый близкий сосед (дом его стоит через дорогу), он был здесь, в Глебово, одним из самых близких отцу людей, частенько захаживал к папе в мастерскую, они часами могли беседовать о житье-бытье, о политике. Папа нуждался во внимательном собеседнике, а Коля за интересным разговором перенимал еще и кой-какие хитрости столярного ремесла. Имел место и прямой «бартер»: Баруздины иногда снабжали моих родителей мясом по сходной цене, а папа сделал им прекрасные наличники и, кроме того, украсил фронтон соседского дома такими же удивительными деревянными птицами, какие глядели на прохожих из-под крыши его собственного…
…птицы – отцовская любовь. Он знал их по именам, он отыскивал в книгах их цветные изображения и сравнивал с теми, что прилетали под окно.
– Смотри-смотри, – кричал он матери, – вот это синичка-гаичка! Видишь? Гаичка!
Он рисовал птиц цветными карандашами в альбоме, писал маслом на фанерках, выпиливал лобзиком. Он сам был птица – бойкая, любопытная, интересующаяся всем на свете, любящая перелетать с места на место, птица-путешественница.
Но вот какая птица?
Как ни горько мне это осознавать, но – не щегол, не снегирь; скорее всего – ворона. Да, ворона – бедно одетая, крикливая обитательница свалок и помоек. Ведь именно она сидела на зеленых ветках той березы, в роще у деревни Ивановское, наблюдая за нашей печальной трапезой у свежевырытой ямы…
Но эта ворона была не такая, как все!.. под смирным своим одеянием она таила жемчужно-пестрый, переливчато-ослепительный мир, она была чужой в черно-серой стае товарок, она глядела со своей помойки не в сторону другой помойки, а прямо в голубые небеса!..
День клонится к вечеру; гроб, наконец-то, закончен – и мы несем его на веранду, примерить. Получился тесноват – тело отца еле-еле умещается в нем. Но это еще полбеды; беда – мелка крышка. Сооружая ее, мы не учли, что руки покойного, сложенные на животе, своими кистями образуют холмик, и что этот холмик – окостенеет. Если бы руки лежали вдоль тела, крышка легла бы в самый аккурат, а так – мелка. А ведь, вроде бы, перед началом работы всё измеряли, прикидывали. Век живи – век учись…
Что же теперь делать? Сгоряча я беру лежащую сверху отцовскую руку (смертный холод ощущается уже и через рубашку) и с силой тяну, пытаясь развалить холмик плоти. Не тут-то было!.. рука лежит на том же месте, не подвинувшись ни на миллиметр. Тяну сильнее – напрасно…
…мертвец сильнее меня!
…он и живой был сильнее. Я никогда не дерзал схватиться с ним всерьез – папа изломал бы меня. Ничего удивительного: он много работал физически, мускулы у него были литые. А я… что ж, тщедушный домосед, книжный червь…
Вот почему у меня рождаются одни только дочки – дабы приять силу со стороны. Наша родовая сила уже истощилась.
По крайней мере – во мне.
Крышку гроба приходится наставлять, на это уходит еще часа полтора. Наконец, обив гроб изнутри белой материей, а снаружи – красной, Баруздин с Юрием Федоровичем удовлетворенно отправляются по домам. Я наклеиваю на наружную сторону крышки вырезанный из черной фотобумаги православный крест, выношу ее на улицу и прислоняю стоймя к углу дома. Теперь издалека видно, что в доме – покойник. Таков обычай.
Слава Богу и спасибо добрым людям – проблема с гробом отпала.
Ни Юрий Федорович, ни Коля не взяли за работу ни копейки денег. Мы с мамой, конечно, и не предлагали, боясь обидеть. Но я точно знаю – они бы не взяли. Ведь это не город. Это, слава Богу, русская деревня…
________________________________
Снова – утро… Идем с мамой по цветущему майскому селу, среди чистой зелени и веселых, сияющих на солнце изб, переходим из проулка в проулок, спускаемся в глубокий овраг, перебираемся по дощатому мостику через ручей, поднимаемся по крутому склону. Это уже не Глебово, а Ивановское (практически сросшееся с Глебовым, но сохранившее отдельное название). Где-то здесь живет смотрительница кладбища, она должна показать нам место для рытья могилы. Маме примерно объяснили, где ее дом, но точно она не знает.
На улице – ни души, спросить не у кого. В растерянности стоим мы на пыльной дороге под горячим солнцем; затем мать нерешительно указывает на один из домов: кажется, тут… Я подхожу к калитке, дергаю за ручку – заперто изнутри. Кричать хозяевам? Неудобно… Иду к другому дому – та же история. Что же нам делать? Третий дом. Открываю калитку – и тут же прыгаю назад: по дорожке прямо на меня молча мчится здоровенный пёс-волкодав… Ничего себе, шуточки!
– Вам Нину Александровну? – кричат с огорода хозяева пса. – Это не сюда, а во-он в ту избу! Вы не бойтесь, там собаки нету…
На слабых ногах иду прочь, мать следует за мной.
– Как ты испугался-то, – говорит она удивленно, – побелел аж весь…
У «той избы», где живет смотрительница, бродит маленький мужичок лет тридцати, с пробивающейся кой-где бороденкой и выражением явного слабоумия на круглом лице. Увидев нас, он уклончиво улыбается и подмигивает; встретив прямой взгляд, косится в сторону. Я приглядываюсь к нему – и второй раз за сегодняшний день по моей спине пробегает холодок: дурачок чем-то неуловимо напоминает папу.
Да-да, те же очертания носа и губ… но главное – в прищуре глаз, в манере морщить лицо… Господи, что это? Кто это?
Во двор выходит ветхая старушка – и долго выспрашивает нас, кто мы такие и откуда. Удостоверившись, что всё в порядке, берет с завалинки падожок и кличет мужичка:
– Женька, пошли!
И опять я внутренне ахаю: его зовут так же, как и меня… А старушку – так же, как и мою мать… Что всё это означает? Неужели могут быть такие совпадения?.. а может быть, это какой-то знак мне, какое-то знамение? Но какое? К добру или к худу?
Увлеченный этими мыслями, бреду я позади всех, рассеянно прислушиваясь к разговору матери и смотрительницы. «Женька» – взрослый сын Нины Александровны, еще мальцом ребятишки бросили его в воду, с тех пор он не в себе. Пенсию она получает мизерную, живет тем, что дает свое хозяйство, да вот добрые люди помогают… («Мы вам дадим денег, дадим», – вставляет мама). Земля на этом кладбище хорошая, легкая, лежать будет хорошо, а копать надо на полтора метра, не больше. Места свободного много, в разных углах можно подобрать что-то подходящее, в последнее время хоронят частенько, всем надо угодить, всех проводить, показать, а уж годы не те, восемьдесят с лишком, но пока что Бог милует…
…певучий голос старухи обволакивает, с яркого неба брызжет огонь, сморщенное лицо
моего отца улыбается, подмигивает мне, – и дикие, древние мысли гуляют в моей голове.
– Папа, это… ты?
Он кивает, он подмигивает, он насмешливо косится на двух старух, идущих впереди: вот дурочки, ничего не понимают… но мы с тобой понимаем, верно? Только ты им не говори, будем знать это только ты да я, хорошо? Всё не так просто в этом мире, все совпадения не случайны, Женька, хорошо, что ты узнал меня. А эти-то… хе-хе-хе… они-то думают… ой, не могу, хе-хе-хе… но молчок, Женька, молчок!.. пусть об этом никто не знает…
И снова он косится в сторону, снова отводит взгляд, и снова оборачивается – смеющийся, щурящийся от яркого солнца…
Я кладу на себя крестное знамение – и страшным усилием воли стряхиваю морок. Ничего особенного не происходит. Двое женщин и двое мужчин идут по дороге к деревенскому кладбищу, светит солнце, жизнь продолжается, идиот хихикает…
…и огромные радужные круги плывут, медленно расползаясь, в его мозгу, и солнце, пробившее толщу воды, слепит судорожно выпученные глаза, и нечем дышать – и откуда-то издалека, с планеты Земля, доносятся испуганно-веселые крики мальчишек…
Вот здесь будет твое место, папа. Не в мерзкой загородной тесноте, среди ощетинившихся оград, под ядовитыми тучами, – нет!.. на высоком берегу великой русской реки, под всё еще голубым небом, в звенящей зеленой роще, у подножия белой березы. Птицы, любимые создания твои, будут свистать над тобой, легкие сухие ящерки будут греться на солнышке рядом с твоим холмиком, комары – звенеть… всё кругом будет жить. И скоростное шоссе останется в стороне.
И никогда не взойдет над тобой проклятая пятиконечная звезда.
«Да брось ты, Женька, – слышу я его голос, – какая разница, звезда ли, крест ли… Не верю я в эти символы. Я Пушкину верю:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть
И равнодушная природа
Красою вечною сиять!
Вот вся правда, Женька, а больше ни хрена нету…»
___________________________________
После обеда идем с матерью за продуктами для поминок. Черный платок действует безотказно: мать всюду пропускают без очереди. Продавщица ведет нас в подсобку, мы берем мясной фарш, хлеб, водку, конфеты, расплачиваемся и благодарим. Провожаемые шепотком и взглядами женщин из очереди, выходим на улицу.
Мать удоволена: всё идет как надо, в грязь лицом она не ударит. Горе – горем, а дело – делом. Эта черта – «ковальковская»; Чекановы – люди прямо противоположные. Нам – вмазать стакана два, рыдать и петь песни…
Впрочем, я преувеличиваю, конечно, столь резко отделяя ментальность представителей отцовской ветви моего рода от склада ума и души моих предков по материнской линии, явно утрирую, называя первых неисправимыми фантазерами, а вторых – сухими рационалистами. Такое деление, конечно же, условно, ибо опирается на произвольно сохраненные моей памятью эпизоды, а не на весь объем действительно происшедших в жизни событий.
И все-таки основа для такого произвола существует… Иногда я думаю, что причина этих отличий может быть такой: Чекановы, в отличие от Ковальковых, уже прошли стадию «рацио», стадию «умения делать жизнь», им интересна уже следующая ступень – «отражение», то есть изображение жизни. Они желают быть художниками, а не просто обывать свой крест…
Появляется мой брат Андрей. Он. как всегда, замкнут, углублен в себя. Побывав на веранде, возвращается точно таким же, каким входил туда; видимо, всё, что должно было произойти в его душе, уже произошло.
Известие о смерти папы застало его, как я и предполагал, на даче у тещи: сестра его жены принесла телеграмму прямо в поле…
День длится. Помогаем матери по хозяйству, обсуждаем план похорон. И всё время вслух вспоминаем папу – его поступки, слова, привычки. От этого нам как-то легче, извинительней перед покойным.
Волгина и Володи Ковалькова нет с нами – они, как выяснилось, были здесь с оказией: из Рыбинска в Глебово ехал какой-то знакомый Волгина, он и прихватил обоих. Заглянув в дом и убедившись, что мать уже не одна, они уехали обратно, посулив явиться прямо на похороны. Волгин, правда, обещал прибыть пораньше, привезти самогону и свежих огурцов с рынка.
То и дело забегают соседки. Одна говорит, что принесет яичек, другая – сметаны, третья даст на время поминок скамейки, стулья и посуду (ожидается человек тридцать, а мамина наличная утварь не рассчитана на такое многолюдье). Каждая соседка, заходя, считает своим долгом сказать что-то доброе о покойном, вновь пожалеть о безвременном его уходе, припомнить и повторить запомнившиеся ей его слова. Всё это – очень искренне, никакой фальши не чувствуется.
Все-таки папа, при всей его импульсивности и непредсказуемости, был в целом очень дружелюбным, открытым, добрым человеком. И это очень облегчает нам теперь его похороны: все идут нам навстречу и всё у нас получается…
…или это он сам, хорошо зная, что всё новое поначалу представляется нам неразрешимой проблемой, взялся «оттуда» руководить и этим, – печальным, но необходимым, – делом?
Не знаю, как оценивает себя Андрюха, а я вот смотрю на себя так: в сравнении с отцом, я – сущая бестолочь. Папа знал плотницкое и столярное ремесло, рубил избы, слесарил, профессионально фотографировал, неплохо рисовал, писал маслом – даже стихи пописывал! – а я из всего этого умею делать более-менее хорошо только последнее. Ну, еще умею править чужие тексты и редактировать газеты – но разве это профессия? Кому это нужно?
Если бы мой отец, упаси Бог, попал однажды в тюрьму – он бы и там не пропал; а что стало бы в таком случае со мной? Страшно и помыслить…
Распространено мнение, что все дети считают себя умнее и талантливее отцов. Ничего подобного!.. я уверен как раз в обратном. Мой отец просто не осуществился, не реализовал своих потенций. Если бы он получил хотя бы мое, – никудышнее, провинциальное (в дурном смысле этого слова) образование, если бы имел мое (сытое, обутое, одетое) детство в полной семье – кто знает, каких высот он достиг бы…
Конечно, ему недоставало терпения и усидчивости. Но это фамильное: мой дед, Михаил Андреевич, был таким же – горячо брался за любое новое ремесло, осваивал его начатки, но никогда не доводил до совершенства, быстро остывал, бросал начатое на полдороге. Однажды, в молодости, он решил научиться плести корзины. Изучил основные приемы, начал даже конструировать новые модели, но до ума дело так и не довел. В результате на чердаке избы скопилась, согласно семейному преданию, целая гора недоплетенных корзин…
Эти «недоплетенные корзины» – символ наших натур. Это – сами мы, Чекановы!..
…любопытно, что другой мой дед, отец мамы, Александр Иванович Ковальков, был как раз профессионалом-плетушечником. Плел корзины на заказ, на продажу, плел сотнями, если не тысячами.
Ковальковы вообще склонны к постоянному, кропотливому труду – и на саму жизнь смотрят как на такой труд. У Чекановых же другой идеал: придти, увидеть, победить!
Чекановы – изощрены, тонки, разносторонни. Ковальковы – проще, уже, но зато —
надежней, тверже.
В общем, полная противоположность…
Возможно, мои родители, представители этих двух родов, ощущали подсознательно свою «неполноту» – и стремились устранить ее путем соития с носителем противоположной тенденции. Не знаю, воплотилась ли «золотая середина» в Андрюхе, но во мне-то уж точно нет. Во мне победили «Чекановы».
И моя натура, осознающая собственную ущербность, продолжила поиск: проходя через боль, через страдание, через трагедию, я искал еще более твердый и надежный корень.
Нашел ли я его? Об этом пусть судят мои потомки…
___________________________
Весь вечер накануне дня похорон я перебираю папины бумаги. Немногочисленная переписка с властями, справки, рецепты. Рисунки пером в тонких ученических тетрадках. Чертежи наличников. Наброски стихов… Всё то, на что я раньше обращал внимание разве что из любопытства, сейчас пронизано особым светом – смерть осветила и освятила всё. При жизни отца я непременно посмеялся бы вслух над орфографией его сочинений, над огрехами по части пунктуации, – теперь же я думаю о том, что для человека с семью классами за плечами и это – достижение; раньше, прочитав его стихи, я усмехнулся бы: «графомания, газетчина», – теперь я молчу.
Да, это – любительство, да – слепки с чужого… да, да, да… Но это писал мой папа!.. Мой папа, который позавчера умер и больше никогда ничего не напишет.
Как жаль – я стар. А был бы молод,
Я в битву кинулся б – туда,
Где звонче серп и выше молот,
Где есть поэзия труда,
Где нет насилья, принужденья, —
Как в муравейнике лесном,
Где труд приносит наслажденье,
Коротким прерываясь сном…
Это, конечно, отрыжка тридцатых годов, с их «гимном труду», – но и против правды папа не идет: он и в самом деле был вечным тружеником, работал до последней минуты – и умер, поднимая выше пресловутый молот…
Он всегда интересовался политикой, читал газеты – и, естественно, многие строчки в этих тетрадках навеяны прочитанным. Хотя и в них проглядывает характер автора:
Что там светится в тумане?
Не ленись и погляди —
Это призрак на аркане,
С гегемоном впереди.
Призрак бродит по Европе…
Насмешка, поддразнивание – это «чекановское», это у нас в крови. «На аркане» – для рифмы, которая частенько тащит папу за собой, но образный ряд, на мой взгляд, намечен верно, да и сама попытка переосмыслить привычную символику могла бы оказаться плодотворной.
Его, однако, все время сбивает на рифмованную публицистику:
Нужна не только перестройка,
Нужна и сильная рука, —
Чтобы работала надстройка,
А не валяла дурака.
Позавели себе кареты,
Медали вешали на зад,
А умиленные поэты
В восторге ботали в набат…
Здесь любопытна последняя строфа. Коммунистов – а точнее говоря, власть вообще – папа недолюбливал всю жизнь; всё, что дискредитировало начальство, повторял с упоением, Брежнева презирал, – но так вели себя многие. А вот шпильку «поэтам» вставил бы не каждый. Сие объясняется просто: папа ненавидел лизоблюдов в творческой среде; поэт, кадящий власти, в его глазах был богоотступником.
«Демократом» он не стал, прозрел довольно скоро:
Отцы родные, демократы,
И либералы всех мастей,
Вас нужно срочно сдать в солдаты
И всыпать каждому плетей.
В казарме прапор краснорожий, —
С ним спорить будет не с руки, —
На Швейка рожею похожий
И, как у Ржепы, кулаки.
Он вмиг мозги любому вправит…
Этот Ржепа, прописанный «демократам и либералам» в качестве лекарства, в нашей семье упоминался частенько, – как символ устрашения. Фамилия персонажа бессмертного гашековского творения, сами звуки ее ассоциировались, видимо, одновременно с «рожей», «ржанием» и просторечным названием задницы, слово «Ржепа» вызывало восторг и ужас. Прекрасно помню, как папа крутил головой, повторяя:
– Фельдфебель Ржепа, сокрушатель ребер! Рже-па! Это надо ж так написать!..
Есть в отцовских тетрадках и строчки, написанные не без моего влияния. После того, как я начал интересоваться своей затопленной прародиной, изводить домашних расспросами о ней, писать и публиковать стихи об этом, папа вдруг осознал: то, что произошло лично с ним, с его семьей, его поколением, – может быть темой. И, узнав о том, что ходят слухи о будущем осушении Рыбинского моря, не преминул сочинить нечто своё:
Мне нужно очень сохраниться, —
На десять, на пятнадцать лет,
И лично в этом убедиться,
Что моря Рыбинского – нет.
А есть земля, где, босоногий,
В лапту жестокую играл,
Закон ее, довольно строгий,
Не постигая, отвергал.
И есть Шексна – такое диво,
И есть Глухая, «та река»,
И безымянная пролива
С копной кудрявой лозняка.
За той проливою – луга,
В озера облака глядятся,
И бесконечные стога,
Как войско русское, теснятся.
И лошадей табун пасется.
Ватага смелых удальцов
К нему стремительно несется,
Приняв уздечки от отцов…
Кроме недостатка грамотности (цитируя, я все-таки правлю орфографию и пунктуацию, уж простите великодушно), стихотворные упражнения отца на корню губит «общесоветский» ранжир: папа подражает, пусть и неосознанно, ладу и строю провинциальных виршей, в изобилии публикуемых местной прессой. Так случается даже тогда, когда он пишет о своем, о том, что волнует лично его:
Наверно, в каждой деревушке,
В селе и редких хуторах
Найдется по одной старушке,
Преодолевшей смерти страх.
Она обычно богомольна,
Словоохотлива, добра,
И жизнью, кажется, довольна,
И байку тянет до утра.
У ней почти всегда найдется
Бутылка красного вина…
Тема смерти его волновала, хотя самого факта ухода он, похоже, не страшился. Во всяком случае, мать не раз слышала от него, что во время приступов он думал: «хоть бы мне умереть…»
Но не только безысходность была тому причиной – помогало и «пушкинское», эпикурейское отношение к жизни. Папа жил по формуле: «Пить будем, гулять будем, а смерть придет – помирать будем…»
…собственно, меня и самого не так уж страшит невозможность уйти от неизбежного. Гораздо более волнует вопрос: не будет ли это (или – после этого) мучительно больно?
Я не хочу и не пытаюсь
Уйти в тот мир, где нет меня.
Но в этом, грешном, только маюсь…
Смерть – избавление от боли. Переносить страдание мужественно – всё труднее, душа бежит от страдания. Ради спокойствия он готов отказаться от возможной радости, даже от призрака ее:
Мне шестьдесят, а я влюбленный.
Но нет ответа на любовь.
Но разум мой – не возмущенный
И не волнует сердца кровь.
Всё пройдено и пережито,
Царапать душу не хочу…
…кто она – та, которой посвящены эти безнадежно-усталые строки? Люба? Вера? Чей милый взгляд и участливый разговор бередили в нем, шестидесятилетнем больном человеке, уснувшие чувства?
Я никогда об этом не узнаю…
В его стихах еще встречаются вечерние мотивы:
Потухло солнце за лесами
С последней песнею дрозда.
Над золотыми небесами
Беззвучно теплится звезда…
Но всё чаще возникает ночь:
Торжествует ночное светило,
Незаметно, а всё же плывет.
В чьей душе оно мысль разбудило,
В безграничный направив полет?
...........................................................
Свет лунный, петляет дорожка…
Как зябко безглазой спине!
Скорей бы – лесная сторожка
И свет в одиноком окне.
Иду не спеша, без оглядки.
Чу! шорох, таинственный звук…
...........................................................
Ночь, как год. В душе тревога,
Нету сна. Гляжу в окно:
Лунный свет и снегу много,
А вокруг темным-темно.
Недоступных звезд мерцанье,
Звон будильника в шкафу…
Он вглядывается в грядущую тьму, он гадает: а что там, за чертой?
Какое дело мне до рая
И до его святых ворот,
И до того, кто там карает
В грехах увязнувший народ?
Какое дело мне до ада?
И в черной копоти котла
Мне будет просто как награда:
Сгореть мгновенно и дотла…
Он отчетливо ощущает за собой путь, след, и в то же время чувствует, что впереди – новые странствия:
Куда летишь, падучая звезда?
Кому, зачем твой мимолетный след?
.................................................
Снова дальняя дорога.
Сколько их в моей судьбе!
Подожди еще немного —
Я навек вернусь к тебе…
Он просит подождать, оттянуть момент ухода, и память вновь возвращает его к началу:
Мое Березово родное,
Шексны крутые берега,
Земля, трава… да всё земное!
И заливных полей луга,
И вы, соломенные крыши,
Многоголосый стада шум, —
Я вас увидел и услышал.
Всё волновало детский ум…
…ну, естественно, я «пристрастен», «закрываю глаза на явные недостатки», и т.д., и т.п. А вы чего хотели?
Что? Ваши отцы «тоже писали»? Что-то плохо верится. Будь оно так – у каждого из вас в красном углу, за иконой, лежала бы книжка, подобная той, какую вы сейчас читаете, – такая же, только про вашего отца, написанная вами… Но ведь не лежит!..
Нет, господа и дамы, ничего, ни-че-гошеньки не писали ваши отцы, они только «вкалывали», «трахались» да «лопали», ясно вам?
Да и… были ли они, отцы-то ваши, жили ли они на свете?
Ладно, простите великодушно. Сами понимаете: это я не вам, а «им» – не помнящим родства.
Может, хоть это подействует.
Есть в рукописном наследии отца и проза. Проза жизни:
«Здравствуйте, Геннадий Федорович (извините, мы с Вами лично не знакомы). Написать Вам это письмо меня заставили обстоятельства, без Вашего участия которые не разрешить.
Излагаю суть дела.
С 1954 года я, инвалид 3 группы (травма на производстве), до 1987 года, как и положено, получал пенсию. Начислялась она мне от моего заработка; если я зарабатывал больше, то пенсию мне выплачивали не менее 50% (это мне самому пришлось видеть написанным черным по белому в личном пенсионном деле – очевидно, это было узаконено для всех инвалидов 3 группы: сколько бы инвалид ни зарабатывал, а менее 50 % назначенной пенсии он не получал).
До 1986 года я работал в Глебовской санаторно-лесной школе. Мой заработок был 120 рублей, и я получал пенсию 38 рублей, потом я уволился и поступил работать в геолого-разведочную партию. Райсобес продолжал выплачивать мне пенсию по месту жительства – 38 рублей.
Проработав два года в геолого-разведке, я заболел (ИБС), дали мне 2 группу, и с этой бумажкой я пришел в райсобес. В райсобесе инспектор-женщина (фамилии я не знаю) спросила, чего я хочу, и сказала, что для перерасчета пенсии нужна справка о заработке за два года и что она с меня высчитает 50 % той суммы, которую мне переплатили.
Я эту справку ей принес, и когда мне была начислена пенсия (согласно моего заработка, а он оказался 257 рублей, а пенсия 120 рублей), то эта инспекторша мне заявила, что я должен ей выплатить 100 %. На это я ей заявил, что она сама же говорила, что 50 %, – она мне в ответ говорит, что я не связан с сельским хозяйством и поэтому должен выплачивать 100 %.
Разговор наш имел такое продолжение: она мне – «давай половину пенсии», я ей – «а на что я буду жить?»
Инспекторша «пожалела» и порешила удерживать из пенсии 26 рублей. Спрашивает меня, сколько я должен возвратить в райсобес, я ответил (из расчета 50%): рублей 400. А она мне говорит, что 800 рублей.
Таким образом, я стал получать пенсию в размере 96 рублей в месяц. Прошел год, поехал я в райсобес, обратился к заврайсобесом, – молодая женщина, фамилии не знаю, – объяснил ей ситуацию (а у меня еще там случился приступ), и она мне вот что сказала: пенсия по 3 группе у меня была назначена от 166 рублей, а я зарабатывал у геологов 257 рублей и, таким образом, пенсия не выдается.
Нетрудно из моей писанины, Геннадий Федорович, понять, что райсобесовские работники закон государственный могут поворачивать, как дышло. Прошло уже два года, а может, и больше, по моим расчетам, свою задолженность я выплатил (а может, и перевыплатил)…
Письмо не закончено. Видимо, я нашел черновик, – а беловик был отправлен по назначению, поскольку тут же, на бланке с печатью, я прочел достойный ответ стража закона:
«Прокуратура СССР.
Прокуратура Рыбинского района Ярославской области. 28.02.90, № 100/90 щ.
Рыбинский район, с. Глебово, ул. Новая, 15, Чеканову Ф.М.
По Вашей жалобе разъясняю Вам, что, работая в период с 9.06.86 г. по 20.06.88 г. в Рыбинской инженерно-геологической партии Московской геолого-разведочной экспедиции, вы, как инвалид III группы, получали пенсию в размере 38 руб.22 коп., которая была начислена со среднего заработка в 162 руб.18 коп.
В соответствии с п. I ст.170 Положения о порядке назначения и выплаты государственных пенсий, инвалидам III группы пенсия выплачивается в таком размере, чтобы пенсия и получаемый заработок не превышали в общей сложности всего заработка, из которого была начислена пенсия, т.е. в данном случае 162 руб. 18 коп., при этом сумма пенсии выплачивается в размере 50% при условии, если заработок не превышает 120 рублей.
В геолого-разведке средняя зарплата у Вас оставила 257 руб.51 коп., и Вы не имели права получать пенсию. За весь период работы в геолого-разведке Вами было незаконно получено 876 руб.35 коп.
В соответствии с п. «Б» ст.178 вышеуказанного Положения, Комиссией по назначению пенсий при исполкоме Рыбинского районного Совета народных депутатов было вынесено решение о взыскании с Вас этой суммы с ежемесячным удержанием 20 % пенсии до погашения этой суммы (протокол Комиссии № 746 от 2.12.88 г.). К этому времени Вам был сделан перерасчет пенсии в связи с изменением группы инвалидности на 2 группу и изменением среднего заработка. Сумма ежемесячного удержания составила 24 рубля.
При проведении арифметического подсчета Вы можете убедиться, что вся сумма 876 руб.35 коп., которая Вами была получена в нарушение закона, Вами будет погашена через 36,5 мес. (3 года) после начала удержаний, которые производятся с февраля 1989 г.
Считаю Вашу жалобу необоснованной, потому что работниками районного отдела социального обеспечения в данном вопросе нарушений допущено не было.