bannerbannerbanner
Беспечальный народ

Александр Левитов
Беспечальный народ

III

Оригинальнее всего до сих пор виденного и слышанного мною была комната, во владение которой ввела меня снисходительность дяди Листара. Расхваливая мне во время выпивки ее многочисленные достоинства, он стучал в ее утлые дощатые стены могучим кулачищем, – отчего стены боязливо тряслись, издавая какой-то болезненный стон, – и орал:

– Эф-фта не комната?.. Да хошь кам-му! Енералы останавливаются, – в звездах… Э-эх-х вы, стрекулисты! Такой комнатой брезговать? Да я тебя! О-о-хо-хо! Отец строил покойник. Типерича штобы дождь, – а избави меня б-боже! Я ль не усл-лужу!..

Похвалы дяди Листара своему дворцу оказались в высшей степени справедливыми.

Оставшись один, я был поражен странной пестротою обоев, покрывавших стены моего жилища. Я поднес свечку к фантастически плясавшим в моих глазах гиероглифам, которыми испещрены были обои, и, к моему несказанному восторгу, увидел, что гиероглифы эти есть не что иное, как бесконечно интересная история комнаты, написанная руками ее многочисленных жильцов.

Всю остальную ночь и начало прелестного деревенского утра заняло у меня чтение любопытной истории.

Прежде всего по обоям, украшавшим божницу, и по деревянным дощечкам, из которых была построена самая божница, шли фамильные предания самого дяди Листара – и на первом плане фигурировал старинный, так сказать, гвоздеобразный почерк, под титлами, которым в разных местах было изображено следующее:

«Привезен из своих мистов в чужую губерню в хрисьяне в штатные, в монастырь. Так надо полагать, што от родины отчужден навек. Терплю и молюсь богу. Смоленский хрисьянин Петр Гусев. 1828 г. апреля 15. Был у всеношной, – горько плакал, потому вспоминал родных своих гжацких».

«Все строю дом, – дальше говорили гвоздеобразные буквы, – привык чай пить, к кофею такожде великое пристрастие возыимел. Какая пропасть кабаков по здешним мистам; но только туда ни ногой, потому сбираюсь женитца. Невеста из здешних, – одевается все равно как, к примеру, барыни в Питере. Лекше, то есть, насчет штобы добычи, нашего места, кажись, во всем свете нет. Получаю от господ за свои услуги много подарков. Невеста меня любит, только говорит, штобы я с ей после свадьбы взысков никаких бы делать не смел. – Эфто для меня очень сумнительно… Но я надеюсь на милость божию, – все строю дом и креплюсь, потому всякий может изобидеть меня здесь – захожего человека – на чужой стороне, в случае ежели бы я, к примеру, заговорил с соседями как-нибудь не по-хорошему».

Чем дальше разъяснялась для меня история жилища, в которое я занесен был случаем, тем почерк христьянина Смоленской губернии Петра Гусева делался все вальяжнее, – росчерки и завитушки под фамилией историографа приобретали большую причудливость. Рассказав лаконическими изречениями о месяце и дне своей женитьбы и коснувшись словом – «хоть бы кому так господь привел в закон прийти» – того великолепия, с которым была отправлена свадьба, Петр Гусев, очевидно, сделался достойным и солидным представителем приютившей его стороны.

«Получил по поште, – пишет он, – письмо из Гжацка от сестры – Алены, штобы я прислал ей три серебра, потому, то есть, што у ей пала корова; но я, как имеючи свое собственное семейство, денег тех ей не послал. Грешник! Уповаю на бога. Молюсь – и креплюсь, потому мне такие дела, какие около себя на своем новом жилье каждый день вижу, в непривычку… Большие искушения переношу…»

«Родилась дочь – Аграфена в 1832 году. С женой имел ссору, што она часто в город ездит с чухонцами, рассказываючи, што они по случаю возят ее туда будто бы очень задешево… Бил ее за такие дела, но онамедни пришодчи какой-то офицер с азарством стал спрашивать у меня про жену: где, говорит, моя прачка? Я опять ее за эфто прибил, а жена вскорости дала мне триста рублей на ассигнации, на которые мы перекрыли избяную крышу почитай заново. Крышу вымазали красной краской на посконном масле. Вышла крепка!..»

«Родился сын Агафон тово же году. Дохтур над женой очень смеялся, что часто родит; только все же подарил ей рупь серебра, потому она на него рубахи стирала».

«Родился сын – Алистар».

«Двоюродная женнина сестра – Палагея – утопла ночным временем в пруде вместе с племянницей, а моей малолетней дочерью – Аграфеной. Дело было в преображеньев день: наехало из Питеру много господ – и штацких и военных – и сказывают будто, што это любовник ее утопил в пьяном образе. Вряд ли! Я за ней этого не примечал, а впрочем, и то сказать: богу одному известно… Жену прибил за то, што за сестрой своей не глядела, а за детище свое молился перед всевышним с горькими слезами. Было эфто в 1848 году, августа шестова… хрисьянин Петр Гусев».

«Всё несчастья! Сын – Агафон – опился в Петербурге и умер. Похотел он женитца на женщине из скверного дома… А какой было вышел сапожник! Долго я по этому случаю молился, плакал и скорбел всячески; потом напал на меня запой – и пил я в том запое без просыпу четырнадцать недель… С женой по таким временам сладить не мог… Она меня била… Какие в то время в моем дому состояли при ей господа офицеры – из гвардионцев, – грохотали надо мной над пьяным и говорили жене со смехом:

– Ну-ка, Фетинья, колыхни его! Што ты на ево глядишь-то?..

Не могу глядеть на здешние порядки… Не по мне они…

Ах, побывал бы теперь на родной сторонушке! Все-то там не так, как здесь. Жена у меня от рук отбилась, – дети все изъерничались и переколели, как собаки… Листар один утешает, поступивши в кучера к отцу благочинному, ко вдовцу; но заместо того и Листар шипко пить зачал… Хочу женить, дабы, то есть, штобы остепенить его…»

«Болит бок, и ноги можжат, – на взморье простудился, когда дрова вывозил. Долго мне теперича не прожить. Стар стал… Бог даровал нам победу при Синопе[3] над Французом. Разбили у него, – в лавке газету читали, так поняли, – одних кораблей десять тысяч. Войска у его сгибло в эфтом страженье семь миллионов одной пехоты… Слава тебе, боже наш, слава тебе! Перед Кронштатом, сказывали Чухны, хошь и ходят „евойные“ корабли[4], но только „им“ эфтой крепости не изнять. Хочу в субботу молебен служить Всех скорбящих радостей, – может, и отойдет от боку-то… Хрисьянин Петр Гусев. 1854 году сентября 24. Погода бедовая! Ветер с моря, – всю ночь спать не давал… Ребятишки бредят, – чую, что помру». В последний раз расписался таким образом хрисьянин Петр Гусев… Дальше пошли уже другие надписи.

– Ты, барин, што тут такое разглядываешь? Это мой отец написал. Ах, письменный был старичок! Не то што я, дубина этакая – неотес! Только бы вино жрать.

Голос, оторвавший меня от моего ночного занятия – рассматривать это дедовское собрание старинных мыслей и старинных страданий, – принадлежал дяде Листару, который, как и вчера, стоял передо мной в пестрядинной рубахе и в синих нанковых штанах. Под левой мышкой он, горемычно улыбаясь, придерживал полуштоф. Почтительно кланяясь и шаркая какими-то сапожными обрезками, надетыми на его босые ноги, он конфузливо говорил мне:

– Я тебе сказал вчера: нонишнева числа ты меня угощаешь, завтра я тебя. Вер-рно! Вот он – полуштоф-то! Мы своему слову господа. Нас, может, енералы обманывали… Выпьем!

В это время было тихое, четырехчасовое утро. Солнце еще не всходило. С балкона мне видно было кладбище, густые и высокие деревья которого были окурены сизыми туманами, и взморье, по которому тянулись ленивые барки и крикливо летели звонко визжавшие пароходы. Под рукой, или, лучше сказать, пред глазами, тянулась всегда волнующая меня история многоразличных хрисьян Петров Гусевых.

Все эти сокровища я мгновенно растерял, испуганный басом дяди Листара, хотя значительно смягченным против вчерашнего, хотя уже и не тянувшим так пугающе свои свирепые: «о-ох-хохо! э-х-х вы, гыр-рыд-т-цкие!» – но все-таки слишком неудобным в моем уединении, так что я, в видах охранения моего покоя, счел за нужное раз навсегда прекратить это горлодерство. По этому случаю я сердито прикрикнул на хозяина:

– Што шатаешься без толку? Самовар еще рано. Позову, когда нужно будет.

– Пы-ыз-зывешь? – взревел дядя Листар, мгновенно впадая в свою вчерашнюю роль горластого людоеда, каравшего все городское самым подавляющим презрением. – За-ч-чем я пришел? Прикр-расно! Ну, бра-ец, я пришел к тебе за деньгами, потому следует с тебя получить за месяц вперед.

– Да я тебе деньги вчера отдал…

– А свидетели есть? Имеешь ли ты законную расписку? Мы тоже понимаем, пущай неученые… ха, ха, ха!

Я почти что ополоумел от такого рода развязки романа. Дядя Листар долго смотрел на меня, освещая всю комнату нахальной и презрительной улыбкой. Наконец, приметивши на моем лице некоторые нехорошие подергивания, с которыми я обыкновенно смотрю на людскую подлость, он ласково потрепал меня по плечу и сказал, снисходительно и добродушно улыбаясь:

– Ну, ну, не пужайся! Ха, ха, ха! Это я тебя постращать захотел, потому все же я хозяин в своем дому… А ты говоришь: зачем пришел? Хозяин-то? А-х-ха, ха, ха! Деньги от тебя точно што приняты сполна. Будь спокоен, – мне, брат, как перед богом: чужого не нужно… Н-не-ет! Не таковские! А ты живи со мной в дружбе – и я с тобой буду за это самое в дружбе жить. Ну-ка, хватим по махонькой да чайку потом маханем. Оно натош-шак-то куды хорошо, бра-ец ты мой! О-ох-х, люблю на-тошшак махенькую раздавить!..

 

Говорил это Листар и в то же время одними ногтями мастерски откупоривал полуштоф. Все тело его дрожало во время этого действия, губы чмокали, а по водянистому закожью лица переливались какие-то быстрые тени, отчего вся фигура хозяина приняла зверски-нетерпеливое выражение.

– А эфто, – разговаривал он, вытирая стакан, – што отец написал, читай ни в зачет. Ах, грамотник был, по рассказам! Это, брат, был не такой, какие ежели нонишние старики живут. Он тут всю свою жисть прописал. Ко мне многие господа, наехадчи, читают эти самые дела и очень смеются, а иные дарят; но тебе ни в засчет приставляю, потому я прост. У меня за одной полоумной полковницей из немок сто тридцать на серебро пропало, – так я и то с ней взыску не делал. Махнул только рукой и думаю: н-ну, мол, господь с тобой!.. Разживайся на мои деньги… Ходила эта самая полковница по слободе-то лет пять, все стращала меня: я, говорит, Листашка, за твое со мной разбойство чину лишусь, а дом у тебя продам и тебя возьму к себе в крепостные… Видишь, какого зла пожелала; но я все стерпел, как она меня ни стращала… Ладно, думаю. Вот у нас народ-то какой! У нас тут первое дело одиннадцатая заповедь – не зевай! Ха, ха, ха!

В это время отворилась дверь, и в комнату вошла новая личность в виде мозглявенького старичишки в рваном полушубке, босого, но державшего себя с необыкновенным достоинством. Не снимая своей истасканной татарской шляпенки и не выпуская из рук бумажного крючка с махоркой, он вместо поклона развязно тряхнул головой, пожал нам с хозяином руки и заговорил сиплым и картавым тенорком:

– Ага! так вот вы где пируете-то? А я это вышел на улицу: смотрел, смотрел, куда это, мол, наш Листар задевался? Спасибо уж девчонка Пафнутьихина объяснила: они, говорит, дяденька, с жильцом в мезонинчике пьянствуют. Я сичас и подумал: дай, мол, и я пойду к ним для шутки. Все, мол, оно веселее вместе-то. Ну-ко, дядя Листар, влей мне стакашек. Я еще, признаться, нонишнего числа ни тово… не успел раздрешить. Только, значит, встамши-то, с супругой кофейку попили, да, выходит дело, вчера у меня знакомые господа были (что же не приходил, Листар? Чудесное, братец, угощенье было от тех господ для всей семьи), так от них пирога сдобного этакой кончище остался, – ну, мы, к примеру, и перехватили безделицу.

– Ну-с, доброго здоровья! – произнес затем новопришедший человек, держа в руке налитый ему дядей Листа-ром стакан. Потом он обратился лично ко мне:

– Што это, милостивый государь, какое у вас лицо приятное, право! Самое господское лицо! И так надо полагать, что я вас видел где-нибудь? Только вот, дай бог память, не вспомню никак, в каких местах я видел вас? А не иначе, должно думать, что в хороших местах, в господских… Да, может быть, не знакомы ли вы с господином майором Белоконовым? Они мои благодетели. Бываем у них часто, когда ежели в Питере случаемся по своим делам. Завсегда приглашают – и чаем потчуют из своих собственных рук… Известное дело, что любят они нас за наши услуги. Нас так-то, слава богу, многие господа знают.

И то ли в благодарность за то, что знают их многие господа, то ли благословляя раннюю и даровую выпивку, старичок перекрестился и, наподобие самого удалого молодца, опрокинул в горло стакан, закусил кусочком черного хлеба с солью и, выразив при этом основательную мысль, что «закуска-то у нас не больно гожа», проворно ушел, обещая в непродолжительном времени явиться к нам с закуской более исправной.

– Вот это, брат, так старик, – уверял меня дядя Листар. – Уж можно чести приписать! Мы, друг, с Кузьмичом (его Кузьмичом зовут) с малолетства знакомы. Уж и дирались же мы с ним, когда помоложе были. Мы с ним драками-то этими такие-то куски хлеба себе доставали, – беда! Купцы приезжие или бы, к примеру, господа военные первым удовольствием полагали на кулачки нас с ним стравить. После бою – известное дело: кто рублик, кто трынку, а какие позадористее – и пятерки цельные отваливали, – всяк по силе-мочи. Так-то! Ну, теперича этого нет… Не те времена… Не народ ныне стал, а так, прости господи мое согрешенье, ровно бы вот шиш поганый какой!..

Такая печальная характеристика нынешнего народа заставила глубоко задуматься дядю Листара. Он грустно уткнул лицо в свои здоровые руки и беспомощно оперся ими об стол.

– Как это ты, хозяин, выходил биться с таким плюгавым человеком? – спросил я, желая прекратить тяжелую паузу, воцарившуюся между нами. – Ведь ты его на одну ладонь посадишь, а другой раздавишь. Дымок только взовьется.

– Дымм-мок! Э-эхх ты! – воодушевило дядю Листара мое возражение. – А еще городской, еще ученый. Да Кузьмич меня почитай завсегда побивал, по тому случаю, – в этом месте разговора хозяин наклонился к моему уху и секретным шепотом продолжал: – потому, годов двадцать пять этому, надо думать, прошло, сдружился Кузьмич с каким-то странником – и выучил его тот странник слегка приколдовывать. Выучивши, врезал ему в левую руку разрыв-траву, и, может, он через эту самую травку левым кулаком железные замки разбивал, а не токма чтобы кость человеческую.

– Но тол-лько, – плутовски грозясь на меня толстым пальцем, рассказывал Листар, – только же мы и сами на счет этих делов не промахи. Тоже сами слегка обучены. И как я, к примеру, дознался (большие деньги человеку одному пропоил, а дознался), что у него в левой вся сила, принялся в боях с ним по правой его колушма-тить… Ну, значит, и кончен бал, потому одной левшой ему меня не задолеть. Правая-то у него и по сие время ровно бы кисть какая висит. Вся отсохла! Вот какие времена-то в старину были! Ни за што ни про што нашему брату деньга-то валила.

– А вот, сударь, я к вам еще старичка привел, – перебил наш разговор Кузьмич, входя к нам с каким-то судком. – Гость на гость – хозяину радость, – улыбался он своими желтыми деснами, с видимым торжеством устанавливая на стол принесенный судок. В дверях между тем робко переминался еще старик, совсем седой, беззубый и дряхлый, но с тусклой улыбкой на сморщенном лице и с ребенком на руках.

Заметивши конфуз старика, Кузьмич живо бросился к нему и, подтаскивая его к столу, торопливо говорил:

– Входи, входи, Фарафонтьич! Што ты боисси? Ты, может, барина опасаешься? Не опасайся, брат! Барин, я тебе прямо скажу, свой. Не фальшивец какой-нибудь, а из высоких чинов, надо полагать. Сам смотри!

Старик в самом деле принялся освещать меня своею тусклою улыбкой, а ребенок, которого он держал на руках, усиленно болтал ножонками, стараясь высвободить их из напутанного на них тряпья, смеялся хотя и бессмысленным, но тем не менее необыкновенно серебристым смехом, которым могут смеяться только дети первого возраста, и настойчиво протягивал ко мне свои руки.

– Это он у тебя гостинцу просит, – каким-то замогильным, даже на мгновение испугавшим меня голосом заметил старик. – Он у меня смелый, – ко всем на руки просится, – барыни приучили.

Говоря это, старик улыбался еще радостнее и тусклее, а Кузьмич сейчас же посоветовал мне пожертвовать ребенку какую-нибудь малость, примерно гривенник, что ли, с лукавым смехом уверяя меня, что у них тут у всех ребята очень смелые.

– Такие прокураты – беда! Потому завсегда при господах. Он тебе и ручку поцелует, и песню сыграет, спляшет, – ей-богу! Ровно бы цаганенок какой! Ах-х! – с глубоким вздохом, доказывавшим важность родительских обязанностей, договорил Кузьмич.

– Н-нет-т, барин, как я своих к этой самой политике приучаю, – страсть! У меня сейчас каждое дитя и ручкой-то тебе сделает, и живым манером тебе во всякое место слетает, и в ножки-то поклонится, – па-атеха! Зато уж у меня держись! Как только, примером, мы в своем семействе откушаем, сейчас все ребята идут сперва, как есть как у господ, у супруги ручку целовать, потом у меня: «мерси, мамашенька! мерси, папашенька!» Вот каковы у нас порядки-то, – не трожь, мужики!.. Не трожь!..

Дядя Листар одобрительно слушал этот монолог и разливал в то же время водку в надтреснутый стакан, в безногую рюмку и в чайную без ручки чашку. Брови его хмурились все серьезнее и серьезнее, и наконец, когда Кузьмич кончил похвалу туземным обычаям, он, снисходительно обратившись ко мне, безапелляционно закончил:

– Да, братец! Вот они у нас, порядки-то! Сызмальства приучаем, зато нам господь и подает. Дай ребеночку-то хоть полтину серебром, – не грех будет, потому ребенок эфтот – сирота. О-ох-хо-хо!

Голос дяди Листара при этом внушении зазвучал опять вчерашними пугающими нотами, и потому я, чтобы мало-мальски утешить бурливость этих нот, поспешил поскорее приласкать ребенка и вручить в его раздвинутые граблями лапки нечто такое, что он навсегда спрятал от моих глаз в своем маленьком ротишке.

– Вот молодца! вот молодца! – дружным хором поощрила это прятанье вся компания. – Поклонись теперь дяденьке. Сделай барину ручкой! Вот так! Водочки хочешь? – спрашивает дядя Листар, повертывая перед ребенком сиявший на солнце стакан.

– Страсть как любит вино! – рекомендовал начинающую жизнь пахнувший могилою старик. – Я теперь, когда мне в кабаке поднесет кто, беспременно ему капельку оставляю. Очень смеется, мошенник, по таким временам. Должно, и ему тоже ударяет в голову-то! А?

– А ты думал как, – смеялся Кузьмич. – Известно, ударяет, да еще у них, у младенцев-то, мозги-то послабее нашего. Мы с тобой, как теперича привыкши к этому греху, да и то, примером, слабеешь; а они-то ведь, сам рассуди, младенцы-то, они ведь безгрешные. Вроде как бы андила…

Выпивка между тем и сопровождавшие ее рассказы с каждым стаканом делались все интереснее. Прежде всего Кузьмич принялся клятвенно и, как говорится, распинаясь, уверять меня в том, что вот они, эти самые старички, каких я теперь вижу своими глазами, суть первые хозяева во всем околотке.

– Да это што ж? – угрюмо подтвердил дядя Листар. – Известно, что первые. Кто же тут, окромя нас? Поди-ка поищи! – сердито посылал он меня куда-то поискать кого-то окромя их. – Мы здесь старожилы издавна! У нас, брат, свои дома!

– Дома! Это как есть! Мы здесь самые заправские старики! – страдательно шептал Фарафонтьич, поматывая поникшей головою и еле-еле смогаясь с ребенком, который цеплялся ему и за бороду, и за седые волосы, как бы наказывая этим дедушкино вранье.

– С нами, брат, компанью ежели будешь водить, – небойсь! Не замараешься! – выхвалял Кузьмич свое общество, дружески потрепывая меня по плечу. – Не подга-адим, друг, хошь кому! Так-то!

– С нами замараешься? – уже с большой пассией пристал ко мне дядя Листар. – Мы подгадим? Как так? Д-ды онамедни, – гремел он, вставши со стула и держа полуштоф в руке, – приехадчи к нам гос-спадин Сталбеев (двадцать восемь пудов одного серебра у него!), так и тот, увидавши меня, говорит (у самого лицо стр-ро-гое): «Листар, говорит, ты меня знаешь?» Я сейчас в ответ пущаю ему, с смел-лостью пущаю, потому они смелость любят: «3-знаю, говорю, ваше превосходительство». Они на мой ответ опять мне: «Листар! Ты меня должон знать?» Я тоже, например, с политикой к нему: «Весь век, говорю, должон». Они, прослезимшись, дали мне три серебра и сейчас же отдали приказ: «Н-но, говорят, поминай моих родителей, потому ты около их могилок жительствуешь…» Вот как! А то подга-ад-дим!.. Ну-ка, посылай покуда. Вот Фарафонтьич кстати и сбегает. Фарафонтьич! Слетай-ка покамест. Да ты, – научал он своим сердитым тоном растерявшегося старика, – д-да ты, эхх, бестолочь! брось ребенка-то. Вон посади его в уголочек-то… Ему там спокойно будет. Подгадим! Куда рвешь посудину-то? Дай остатки-то хоша, по крайности, дохлебнуть. Эх-х! Закуска-то больно добра! – закончил он свое урчанье, посылая в рот огромный кусок цыпленка, действительно очень хорошо приготовленного, но уже достаточно утратившего свою первоначальную свежесть.

Кузьмич, кажется, только и ждал похвалы пожертвованному им на пользу общую блюду, – так стремительно подхватил он реплику Листаревой рацеи.

– Да, закусочка точно што – ничего, – заговорил он с плохо скрываемым удовольствием. – Закусочка единственная! Онамедни, признаться, старшая дочка из Питера привезла. Она, это, имининница была: ну, выходит дело, хозяин (майор такой вдовый хозяин у ей, и не так штобы в преклонных летах…), ну, вот он и поздравил ее: драпу, примером, подарил ей восемь аршин на бурнус (эдакий драп!), синтетюрки на платье и, окромя того, говорит: бери, говорит, с моего господского стола, што только тебе ндравится, для твоих родителев, потому, говорит, мы про твоих стариков, не в пример прочим, наслышаны… Понимаем мы, толкует, по твоему поведению, што они у тебя не какие-нибудь…

– Д-да! – угрюмо подтвердил дядя Листар, обращаясь ко мне. – Старшая дочь у него… Точно что… Девица первый сорт!..

 

– Да как же не первый сорт? – горячо вступился Кузьмич, как будто кто-нибудь из нас с большим азартом оспаривал его мысль. – Весь дом ею одной держится, потому супруга стара стала, другие девчонки молоды очень, а с меня что взять? Я старик… Мне теперича нужно свои кости и-их как спокоить! Мне бы вот водчонки как-нибудь раздобыть, потому я привык к этому. Ни м-маггу! Сапоги там какие-нибудь через господ получить, подарок какой… Так ведь это мне самому нужно, на свое собственное удовольствие, потому я родитель, стар-рик! Так ли я говорю?..

– А ты думаешь, как про родителев-то? – окрысился на меня дядя Листар, словно бы усмотрел во мне личного противника всем существующим на белом свете родителям. – Нне-нетт! Подожди! Мне господин Сталбеев свою пратекцу дает. Они сами слезки роняют. Я им сказываю онамедни на ихней могилке: у меня, мол, дочка-то, ваше превосходительство, пошла по ученой части – в бабки. Всё теперь по этому случаю, что от матери покойницы какие наряды получила, когда мы ее в горничные отпускали, протранжирила, потому, говорит, все это пустое дело! А они сами изволили, при таких моих словах, горестно зарыдать, – и говорят мне: «Дур-рак! Подлец ты эдакой! У меня у самого две по эфтой самой части ушли… Што ты, – изволили сказать, – меня беспокоишь? Понимаешь, говорит, у меня у самого… Две!..» Тут они даже в грудку себя колотить принялись. А т-то рра-ад-дителей!.. Дай-ка сюда вино-то! – с глубокой скорбью и вместе с тем с ненавистью обратился Листар к возвратившемуся Фара-фонтьичу. – Дай вино! Я разолью! Я хозяин! Р-ро-ди-тели!..

Фарафонтьич совершенно неожиданно в один миг впал в тон этой задорной речи и, словно бы воскресши из гроба своей старческой немочи, эпилепсически потрясая головою, скороговоркой заговорил:

– Известно, родители! А то кто же? Вот дочушка-то любезная, другой год от меня ушодчи, ребенка у меня, у старика, на руках оставила. Почтенья никакого не дает, денег не возит. «Хоть бы на пропитанье-то ты мне, старику, привозила», – спрашиваешь ее так-то иной раз. А она, ровно бы путевая, ответ дает: «Где ж ему взять тебе на пропитанье-то?» А? Ха, ха, ха! – залился старик обыкновенным могильным смехом, обнажая при этом желтые, трясущиеся от хохота десны. – Где взять? Да т-ты, шкура ты барабанная! – с угрозою обратился наконец Фарафонтьич к какому-то неизвестному лицу. – Да зачем же ты связалась с таким-то? Да рази нет господ-то хороших? Богатых-то господ? Рази мало их? С такой-то красотой? Ну-ка, Листаша, влей!

– Вон какая горесть родителям-то, – с задумчивой энергией урезонивал меня Кузьмич. – Где он на пропитанье любовницыну отцу возьмет? А? Ха, ха, ха!

– А м-мы им где брали? – заключительно прогремел Листар, тоже, в свою очередь, раскатившись густым и презрительным смехом над людьми, которым на пропитанье взять негде.

Этот тройной смех людей, возбужденных выпивкой, так сказать, покривил душу мою, вследствие чего она против воли пропела согласно с общим хором:

– Да, это нехорошо! Родители… Конечно… Почитать нужно…

Мое согласие, выраженное хотя и несвязно, несколько утишило бурю родительских протестов. Первый смягчился Кузьмич. С пьяненькими слезами на гноящихся и мигающих глазенках он взял левой рукой поднесенный ему Листаром стакан с водкой, а правой принялся благоговейно креститься, самым старательным образом уверяя меня в том, что, «слава богу, дите у него не такое, как у этих разнесчастных стариков».

– Не обидчица! Добудет что в Питере, сичас домой тащит. «Маменька, говорит, пожалуйте ручку. Тятенька, пожалуйте ручку! Вот, говорит, за ваши родительские молитвы господь мне послал». Шлафоров это навезет всяких, жилеток, – примется из них малолетним сестренкам костюмы и всякие платьишки шить. Оборудует их так-то, как есть, как господских детей… А поди-ка, их всех-то обошей! Их вот супруга-то от своего первого брака четверых ко мне привела, да уж вот теперича, выходит дело, в обчем нашем с ней житьи шесть человек народилось. Куча-с!.. Начнем мы ей с супругой говорить: «Ох, Аленушка-дружок, не пора ли замуж тебе? А то кабы ты свою красоту не натрудила?..» А она опять к ручкам… «Я, говорит, из вашей родительской воли не выхожу, только мало еще моя русая коса по белому свету трепалась…» Говорит все по романцам, – все больше норовит тебя по сердцу-то вдарить каким-нибудь стихом жалостным. Учченая!..

3…победа при Синопе. – В Севастопольскую кампанию, 18 ноября 1853 года, Черноморская эскадра под командованием П. С. Нахимова одержала победу над турецкой эскадрой.
4Перед Кронштатом… ходят „евойные“ корабли. – Летом 1855 года англо-французский флот курсировал в Балтийском море.
Рейтинг@Mail.ru