– Ты циник, – сказал, щурясь, Фаворский, – обжора и циник. Кто ты?
– Циник-с, как говорите.
– А еще?
– Лесом торгуем.
– Слушай же! – Фаворский закрыл лицо рукой, и пьяные слезы выступили на его глазах. Он смахнул их. – Эх! Слушай!
Сбиваясь, путаясь и волнуясь, стал он рассказывать о жизни Леонардо да Винчи, восхищаясь непреклонным, независимым духом великого флорентийца.
Чугунов слушал, выпивал и вздыхал.
Трактир закрывался.
Долго глухая декабрьская ночь ворочалась над Фаворским и Чугуновым, пока, присмотревшись друг к другу и блуждая из кабака в кабак, не пришли они к взаимному молчаливому соглашению. Суть этого соглашения можно выразить так, как выразил его, бессознательно, Чугунов: «Урезамши… и тово». Случилось же так, что Фаворский, подняв голову, увидел себя дома; на столе перед ним горела свеча, валялись медные и серебряные деньги, карты, а против Фаворского, скривив от жадности и усердия рот, сидел Чугунов, стараясь не разронять ползущие из хмельных пальцев карты.
– Прикуплю, – сказал Чугунов, – дай-ка праведную картишку.
– Мы где? – встряхнулся Фаворский. – Стой! Я узнаю. Ты у меня на кладбище. Но… кто кого?
– Чего?
– Кто кого привез сюда, мещанин? Ты меня, или же я тебя?
– Где упомнить, ехали, водочки захватили…
– А… з-зачем?
– Для чтения. Как вы обещали меня убеждать. И обещал ты мне еще, ваше благородие, книгу о гениях подарить.
– Гадость! Гадость! – сказал Фаворский, и бледное, как бы зябкое лицо его подернулось грустью. – Как низко я пал, как срамен и мал я! Я слышу, вот лает собака… но где папаша? Где сестра Липа, девушка скромная, труженица… Где они, мещанин?
– Где? – посмотрев в колоду, переспросил Чугунов, – а их вы сперва Шекспиром выгнали, опосля поддали Бетховеном, они не стерпели, ушли, значит, к соседям, боятся вас.
– Меня?! Это обидно. Да, мне тяжело, мещанин. За что?
Игра снова наладилась. Чугунов явно мошенничал, и скоро Фаворский отдал ему все свои четыре рубля.
– Что ставишь? Выпей-ка! Во-от!