bannerbannerbanner
Люди и праздники. Святцы культуры

Александр Генис
Люди и праздники. Святцы культуры

Полная версия

16 февраля
Ко дню рождения Джорджа Кеннана

Самый известный труд Кеннана – телеграмма. В ней 4000 слов, и в музее она занимает семиметровый стеллаж. Этой посланной в 1946 году из Москвы депешей дипломат отвечал на вопрос Вашингтона об истинных целях и мотивах советских вождей в их послевоенной политике. Кеннан писал, что Кремль охвачен историческим неврозом, который рождает параноидальный страх перед свободным миром, что делает невозможным нормальное сосуществование двух систем. Но и новую войну, которую многие тогда считали неизбежной, Кеннан признавал немыслимой. Выходом был компромисс: тотальная политика сдерживания. Холодная война, предотвращающая катастрофу.

Мало кто из американцев так хорошо знал и любил Россию, как Джордж Кеннан. Глубоко изучив ее историю и литературу, он ясно видел различия между двумя странами. Характерно, например, его меткое замечание о том, что для американского “бизнесмена” в русском языке есть только один эквивалент – “купец”, слово, не вызывавшее у русских позитивных ассоциаций. При этом Кеннан отнюдь не считал сталинский режим русской судьбой. Тоталитаризм, с его точки зрения, был универсальной болезнью ХХ века. Главное препятствие к выздоровлению Кеннан видел в железном занавесе. Правда о свободном мире, предсказывал он, рано или поздно приведет к мирной трансформации режима, об ужасах которого американский дипломат знал все. (Он лично присутствовал на процессах “вредителей”.)

Несмотря на слабое здоровье и болезни, мучившие его с детства, Джорджу Кеннану посчастливилось дожить до предсказанной им перестройки и даже обсудить ее с Горбачевым.

В семьдесят восемь лет Кеннан наконец ушел на покой. Другой историк, Джон Гэддис, написал биографию своего прославленного коллеги. По условию договора опубликовать ее можно только после смерти героя книги. Кеннан умер в сто один год.

18 февраля
Ко Дню пельменей

Эти пельмени мы называем “от Довлатова”. Чтобы оценить и удивиться, надо знать, что Довлатов презирал гурманов. Считая еду закуской, он полагал, что писателю негоже интересоваться съестным больше, чем того требует природа. В его случае она требовала немало, и он с удовольствием вспоминал, как однажды съел ведро котлет.

Тем удивительнее, что именно Сергей открыл особые пельмени. Я отношу это за счет тотальности его таланта. Довлатов прекрасно рисовал, правильно пел, сочинял стихи под каждую рюмку и умел при нужде готовить. Так или иначе, именно Довлатов нашел в корейском магазине тестяную кожу – аккуратные пачки тончайших кружков, из которых терпеливые азиаты вертят дамплинги, а мы – пельмени. Прелесть этого открытия в том, что оно позволяет, устранив возню с мукой, использовать гостей по назначению: занять им руки, освободив языки.

Поскольку пельмени не только еда, но и развлечение, вроде танцев, я зову на них гостей, предпочитая разговорчивых художников – они лучше других справляются с лепкой. Пельмени можно делать из всего, что в них влезает, и я не останавливаюсь, пока не наберется с пяток мисок разного фарша. Постную говядину хорошо смешать с легкой курятиной. Индюшатине идет жареный бекон. Баранина – пополам с кинзой. Жирная свинина – со свежим имбирем и анисом. Готовил я и плотные пельмени из почти черного бизоньего мяса, и рыхлые – из грубо нарубленной лососины с китайской капустой.

Слепив первую порцию и уложив ее на шезлонг, оставшийся на балконе с лета, мы продолжаем работу, дожидаясь, пока пельмени схватятся на морозе. Когда они начинают стучать, как четки, их пора топить в кипящем бульоне, а как всплывут – тут же, огненными, подавать со сметаной, сдобренной домашней горчицей.

Честно говоря, азиатское тесто совсем не похоже на отечественное. Оно тоньше, крепче и на языке скользкое. Но так даже лучше, потому что больше можно съесть. А это важно, ибо каждый сорт готовится и поедается отдельно, и я не отпускаю гостей, пока не попробуют все.

20 февраля
Ко дню рождения Роберта Олтмена

Олтмен, автор монументального “Нэшвилла” (1975), импрессионистских “Коротких историй” (1993), ловко стилизованного “Госфорд-парка” (2001) и моих любимых предсмертных “Компаньонов” (2006), такой же гений авторского кино, как Феллини или Бергман, но он не европейский, а только и именно американский режиссер. Прежде чем принять Олтмена, надо открыть Америку. И это сделать тем труднее, что она была у всех на виду.

Могучая оригинальность Олтмена в том, что, работая с традиционными жанрами, он тайно, незаметно, без пафоса и скандала возвышает их до универсальных метафор и национальных символов. Поэт хаоса, строящий свою историю на заднем плане бытия, он терпеливо складывает мозаику из фрагментов голой реальности. Для этого Олтмен раскалывает сюжет на мириады фабульных осколков, которые не он, а мы должны сложить во внятный сюжет. И как бы ни петляла дорога, она неизбежно приведет к финалу. Что касается смысла, то мы догадываемся о нем, лишь оглядывая картину с той высоты, на которую нас поднял режиссер.

Его фильмы не бывали сентиментальны, он не признавал голливудского “хеппи-энда”, но и последнюю точку отказывался ставить. Как у других классиков американского искусства, Хемингуэя и Фолкнера, жизнь тут продолжается и тогда, когда это кажется невозможным. Отказываясь от ритуально гладкого эпилога, его фильмы завершает тревожный аккорд, нервный диссонанс, не оставляющий зрителя в покое.

Маэстро недосказанности, мэтр неопределенности, искусник наведенного сна, Роберт Олтмен построил поэтический образ своей работы.

– Снимать кино, – говорил он, – все равно что строить песчаные замки на пляже. Закончив работу, можно отдохнуть со стаканом в руке, глядя, как волны слизывают твой замок.

Не поладив с Голливудом, Олтмен организовал собственную компанию. Называлась она Sandcastle (“Песчаный замок”).

21 февраля
К Международному дню родного языка

Чужой язык кажется логичным, потому что ты учишь его грамматику. Свой – загадка, потому что ты его знаешь, не изучив. Что позволяет и что не позволяет родной язык, определяет цензор, который сторожевым псом сидит в мозгу: все понимает, но сказать не может, тем паче – объяснить.

Чтобы проникнуть в тайну родного языка, надо прислушаться к тем, кто о ней не знает. В моем случае это выросшие в Америке русские дети. Строго говоря, русский – им родной, ибо лет до трех они не догадывались о существовании другого и думали, что Микки Маус говорит на мышином языке. Со временем, однако, русский становится им чужим. Ведь наш язык не рос вместе с ними. Так, сами того не зная, они оказались инвалидами русской речи. Она в них живет недоразвитым внутренним органом. А на чужом языке мы уже и мельче.

Я, скажем, долго думал, что по-английски нельзя напиться, влюбиться или разойтись, потому что иностранный язык не опирался на фундамент бытийного опыта и сводился к Have a nice day из разговорника для тугодумов. Зато на родном языке каждая фраза, слово, даже звук (“Ы!”) окружены плотным контекстом, бо́льшую часть которого мы не способны втолковать чужеземцу, поскольку сами воспринимаем сказанное автоматически, впитывая смысл, словно тепло.

Внутреннее чувство языка сродни нравственному закону, который, согласно Канту, гнездится в нас, но неизвестно где и, показывает история, не обязательно у всех. Язык, рискну сказать, как Бог, нематериален, как природа – реален, как облако – неуловим.

22 февраля
Ко дню рождения Артура Шопенгауэра

Чтение философа ведет по извилинам мысли, которую спрямляет пересказ, ищущий вывода, а не пути к нему. Но когда нам нет дела до науки, читателю достается и обочина теории.

Со всем, что написано у Шопенгауэра, трудно согласиться. Ведь он даже самоубийство считал чрезмерно оптимистической перспективой. Не сумев убедить человечество в полной ничтожности его существования, Шопенгауэр оставил нам лазейку, к которой так часто прибегают философы: эстетику. Шопенгауэр нашел противоядие от собственной философии в прекрасном, и за это Вагнер восемь раз подряд прочел его книгу, а Фет перевел ее на русский.

Лекарство от отчаяния этот якобы беспросветный философ находил в акте глубокого созерцания, когда мы, забыв о себе, становимся безучастным зеркалом объекта, будь то дерево, скала или храм, и нам кажется, что существует только предмет, и нет никого, кто бы его воспринимал.

На нет и суда нет, резюмирует Шопенгауэр и предлагает свой рецепт спасения: Тот, кто погружен в это созерцание, уже не индивид, а чистый, не подчиненный воле, не ведающий боли, находящийся вне времени субъект познания”. В сущности, это – террористический гуманизм: чтобы не ведать боли, надо стереть того, кто способен ее испытать.

Шопенгауэр обладал, мягко говоря, скверным характером. Он всю жизнь злобно завидовал Гегелю и спустил с лестницы квартирную хозяйку. И все же я не могу спокойно читать это “жалкое место”, где Шопенгауэр кажется Башмачкиным от философии. Маленький человек, за которого страшно и обидно уже потому, что он один из нас. Шопенгауэр кажется мне философом, смертельно напуганным жизнью.

И за это я тоже люблю философов. Какую бы жизнь они ни вели – упорядоченную, как Кант, рискованную, как Сократ, чиновничью, как Гегель, или пьяную, как Веничка Ерофеев, – она неизбежно кажется эксцентрической, потому что все важное происходит в уме: сумо мыслей.

23 февраля
Ко дню рождения Казимира Малевича

Модернизм не отражал и не заменял, а сгущал реальность, выпаривая ее. И каждый из гениальных мастеров действовал по-своему. Пока художники творили новый мир на холсте или бумаге, включая нотную, они назывались модернистами. Когда их революционная активность выплескивалась из эстетической в социальную сферу, они становились авангардистами.

То, что у западного модерниста – художественный прием, у русского авангардиста – шаг на пути к тотальному преображению бытия. Путь от частного к общему, от арифметики к алгебре, от многих к одному у них назывался прогрессом.

 

Казимир Малевич несравненно радикальней Пабло Пикассо. Пикассо возвращал искусство к архаической, доисторической, пракультурной выразительности. Малевич вел искусство не назад, а вперед – в геометрическое царство интеграла. Супрематизм Малевича – яркая точка в долгом русском пути к утопии. Оттого и излучает такую энергию его черный квадрат, что в нем сконденсирован громадный социальный, художественный и философский опыт. Малевич сократил историю культуры до элементарного, но универсального квадрата – ведь природа не знает прямых углов. В этом суть не социального и не художественного, а антропологического переворота Малевича. История человека как венца творения завершилась. Началась история человека как творца – рукотворный апокалипсис.

Будетляне видели в Октябрьской революции лишь репетицию революции вселенской. Им мешали не частности общественного устройства, а неизбежная сложность социальной организации. Революция и художники не сошлись в вопросах масштаба. Неудивительно, что их любовь кончилась разводом. Коммунизм, быстро переболев детской болезнью левизны и расстреляв ее возбудителей, сам был не прочь включить себя в традицию. Тоталитаризм заимствовал у авангарда лишь страсть к упрощению. Утопия оказалась псевдонимом тривиальной диктатуры.

Провал социальных проектов авангарда – одна из обнадеживающих страниц страшной истории ХХ века. Кофейный сервиз с супрематистским дизайном – лучший символ этого блистательного поражения: вместо космической революции – революция косметическая.

24 февраля
Ко дню рождения Стива Джобса

Джобс сумел остранить компьютер, когда выпустил первый планшет. С подозрением относясь к любым несъедобным новинкам, я тем не менее сразу купил айпад, потому что увидел, как его продает сам Стив Джобс. Он светился от счастья, вертя в руках новое устройство и объясняя ее стати. Это была не реклама, а проповедь, и я не устоял. В коробке, которую мне сунули в магазине, не хватало инструкции.

– Незачем, – ответила девушка на мою претензию и оказалась права.

Айпад, гений простоты, доброты и привязчивости, занимает промежуточную ступень между одушевленным и неодушевленным миром. Как все любимое, он необходим и бесполезен, ибо не заменяет взрослый серьезный компьютер, в который я годами вколачиваю свою жизнь. Айпад – не для работы, он для просвещенного досуга. Я научился читать на нем книги, спасая балки, просевшие от тяжести библиотеки. Я приобрел картинную галерею, посетил полмира, узнал, что хотел, сфотографировал, что мог, и привык ничего не предпринимать без его совета.

Конечно, всего этого можно добиться и от обычного компьютера. Но хитрость планшета в том, что он превращает ученую машину в игрушку знаний. Она – праздник, который всегда с тобой: под боком, под мышкой, в дороге, в постели, за столом. Как будто у экрана выросли ноги, или, точнее, колёса.

Сам Джобс так и говорил: компьютер должен быть велосипедом для интеллекта. Важно, что не поезд, не автобус, не грузовик, а велосипед – индивидуальный, как зубная щетка, он везет вас скорее на прогулку, чем на работу.

Гений Джобса в том, что он отобрал компьютерную революцию у “физиков”, чтобы поделиться ее плодами с “лириками”.

24 февраля
Ко Дню независимости Эстонии

Вот здесь, – не выходя из-за стола, начала экскурсию Лиис, – всегда было бойкое место: перекресток с пятью углами. Именно тут Эстония впервые вошла в семью цивилизованных наций, ставших теперь Европой.

– Как? – с привычной завистью спросил я.

– На здешнем торжище пираты острова Саарема продали в рабство северного царевича, которого со временем выкупили на свободу и сделали королем Норвегии Олафом. Уже тогда здесь был свободный рынок, – добавила Лиис.

– Горячие эстонские парни.

– А то… – согласилась Лиис. – Поэтому датчане и отдали Эстонию немецким рыцарям за четыре тонны серебра.

– Один Лотман – дороже.

– Кто спорит.

За это надо было выпить, и мы подняли грубые кружки из рыжей глины с медвяным пивом.

– Тервесекс! – закричал я, враз исчерпав вторую половину своего эстонского словаря.

– “Терве”, – объяснила Лиис, – значит “здоровье”, а “секс”…

– Я знаю.

– Вряд ли, – засомневалась Лиис, – это суффикс.

– Так я и думал, – наврал я.

Готовясь к лингвистическим испытаниям, я всем говорил “тере”, но это не помогало: старые мне отвечали по-русски, а молодые на английском, ибо русского уже не учили.

– Чего ты хочешь, – вздохнул мой друг-философ, – ваша Балтика – оселок. Стимул Петра – бегство от бесформенности: обменять степь на клумбу, прислониться к границе и прорубить в ней не врата, а окошко.

– Скорее уж, – влез я, – форточку, если говорить об Эстонии.

Не то чтобы она такая маленькая, Голландия – меньше, не говоря об Израиле. Просто мы про эстонцев мало знаем. Как писал Яан Кросс, чтобы вывести эстонцев из “состояния безымянности”, понадобился шахматный гений Пауля Кереса. Бабушка, правда, еще любила Георга Отса, а я – Юло Соостера, чья синяя рыба (сама себе тарелка) ждала меня на выставке посреди Кадриорга.

Путь к нему отмечал знак “Осторожно, белки”, и я переложил бумажник в боковой карман. В парке стоял камерный президентский дворец легкомысленного – розового – цвета. Власть сторожили три тощих льва на гербе и два румяных солдата. Я сфотографировал их всех и порадовался тому, что эстонская независимость в надежных руках и лапах.

27 февраля
Ко дню рождения Элизабет Тейлор

Прежде всего, она была красивой. Операторы любили ее безукоризненно симметричное лицо. Как классическую скульптуру, Тейлор можно было осматривать – и снимать – в любом ракурсе. Ей шел любой костюм, любая прическа, любая роль. Она покоряла зрителя еще до того, как он успевал познакомиться с той, кого она играла. Никто не мог отвести от Тейлор глаз, и оспаривать славу первой красавицы решился только один мужчина.

– Лишний подбородок, – перечислял недостатки Элизабет Ричард Бартон, – слишком большой бюст, ноги коротковаты.

Это не помешало ему на ней жениться. Дважды.

Элизабет Тейлор была королевой гламура, и скандал стал ее амплуа. Смешав личную жизнь с экранной в той пропорции, которую прописывают звезде, она стала козырной картой в голливудской колоде. В ней Мэрилин Монро была червовой дамой. Светлая мечта простого зрителя, которому она часто снилась, Монро казалась феей секса. Снежной королеве Грейс Келли подходила непорочная бубновая масть. Одри Хепберн напоминала трефового валета: вечный подросток экрана. Элизабет Тейлор – конечно же, дама пик. В ней чувствовалось нечто зловещее. Выпуская наружу кипящие страсти, Тейлор умела блеснуть темпераментом, не расходуя его без меры.

– Мой секрет, – хвасталась она, – в том, чтобы добиваться максимального эффекта минимальными средствами.

Обычно ей хватало взгляда. Дождавшись крупного плана, Тейлор и смотрела в зал глазами небывалого фиалкового цвета.

С годами ее одолели болезни, и пьянство, и тучность, и пошлость. Иногда она и себе казалась вульгарной, но признавая за собой все пороки, которые ей радостно припоминала молва, Элизабет Тейлор ни в чем не раскаялась:

– Безгрешных людей, – говорила она, – отличают невыносимые добродетели.

Март

1 марта
Ко Дню карнавала

В Марди Гра, “жирный вторник”, Новый Орлеан впадает в хорошо скоординированное безумие. Настоящие знатоки и старожилы, чтобы разглядеть во всех подробностях причудливые маски костюмированного парада, выносят на тротуар стремянки. Балконы украшают дамы, иногда – топлес. Этот буйный праздник со всеми идущими из Средневековья и описанными Бахтиным карнавальными вольностями не только самая яркая, но и самая непременная из городских традиций.

Новый Орлеан понравился бы Александру Грину: влажная ночь, цветущая бугенвиллея, сигарный дым, булыжные мостовые, старинные особняки, кованые балконы, знойные мулатки. И, конечно, каждый без исключения угол оказывается баром, где царит джаз по праву первородства. Зайдя в один из них, я сделал то же, что и все остальные: музыкантам заказал “Когда святые маршируют”, официанту – коктейль с не зря пугающим названием “Ураган”. В стакан с колотым льдом, гренадином, апельсиновым и ананасовым соками наливают светлого рома, потом – темного и, наконец, убийственного – 75-градусного – бакарди.

Карнавальный обед хвастается коронным блюдом – джамбалайей. Кушанье с похожим на припев названием неповторимо, ибо состоит из риса – и всего, что росло и водилось в Луизиане.

Столь же традиционно ритуальное лакомство: пирог трех королей, точнее – волхвов. Маленькую фигурку Христа-младенца запекают в тесте. Тот, кому она достанется, должен в следующий карнавал угостить друзей обедом, обязательно включающим яства лучшей в Америке кухни.

1 марта
Ко дню рождения Оскара Кокошки

Его работы сочатся печалью и страхом. Художник писал их без эскизов, за один присест, иногда процарапывая краску на полотне. Считая портреты взаимодействием двух сознаний, Кокошка выплескивал на картины собственную боль. Не гонясь за внешним сходством, он стремился вглубь, что редко радовало его модели. Увидав результат, многие отказывались платить за работу. Так случилось с портретом известного биолога Августа Фореля. Родственники не находили сходства, пока два года спустя профессор не пережил инсульт.

Будто предчувствуя, что ждет его поколение, Кокошка нещадно сгущал краски. С его портретов на нас глядят сосредоточенные умные лица с пронзительными глазами. Все они кажутся смертельно больными пациентами того туберкулезного санатория, куда Томас Манн загнал старую Европу в “Волшебной горе”. Это – обреченный, ждущий варваров, вчерашний мир, по которому мы не устаем тосковать.

2 марта
Ко дню рождения Михаила Горбачева

Я помню, как с ним знакомилась Америка. Переживая за реформы и не отрываясь от телевизора, мы с друзьями издалека следили за первым в истории двух стран интервью в прямом эфире. СССР, естественно, представлял Горбачев, Америку – куда более в ней знаменитый Том Брокау.

– Кто ваш любимый американский писатель? – спросил напоследок Брокау.

– Разные, – видимо, заподозрив подвох, ответил Горбачев, но его все равно полюбили в Америке.

Сегодня только в ней, пожалуй, остатки этой “горбомании” и сохранились. Но я твердо знаю: жизнь без всего, что пришло с перестройкой, никому бы теперь не понравилась. Светлым идеалом прежнего режима был коммунизм не Маркса, а Хонеккера: социализм с колбасой и эффективной секретной полицией. Любоваться ГДР, однако, могли только приехавшие по службе и с Востока. Сам я прилетел в Берлин с Запада, когда город еще не сросся и каждому было ясно, по какую сторону рухнувшей Стены жил разноцветный мир, а по какую – черно-белый. Но раз Горбачев начал процесс, радикально изменивший жизнь всех, включая и мою, то надо в этом признаться. Вот за что я благодарен Горбачеву:

за то, что Горбачев наступил на горло своей песне;

за то, что Горбачев способствовал журнальному буму, изменившему стиль языка и жизни;

за то, что Горбачев верил в империю, но не защищал ее любой ценой;

за то, что Горбачев доказал, что есть жизнь после власти;

за то, что Горбачев любил жену и не стеснялся этого;

за то, что Горбачев позволил склеить Европу;

за то, что Горбачев – впервые после войны! – расположил Америку к России;

за то, что Горбачев считался идеалистом, но оказался прагматиком;

за то, что Горбачев сумел уйти из Афганистана;

за то, что Горбачев был последним коммунистом в Кремле.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru