– Спасибо, Виктор Петрович.
– Между собой можете называть меня Дубом. Обижаться не буду.
– Вы очень покладисты. Или привыкли?
– Ничуть. Просто это прозвище совершенно не соответствует моему содержанию.
В это время из кабинета вышла Ольга. Не взглянув на нас и низко опустив голову, она торопливо удалилась.
Мы зашли в кабинет.
Гриша потушил свет и растерянно уставился на нас.
– Мужики, – тихо сказал он. – Можете не верить, но она заплакала в кадре. У нее ручьем побежали слезы. Вместе с тушью. Спрашиваю – переснимаем? Она – нет! Пусть будет так! Буду рассказывать – никто не поверит. Чтобы Ольга заплакала…
– Рассказывать никому ничего не надо. Во-первых – не поверят, во-вторых – не советую. В-третьих – еще раз не советую. А кассету давай сюда.
Дубовой требовательно протянул руку. Гриша достал из камеры кассету и протянул мне. Я молча отдал ее Дубовому.
Поезд буквально на минуту остановился на маленькой, Богом забытой станции. Мы еле успели выгрузиться из вагона, как поезд тут же тронулся. Промелькнули запыленные вагоны, за ними открылось бескрайнее пространство степи. А когда затих вдалеке перестук колес, наступила оглушающая тишина. Далеко не сразу обозначились посвистывания каких-то полевых птичек, шелест взъерошившихся от легкого ветерка тополей у одноэтажного деревянного вокзальчика, тихое гудение проводов. Вокруг не было ни души. Только старый облезлый пес осторожно подошел к нам и, видя, что мы не обращаем на него внимания, улегся, высунув от жары язык, рядом с нашими сумками.
Дубовой достал мобильник, долго и бесполезно нажимал кнопки, плюнул и пошел к служебному входу вокзала.
Потом мы долго ехали по пыльному проселку в кузове, Бог весть какими судьбами, сохранившегося «зилка». Пыль долго не оседала, обозначая наше движение через нежную зелень созревающей пшеницы.
Вдалеке, хорошо видное со взлобья холма, на которое, натужно взревывая, выкатилась наша развалюха, у излучины неширокой реки раскинулось небольшое село. Наложением на эти кадры – титры:
ПО СЛЕДУ УБЕГАЮЩЕГО
Передача первая
С микрофоном в руках я стоял посередине тихой деревенской улицы – «вел репортаж». Рядом толпились, заглядывая в камеру, босоногие деревенские ребятишки.
– Пока мы добирались до этого, затерянного в Барабинской степи поселения, я мучительно размышлял над загадкой – почему человек, которого мы во что бы то ни стало решили разыскать – сразу оговорюсь: человек сугубо городской, с высшим университетским образованием, знающий подобную «сельскую глубинку» лишь понаслышке, – подался именно сюда, в места, как говорят последние из проживающих здесь жителей, «никому теперь не нужные, неинтересные и перспективы на возрождение в ближайшие 20–30 лет не имеющие». Вот что говорит о здешних местах и здешней жизни местный философ и по совместительству скотник Сергей Иванович Кузнечкин.
Камера чуть сдвинулась, и в кадре появился стоящий рядом со мной Сергей Иванович, надевший по случаю неожиданной съемки старый, но все еще добротный китель с одинокой медалью «За доблестный труд» и набором всевозможных, давно канувших в прошлое значков. Китель, впрочем, был не застегнут и из-под него выглядывала основательно поношенная грязноватая футболка с какой-то вызывающей англоязычной надписью. На голове у него была выцветшая офицерская фуражка, которую при первых же произнесенных словах он с облегчением стянул с давно не мытых волос, зажал в кулаке и затем, рассказывая, то и дело показывал ею то на заброшенные избы, то на ржавый бесколесный К-700, то на группу любопытных мальчишек, то на уходящее к горизонту заречное пространство степи и наползающие с запада низкие дождевые тучи.
– Места наши действительно полностью в настоящее время бесперспективные. Только насчет того, что неинтересные, это, прошу у товарищей зрителей извинения, полная бабья ерунда. По нашей безграмотности и отсутствию любопытства к отдаленному прошлому такое мнение происходит. Лично я наши места очень даже уважаю.
– За что? – поинтересовался я, надеясь на оговоренный ответ.
Но Сергея Ивановича Кузнечкина понесло в совершенно неожиданном направлении:
– За гордое сопротивление нынешнему положению жизни. В высоких правительственных кругах не желают нашего существования, а мы, хоть и хреново, можно даже сказать партизанским способом, но существуем. Зачем существуем? Отвечаю: любому живому существу, как от самого Господа Бога, так и по теории эволюции, положено находиться на том месте, которое родство с его душой имеет. Другими словами, называется «малая родина», которую мы здесь в полной кондиции имеем. Поэтому никакой такой загадки, господин журналист, почему Андрюха Журавлев прибыл в наши неперспективные края, не имеется. Когда у размышляющего человеческого существа наступает критическое состояние – насчет собственного здоровья или понимания дальнейшего смысла жизни, он стремится к исходной точке своего существования.
– Почему вы считаете, что именно здесь находится его исходная точка? – слегка растерявшись от напористого словесного потока Кузнечкина, спросил я.
– Да слушайте вы его больше, ботало коровье! – не выдержав, вмешалась стоявшая чуть в стороне тетка Настасья, с которой я запланировал разговор совсем на другую тему. – Начнет свою канитель молоть, тараканы со скуки помирают – ничего понять невозможно. Андрей Палыч чего и сбежал-то от нас – заговорил он его до полной потери сознания. Мы-то привыкшие уже, внимания на него не обращаем. А Андрей Палыч, человек культурный, вежливый, слушал, слушал, да и давай бог ноги. Его же до морковкиного заговенья не переслушаешь.
– Помолчи, Настасья! – строго приказал Кузнечкин. – Телезритель должен нашу истинную суть понять. Только тогда полная картина образуется.
– Ты, что ль, эту суть объяснять будешь?
– Соответственно. Поскольку тоже Андрюхе родственником через бабу Дарью прихожусь. Они, конечно, Журавлевы, а мы – Кузнечкины. Но это вполне понятное дело. Поскольку баба Дарья вторым разом за Кузьмой Ерыгиным была. А если брать в целом и общем – все мы из данной деревни происходим. У деревни какое прозвание? Журавлевка!
– Вы хотите сказать, что Андрей Журавлев из ваших мест?
– О чем и толкую! Дед его до самой войны здесь проживал, пока на фронт не забрали. Не у каждого сейчас интерес к своей родове. Но я так понимаю – если желательно смысл жизни полностью ощутить, не вверх глазей, где еще ничего толком не случилось, а вглубь, в нее матушку, где корешки наши.
И он несколько раз показал смятой фуражкой вниз, на мягкую пыль деревенской улицы.
Медленная панорама по горнице простого деревенского дома. Панорама прекращается на простенке между окнами, заставленными горшками с бурно цветущей геранью. Камера медленно наезжает на большую под стеклом раму со множеством фотографий, по которым при внимательном рассмотрении можно проследить жизнь трех, а то и четырех поколений родовы нынешних обитателей дома. В горнице пока никого. Но стол явно накрыт для гостей: в центре стоит большое блюдо с пирогами, аккуратно расставлены чашки и тарелки, бутылки с «красненьким» приткнулись к миске с огромными «сибирскими» помидорами. Рядом еще большая по размеру миска с молодой, отварной, еще дымящейся картошкой, щедро посыпанной укропом и зеленым луком.
За кадром звучит мой голос:
– Честно говоря, будь я на его месте, никогда не поехал бы в эту неведомую глубинку, откуда его деда направили в самое пекло войны, с которой тот уже не вернулся. И минуло с той поры уже более шестидесяти годков. Остальную, более или менее близкую родову, еще до того раскидало по ссылкам, стройкам, лагерям, городам и весям. И хотя в деревне Журавлевка еще многие готовы считаться запутанными родственными связями или, на худой конец, знакомствами и привязанностями, но деда нашего исчезнувшего героя здесь уже никто толком не помнит, и вряд ли Андрею сообщили о нем что-нибудь вразумительное. Тем не менее он прожил в этом доме почти два месяца. Спал в летнике, бродил по окрестной степи и колкам, подолгу сидел с удочкой у реки. Пытался помочь по хозяйству. Мужиков в доме не было, но тем не менее эти его попытки с негодованием отвергались. И, что самое интересное, в этом доме его безоговорочно считали близким и родным человеком, хотя родня они были почти никакая. Десятая вода на киселе, как говорят в таких случаях. Когда я осторожно сказал об этом хозяйке, она чуть не заплакала от обиды.
В кадре Анна Иннокентьевна Журавлева:
– Я как его увидала, так сердце незнамо куда зашлось. Вы вот на эту фотографию-то гляньте, гляньте… Это дядька мой – Николай. Гляди, какой бравый. Во флоте служил. Похож?
– На кого?
– На Андрюшеньку нашего. Поставь рядом – спутаешь.
– Я бы не спутал.
– Так вы дядьку не видали. Он еще в самом начале, как перестраиваться стали, от водки дурной сгорел. Знал, видать, что жизнь теперь вконец запутается. Сколь у нас мужиков за это время сгинуло – не сосчитать. Не выдерживали таких переживаний.
Андрей Павлович как в калитку первый раз постучался, меня ровно толкнул кто. Смотрю на него, слова сказать не могу. Вижу только, что из нас, из Журавлевых. Безо всяких даже сомнений.
– Что-то подсказало, что ваш?
– Сердце и подсказало. Потом уж, как пригляделась – и повадка вся, как есть, и глаз чистый, и родинка, как у Прасковьи Ивановны, матушки моей, на правом виске. Такой еще молодой, а виски сединой подернуло. Спрашиваю: – Неужто жизнь такая, Андрюша, неудобная была? Все ж у вас в городах вроде полегче маленько? – Нет, – говорит, – тетя Аня, жизнь везде замечательная. Только её любить и понимать научиться надо. У меня, говорит, пока не очень это дело получается.
Снова панорама камеры по горнице. Но теперь за столом тесно и чинно сидят приглашенные гости. Из мужиков только Сергей Иванович Кузнечкин и председатель местного АОО – крупный сорокалетний мужчина с печальным и как бы навсегда задумчивым лицом. Остальные – женщины. Председатель встал, поднял стакан с вином и, печально глядя в камеру, сказал:
– Для меня, когда Андрей Павлович приехал, звонок прозвучал. Оттуда… – и он свободной рукой показал куда-то вверх. – Объясняю, если кто не понимает. Все последние годы отсюда сплошь уезжали, а сюда – никто. Ни единого, можно сказать, человека. И хотя Андрей Павлович не задержался особо, но интерес к нашей жизни в нем ощущался, прямо скажем, громадный. Я бы даже сказал – коренной интерес. Об чем это говорит? Говорит, что перспектива все-таки обозначается, если такие люди к нам поворачиваться начинают, корешки свои, как давеча Сергей Иванович выступил, отыскивать начинают. Телевидение вот прибыло, тоже интересуется. Поэтому я, что сказать хочу? Была, видимо, мысль у кого-то изничтожить нас окончательно. Только поняли, видать, что если нас не будет, то и Россия вся на ногах не устоит. Потому что на одной ноге стоять исключительно неудобно. Предлагаю поднять стаканы за нас за всех.
Все молча подняли стаканы, не чокаясь, выпили, и тетка Настасья полным голосом завела песню:
Я не знаю, не знаю, что сталось со мной –
Я тоскую по дальнему дому,
Чуть закрою глаза – вижу снег под луной,
Санный след по безмолвью степному.
Песню подхватило еще несколько женщин:
Вынет душу до дна полевая луна,
Встанет дальняя молодость наша!
Серебристой росою с краями полна,
Чуть качается звездная чаша.
Подхватили все:
Я не знаю, не знаю, что выпадет мне –
Скоро ль песня расстанется с телом,
Только свет золотой, свет в родимом окне
Встанет в сердце и там, за пределом.
Остался лишь одинокий девичий голос. Пела Татьяна:
Я не знаю, не знаю, что сталось со мной,
Я тоскую по миру, по дому.
Кто во мне разбудил этот снег под луной,
Этот путь по раздолью родному…
(Стихи А. Плитченко, муз. Г. Заволокина)
Из глаз у Татьяны текли слезы. Допев последние слова, она прикрыла рот рукой, чтобы не разрыдаться в голос и, уронив табуретку, выбежала из-за стола, а затем и из дома.
В кадре я и Анна Иннокентьевна Журавлева.
– Татьяна моя, как ополоумела. Сколь уже времени, как он уехал, а она до сих пор сама не своя. Извелась девка, и мне покою нет. Легко, что ль, слыхать, как она по ночам ревмя ревет.
Машина стояла у ворот её дома. Дубовой уже сидел в кабине, отрешенно глядя перед собой. Гриша прямо из кузова снимал собравшихся на наши проводы жителей и то и дело поглядывал на грозовое небо. Сергей Иванович Кузнечкин, сидя на лавке у ворот, негромко наигрывал на гармошке «Прощание славянки». Мы с Анной Иннокентьевной стояли чуть в стороне, продолжая начатый разговор.
– Влюбилась?
– Разве разберешь теперь – может, любовь, может, тоска такая. Я ей говорю – кто он, кто ты. Чего сердце зазря рвать? Так разве в её пору слушают кого? Мужиков у нас всего девять с половиной душ, и те все, кто водкой, кто работой покалеченный. Куда молодой девке деваться? В столб телеграфный влюбишься. Так что ей в голову запало… В монастырь собралась.
– За ним?
– Не знаю теперь – за ним, нет ли, а только мысль эту он ей подал. Я его спросила, когда он собираться стал, куда теперь, Андрюшенька? В монастырь, говорит, тетя Аня. С Богом совет держать. Я так и села. А она, видать, услыхала. Так он себе этот путь в испытание выбрал, а ты, дура, куда? Кто тебя в мужской монастырь пустит? Я, говорит, не в мужской, я – в женский. Вот и поговори с ней. Появился, осветил наше одиночество, и снова непогодь беспросветная. Одна теперь надежа – в город её отправить хочу, может, работу какую отыщет. Мне тогда вовсе одной оставаться.
Над самой головой громыхнул гром, ветер закрутил пыль, мальчишки побежали прятаться от дождя. Дубовой нетерпеливо поглядывал на часы, Гриша прятал камеру. Кузнечкин, как ни в чем не бывало, продолжал играть, склонив голову к самой гармони. Я, неожиданно для себя, прощаясь, поцеловал Анне Иннокентьевне изуродованные работой руки и одним махом заскочил в кузов. Машина почти сразу сорвалась с места, но я еще успел разглядеть в одном из окон дома, за цветущей геранью, грустные глаза Татьяны.
Глубокой ночью катер леспромхоза высадил нас на берег у самой стены монастыря. Мы долго шли вдоль стены, отыскивая калитку или ворота. Моросил дождь. Небо на востоке уже начинало светлеть. Мы завернули за угол и увидели под кустами ивняка небольшой костерок, у которого, сгорбившись, сидела неподвижная человеческая фигура. Подойдя, разглядели под кустами неуклюжий, без умения и радения сложенный из веток, кусков старого шифера и картонных коробок балаган. Рядом валялось перевернутое ведро, несколько пустых бутылок из-под водки; чуть поодаль стояла груженная чем-то и укрытая потемневшим от дождя брезентом тележка.
– Здравствуйте, – вежливо сказал Гриша, когда мы подошли к костерку вплотную. – Не скажете, с какой стороны вход отыскать? В монастырь.
Человек поднял густо заросшее бородой, оплывшее лицо, долго глядел на нас и вдруг закричал хриплым срывающимся голосом:
– Спасаться пришли? Грехи замаливать? Вот вам, а не спасение! – И он выставил перед собой грязный кукиш. – Не будет благодати! Прокляты и отринуты! Прокляты и отринуты! Прокляты, прокляты, прокляты!
– Уймись, – спокойно сказал Дубовой. – Тебя не про грехи, а про вход спрашивают. Перебрал, что ль, вчера?
– Пивка не найдется? – вдруг также спокойно и тихо спросил незнакомец. – Пока заутреня не начнется, все одно не впустят. Стучите не стучите. Здесь устав строгий. Отец Иоанн порядок блюдет неукоснительно. Если ждать будете, здесь пока располагайтесь. Дальше, все одно, ходу нет – топь и грязь непролазная. С другой стороны обходить надо было.
ПО СЛЕДУ УБЕГАЮЩЕГО
МОНАСТЫРЬ.
Передачи вторая и третья.
Вслед за звонарем мы медленно взбираемся на колокольню храма. Пока старый монах-звонарь разбирает веревки колоколов и поудобнее устраивается на тяжелом грубом табурете, оглядываем сверху окруживший монастырь поселок, слепящую солнечным отражением большую реку, на берегу которой расположен монастырь, видим сверху пустынный монастырский двор.
За кадром звучит мой голос:
– Ровно пятнадцать лет тому назад отцу Иоанну было видение. И тогда собрались и приехали на это место несколько священников, купили четыре огорода посреди поселка, который стоит на берегу Оби, в стороне от большой дороги. За десять лет с Божьей помощью возвели монастырь и нарекли его Свято-Никольским. И что удивительно – монастырь сегодня, можно сказать, процветает, при нем живут в труде и молитве более 500 человек, а вот поселок, недавно отметивший свое 270-летие, пустеет и вымирает. Жители за бесценок продают дома, подаются поближе к обманчивым благам городского мира. А в монастырь, слух о котором разнесся уже далеко за пределы здешних мест, едут, идут, доплывают, добираются со всех концов Сибири. И здесь уже твердо верят в пророчество, что лет через пятьдесят поселок станет исключительно монастырским – первым подобным если не в России, то в Сибири наверняка.
В кадре бродяга, которого мы встретили под монастырской стеной. Во время последующего общения мы узнали, что его зовут Вениамином.
ВЕНИАМИН: Думаете, почему монастырь именно здесь поставили? Почему отцу Иоанну видение было? Монастырь должен на костях стоять. Его первая задача – грехи отмаливать. А здесь этих косточек немерено. Ссыльных с барж сгружали в топь и в холод, и гибли они тут тысячами. Бабы, детишки, мужики. И никто их тогда не отпевал, не отмаливал. Так и лежат здесь по лесам, по болотам, по рекам. Божья Матерь это место настоятелю указала. Я тебе больше скажу – еще раньше тут капище местных язычников, селькупов находилось. Самое сатанинское место. А в поселке до сих пор ни одного двора, где бы преступников не было. Это уголовный поселок, тут все сидели. Все это спасти и отмолить надо. Поэтому и возник монастырь. Дальше его на Север православных монастырей нет.
Служба в монастырском храме. Темные и светлые лики икон, вздрагивающее пламя свечей, тихое пение певчих на клиросе. Певчие смолкли, и дьякон стал читать Евангелие.
Монахи стоят в стороне от молящихся прихожан. Лица у всех отрешенные, сосредоточенные на внутреннем внимании к произносимым словам.
«…Ибо всякий делающий зло ненавидит свет и не идет в свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы, а поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге сделаны…»
МОЙ ГОЛОС ЗА КАДРОМ: Отец Иоанн говорить с нами о чем-либо категорически отказался, даже просто встретиться не захотел. Наши расспросы живущих при монастыре, и даже поселковых, работающих на здешнем строительстве, тоже, как правило, заканчивались впустую – никто из них Андрея не помнил или делал вид, что не помнит. Словно его никогда здесь не было. Между тем мы совершенно точно знали, что Андрей прожил здесь более полугода, очень много работал, выполняя самую тяжелую физическую работу, не пропускал ни одной службы, а многими был ревниво отмечен за свои частые беседы с отцом Иоанном, особо его отличавшим среди прочих. Такое внимание со стороны настоятеля, человека сурового, замкнутого и обладавшего почти сверхъестественной проницательностью, остальной монашествующей братии казалось необычным, и, видимо, втайне они ему завидовали. Поэтому уход Андрея здесь восприняли с облегчением и, осуждая себя за тайное недоброжелательство, старались о нем лишний раз не вспоминать. Впрочем, все это были только мои догадки, и поскольку мы так еще и не выяснили, куда и почему ушел отсюда разыскиваемый нами Андрей Журавлев, вынуждены были продолжать свои расспросы и поиски. Время эфира очередной передачи неумолимо приближалось, и я решил в развитие темы использовать часть материала, отснятого в далекой отсюда Журавлевке. Из того, что наговорил нам тогда Сергей Иванович Кузнечкин, в первой передаче мы использовали лишь самую малость.
Кадры, отснятые в Журавлевке. Мы с Сергеем Ивановичем сидим на борту старого полузатопленного катера, уткнувшегося носом в песчаный берег реки. Вокруг безлюдье раннего утра и тонкое посвистывание бегающих по ветреному свею куличков.
– О Боге у нас тоже с ним серьезные разговоры случались, – с не похожей на его обычную манеру медлительностью продолжал Сергей Иванович. Был он на сей раз, по случаю утренней прохлады и довольно свежего ветерка, в наброшенной в накидку старой кожаной куртке. С камерой он уже свыкся и почти не косился в её сторону. Со мной разговаривал, как со старым, но еще не доросшим до понимания сложных философских вопросов другом, которому надо все подробно объяснить, а при случае и на путь истинный наставить.
– Вопрос этот, конечно, самый что ни на есть обстоятельный и требующий серьезного подходу и изучения, – продолжил он после глубокой затяжки презентованной мною сигареты.
– Сколько тысяч лет изучают и никак изучить не могут, – подначил я собеседника.
– Понятное дело. Смерть тоже сколь изучают, от самого, можно сказать, существования человечества, и никаких результатов, не считая страха и суеверия. А с Богом вопрос посложнее будет. Андрей исключительно по своей молодости мне что говорит? Начнут люди сейчас повсеместно в Бога верить, всеобщая нравственность и любовь наступят. Я ему в ответ пример привожу, чтобы никаких заблуждений у него на этот счет не было. Вынесли мы в позапрошлом году единогласное сельское решение на месте бывшей, советской властью разрушенной церкви часовню поставить, чтобы богомольные старушки и прочие, кто такое желание имеет, приходили в своих грехах каяться и покойников в нужное время поминали, как положено. Денег на это хорошее дело по дворам собрали курам на смех – на гвозди для укрепления всего, что положено, не хватит. Если бы не возвратившийся в наши места помирать от неизлечимого рака бывший парторг совхоза Василий Никандрович Ивах, так бы и осталась эта часовня неисполнимым старушечьим мечтанием. Видать, потянуло его о душе побеспокоиться, может, о другом об чем, а только громадные деньги, которые он за свою городскую квартиру выручил, все, как есть, на часовню пожертвовал. Мужики наши, без работы насидевшись, моментом её водрузили, крест и все остальное, как положено, вывели, батюшку с району вызвали на это самое… на освящение. А в аккурат на Пасху сразу с двух концов это богоугодное сооружение поджогом изничтожили. Как я полагаю, из чистой зависти к умирающему человеку.
– Зависти? – не удержался я от искреннего недоумения.
– Вот и Андрюха мне такое же непонимание высказал. А чего тут, спрашивается, непонятного? Человек такие деньжищи Богу задарма перечислил. А им и пол-литры с его доброхотства не перепало. У нас к такому поведению непривычные. Мы о своей душе не беспокоимся, и ты поперед не лезь, помирай, как все помирают.
– Ну и как ему этот ваш случай?
– Обещал, если живой будет, обязательно вернется, чтобы часовню на том же самом месте восстановить. Только опять сожгут.
– Думаете?
– Обязательно даже. Тот, который поджигал, может быть, тоже Бога боялся. Да только свою злость выше ставил. Я еще чего тебе скажу – если человек раз-другой через свое непотребство переступит, то в следующий случай особо и задумываться не будет. Мол, раз пошла такая пьянка, чего там о какой-то душе размышлять. Нет её – и все дела. Да еще вспомнят, что когда церкви не слыхать было, то и страна главное место в мире занимала. Не то, что теперь.
– Вы тоже так думаете?
– Об чем я думаю – разговор другой. Я Андрюхе так и сказал: – С нашим народом никакой Бог в одночасье не управится. Иосиф Виссарионович и тот в свой срок не уложился.
– А он вам на это что?
– Молчал долго, потом спрашивает: как думаешь, Сергей Иванович, когда он спичкой чиркал, чтобы часовню зажечь, понимал, что зло творит? Почему, говорю, не понимал? Очень даже, что понимал. Вот ты, спрашиваю, как считаешь, когда мать свое дитя, еще не рожденное, убивает или бросает его без всякой жалости об том, что с ним дальше будет, она чего-нибудь понимает? Каждый день таких младенцев убиенных тысячи тысяч, если целиком наше существование взять. Как Богу с таким количеством общего душегубства справиться? Вот то-то и оно. Он к нам, как батюшки говорят, с добротой и любовью. А у людей от доброты только одно развращение. Им по указке жить легче, чем по собственному выбору. Себя с помощью Бога очень даже спасти еще можно. А чтобы всех – сомневаюсь.
Ветер закручивает сухую пыль и золу на пепелище часовни. Обгоревший крест лежит поодаль в траве…
Наш новый знакомый, владелец балагана Вениамин, приютивший нас в день высадки у своего костерка, с трудом тащил по лужам, по траве, затем по разбитой дороге тележку, накрытую брезентом. Видя, что он направляется во двор монастыря, я сделал знак Грише, чтобы он на всякий случай был готов к съемке. Гриша успел вовремя. Обогнав владельца тележки, он начал снимать в тот момент, когда Вениамин вкатывал ее в монастырский двор. Замешкавшийся в дальнем конце двора сторож, побежал было преградить дорогу, но было уже поздно. Вениамин подкатил тележку к крыльцу собора, где в это время шла служба, и опустился на колени, устремив взгляд на раскрытые двери, откуда доносилось молитвенное пение и неразборчивые слова ведущего службу священника. Подбежавший сторож и двое послушников что-то увещевательно говорили Вениамину, но тот отрицательно качал головой, часто и мелко крестился. А когда сторож захотел откатить тележку от крыльца, Вениамин лег под колеса и уцепился руками за их грязные ободья. Стало ясно, что без скандала и шума с места его не сдвинуть. Один из послушников поспешил в собор, другой остался рядом с тележкой.
Я понял – Вениамин решился. Надо было успеть рассказать его историю, пока он стоял на коленях у крыльца собора. Я подозвал Гришу, мы быстро подключили микрофон и поставили камеру так, чтобы за мной, на заднем плане, было видно все, что будет происходить у собора. Я еще не знал, пригодится ли нам этот материал, не знал, что произойдет, но интуиция подсказывала мне, что может произойти нечто весьма интересное.
Мой голос: – Когда я впервые увидел Вениамина, он показался мне стариком. Потом, когда мы познакомились и разговорились, выяснилось, что ему едва за тридцать. Но жизнь за его плечами уже так запутана и насыщена событиями, что их хватит на вдвое большее количество лет. Впрочем, рассказываю все с его слов и потому ответственность за их достоверность полностью на нем. Но я ему верю. Может, потому, что себя он не выгораживал и не ссылался, как большинство неудачников на обстоятельства, обвиняя всех, вся и все в активном противодействии и недоброжелательстве. Проучившись три курса в медицинском институте, он как-то вдруг обнаружил в себе призвание живописца и стал писать, по его словам, картины, которые приводили окружающих в недоумение, вызывали негодование или восторг. «Словно кто за руку вел», – пытался объяснить он случившееся. На холстах возникали неведомые миры, странные сочетания красок, смутные – не то ангельские, не то дьявольские лики, непонятная архитектура параллельных миров и пространств. Еще раз отмечаю, что повторяю его слова. Сам я картин этих не видел и судить об их необычности не берусь. Но, видимо, было в его картинах что-то нестандартное, заинтересовавшее определенный круг людей. Они поспешили объявить его картины неким космическим не то даром, не то пророчеством, кричали на всех углах об их уникальной энергетике, способной исцелять и открывать нечто неведомое. Таким же космическим энергоносителем объявили и самого Вениамина, и вскоре, по его словам, жизнь превратилась в непонятную, запутанную круговерть «событий, встреч и деяний», к которым сам он, казалось, уже не имел никакого отношения. «Жил как во сне», – рассказывал он мне, видимо, мучимый воспоминаниями того, что с ним тогда происходило. «В кошмарном сне», – добавил он и надолго замолчал. К нему шли за спасением, пророчествами, лечением и просто из любопытства. Он кого-то лечил, что-то советовал, наставлял на путь истинный. Что это был за путь, сам он не имел ни малейшего представления. Его невнятные рассуждения о необходимости общения с высшими мирами переводились и адаптировались многочисленными, неизвестно откуда взявшимися помощниками. Как ни странно, но иногда его благодарили за помощь и ожидали дальнейших откровений, которые с каждым днем становились все невнятнее и бессмысленнее. Спасло его тогда, как ни странно, традиционное русское средство, с помощью которого подавляющее большинство, как правило, не спасается, а окончательно погибает. В недоумении и растерянности от происходящего с ним, он по-черному запил, а потом и вовсе сбежал от своих не то почитателей, не то умелых эксплуататоров его неожиданного дара. Да и дар этот как-то постепенно сошел на нет. Писать картины стало неинтересно, а на холстах все чаще и чаще стало появляться измученное болью прекрасное женское лицо. Толкователи приписывали его «небесной деве», принявшей на себя муки заблудшего человечества. Но он-то прекрасно знал, чье это лицо.
Между тем из собора стал выходить народ. Некоторые, перекрестившись, спешили пройти мимо стоявшего на коленях Вениамина, другие заинтересованно останавливались чуть поодаль. Прошел слух, что для окончательного разрешения должен выйти сам настоятель, которого многие здесь почитали за будущего святого. Мы с Гришей подошли поближе и, пристроившись у груды привезенных для ремонта досок, ждали неизбежного продолжения мытарств грешного Вениамина.
Наконец в дверях появился отец Иоанн. Высокая, болезненно худая фигура в темной рясе, с большим сверкающим крестом на груди. От очков с толстыми выпуклыми стеклами глаза его казались неестественно большими. Редкая бородка, тихий, но отчетливый голос. Ощущение болезненной слабости, чуть ли не расслабленности. Таким он мне тогда показался – ничего от всеми превозносимой святости, суровости, силы. Но скоро я понял, насколько обманчивым было мое первое впечатление.
– Прошлый раз до ворот только дошел, сегодня у паперти стоишь. Ощущаешь милосердие Господне?
Вениамин истово перекрестился и еще ниже опустил голову.
– Я тебе путь не преграждаю. Избавился от душевной скорби и тесноты, входи безбоязненно. Нет страха перед судом Божиим, и мы с радостью руку протянем. Господь не допускает скорби выше меры, всегда дает силу эту скорбь преодолеть.
Вениамин поднял голову, неуверенно поднялся с колен.
– Благословите, – тихо и смиренно попросил он.
– Переступишь порог храма, с радостью и веселием в сердце благословение передам.
В монастырском дворе наступила такая тишина, что стало слышно тяжелое дыхание Вениамина. Он сделал несколько неуверенных шагов, поднялся на одну ступень, на другую…
Как здорово было бы сейчас увидеть его лицо! Гриша, очевидно подумав о том же, повернулся ко мне. Я отрицательно покачал головой и чуть слышно шепнул: