В одном из пятидесяти пяти губернских и пятисот пятидесяти пяти уездных городов Российской империи в заездной корчме ходил по комнате из угла в угол человек лет тридцати, важной наружности, с пламенными черными глазами, с пылким румянцем на щеках. На нем был синий сюртук; три звезды светились на груди; беспокойство и смущение выражались во всех чертах.
Двери в хозяйскую спальню были притворены. Подле спальни в кухне молодая еврейка стряпала кугель и готовила чай для постояльца.
Вдруг раздалось громкое восклицание постояльца.
– Ангелика! – произнес он отчаянным голосом.
– …Ангелика! – повторил знаменитый постоялец, остановись посреди комнаты. Очи его были неподвижны, поднятая рука тряслась.
– Природа! – продолжал он, – ты глуха к воплям несчастного! Слезы мои пробили дикие камни и не смягчили тебя, чтоб отдать мою собственность!.. В степь обращу я вселенную, чтоб в беспредельных равнинах Ангелика не могла скрыться от взоров моих!.. Ангелика! Неужели в обширном свете есть место, которое в состоянии утаить тебя?..
После некоторого молчания он ударил себя в грудь и продолжал голосом страдания:
– Боже всевышний! Бесконечная борьба!.. Или не довольно мучений?.. Какая фурия омочила ядовитый кинжал в крови моей?.. В юдоли спокойствия, в ее объятиях, в минуту блаженства… он сам совершил свой приговор!.. Может быть, она предпочла суровому названию воина нежное имя пастуха! Своенравное божество любви! Лей в рану мою яд!.. Она не чувствует его более!.. Что ж медлю я! Иди, ищи ее, несчастный!..
С сими словами он бросился в сторону.
– Тышэ, судэр! – вскричала еврейка шепелявым наречием, отскочив от исступленного постояльца. В руках ее был поднос, на котором внесла она засаленный чайник с чаем, другой с горячей водой, третий с молоком, блюдечко с четырьмя кусочками сахара и другое – с хлебом.
– А, Рифка! Теперь ты от меня не уйдешь! – вскричал знаменитый постоялец, сдавив в своих объятиях еврейку, едва только успевшую поставить поднос на стол.
– Дз! Тышэ, судэр! – вскричала еврейка, защищаясь от поцелуев, которые сыпались на лицо ее, и с трудом вырвавшись из рук постояльца.
Когда она выбежала из комнаты, неизвестный посмотрел пламенными очами вслед за ней; налил стакан чаю, выпил его почти залпом, прошел несколько шагов по комнате, снова остановился посреди комнаты, вскинул руки и закричал:
– Проклятый! И ты не сбросил их в ад!.. Да, я все опустошу, что только носит на себе отпечаток постыдной любви!.. Погибните, нечистые тени, блюстители гнусных наслаждений и свидетели моего стыда!.. О! Будь дыхание мое подобно бурному вихрю!..
Вслед за сими словами проклятия полились потоком; Рифка выбежала из кухни и приложила глаза и уши к скважине.
– Солнце! – продолжал неизвестный. – Скройся, если ты когда-нибудь приблизишься к золотому пути своему в этой плачевной юдоли! Луна! Отврати луч небесного твоего света от постыдного места! Вечная ночь! Покрой собою это адское жилище! Смертоносный воздух! Растли приближающегося сюда странника!.. Лютые тигры! Селитесь здесь!..
В это время наружные двери заскрипели, кто-то вошел в комнату. Неизвестный продолжал, но уже гораздо спокойнее:
– Солнце торопится скрыться от этого ужаса! Смотри! Видишь ли добродетель в рубище, а порок в шелку? Видишь ли горлицу? Над ней вьется ястреб… он уже схватил, раздирает ее сердце, кипящее еще любовью…
– Готово, судэр, – произнес стоявший в дверях. По голосу можно было догадаться, что это был фактор.
Деревянные часы, висевшие в углу, прокуковали шесть часов.
– Пора! – сказал неизвестный. Накинув на себя плащ, он вышел вон; фактор провел его по коридору со свечой, На дворе было уже темно; подле ворот стояла маленькая польская бричка, запряженная в одну лошадь.
– На водку фактору, судэр!
– Убирайся к чорту! – отвечал неизвестный, вскочив в бричку.
Кучер, сидевший на козлах, хлопнул бичом по тощим ребрам клячи, фактор со свечой воротился в комнату; копыта застукали о твердую землю, бричка задребезжала.
Без помехи катилась бричка; вдруг, при спуске под горку, навстречу обоз.
Из ближайшего дома свет ударил на улицу.
– Овраг!.. – вскричал неизвестный. Слова его прервались, бричка опрокинулась, звезды на платье мелькнули, раздался стон и вдруг умолк. Только слышно было, как на гору тянулись волы, да слышен был свист погонщиков, да хлопанье бичей и цобэ-цобэ!
Обоз проехал. Все утихло. Жалостное «ох!» послышалось под горою; но вскоре снова раздался удар бича, снова копыта застучали, и бричка задребезжала вдалеке.
Глухой стон повторился подле освещенного дома, близ мостика чрез овраг.
В день святых мучениц Минодоры, Митродоры и Нимфодоры к господину городничему стекались гости. По случаю именин почтенной своей супруги он устроил пир на весь мир.
У всех значительных особ города, знающих приличия большого света не менее Павла Афанасьевича Фамусова, этот день отмечен был в календаре; на чистеньком листочке против 10-го числа сентября стояли следующие слова: день ангела Нимфодоры Михайловны.
В этот день, в торжественный праздник, в соборной церкви служил обедню сам протопоп; а председатель и члены магистрата, судья и значительные чины записывали в журнале рано поутру: «По неполучению надлежащих сведений отложить рассмотрение дел до следующего заседания»; а почтмейстер и помощник его препоручали принимать и отправлять корреспонденцию дежурному почтальону; а городовой лекарь давал необходимые наставления для исправления своей должности фельдшеру; а квартальные возлагали полицейские заботы на хожалых; и все, в полных мундирах, отправлялись на поздравление Нимфодоры Михайловны и супруга ее, потом к обедне, потом к обеденному столу именинницы.
Три гильдии городских купцов также помнили этот день; препроводив раным-рано с приказчиками своими кулечки со всем, что только относилось до хозяйственной экономии Нимфодоры Михайловны, сами шли поздравлять именинницу около полудня.
На этот день брался из острога отличный повар, содержащийся в оном по уголовному преступлению около уже пяти лет и не отправляемый на каторгу то по случаю производящихся следствий, по его показаниям, в пятнадцати губерниях, то по случаю неотыскания еще сообщников его, рассеянных по всей Российской империи, то по случаю болезни и по разным законным причинам.
Обед был великолепен.
Какая кисть изобразит то единодушное удовольствие, коим все присутствующие за столом были исполнены. Тосты за здравие Нимфодоры Михайловны с ее супругом и всем семейством были повторяемы с сердечным приятием чувств преданности, должного уважения к почтенному начальнику города в с пожеланием всякого блага и благополучия, 100000 годового дохода и ста лет, да двадцать, да маленьких пятнадцать жизни. Вензловое имя почтенной именинницы, вылитое из леденца и опутанное сахарною паутиною, возвышалось посреди стола, подле стояли марципаны, варенья на тарелках, дыни и арбузы, груши и яблоки. Песельники пожарной команды пели многие лета.
Когда Нимфодора Михайловна принялась межевать слоеный круглый пирог, хозяин подрезал проволоку у бутылки шампанского, пробка ударила в потолок, упала на пол и, поднятая с земли по требованию судьи, знающего толк в винах, пошла по рукам гостей как диво; почтительно произнесло несколько голосов: «V. С. Р. с звездочкой!», а когда напенились бокалы и раздались гостям, все привстали, залпом произнесли: «желаю здравия!», и потом, как беглый огонь, посыпались похвалы вину: «дивное вино! старое вино! очень старое вино! цельное вино! вино без подмеси! царское вино!» Когда разнесли десерт, сопровождаемый ратафией, пьяной водицей и вишневкой, когда гости стали тучны и злы, хозяйка встала с места, стулья двинулись, загремели, все приложились к ручке хозяйки и вошли в гостиную.
Дамы засели на диване около круглого стола, на котором стоял новый десерт: вологодская пастила, разных сортов орехи, фрукты, варенные в сахаре. Мужчины чиновные засели по сторонам и занялись чищением зубов и нюханием табака; прочие, люди подчиненные, толпились по сторонкам, перешептываясь или рассматривая богатое украшение комнаты: московские обои с изображением пастушки в фижмах и пастуха в штанах, играющего на дудке; мебель, обитую зеленым сафьяном; картинки, производства Логинова, в золотых узеньких рамках, изображающие историю Женевьевы, Поля и Виргинии, блудного сына и искаженные черты царей и полководцев, с подписью и стихами в честь их.
– Вообразите-с! – сказал почтмейстер, взяв вилкою кусок пастилы, – во Франции, в Париже-с, бывает завтрак на вилках.
– Возможно ли! Каким же это образом? – вскричало несколько голосов.
– Не знаю-с; а могу представить доказательство, книгу г. Коцебу, о воспоминаниях в Париже; г-н Коцебу достоверен-с, не солжет.
– Да это, верно, просто выражение, – сказала важно хозяйка дома. – Точно такое же выражение, как у нас говорят: сидеть на иголках.
– Должно быть так-с! – подтвердил председатель магистрата.
– Что город, то норов, что деревня, то обычай! – произнес протопоп, поправив свою бороду.
– Действительно-с! – сказал семинарист, учитель городской школы. – Цицерон сказал: communem consociationem colere, tueri, servare debemus, то есть мы должны служить обычаям…
– Точно так-с! – прервал его почтмейстер. – Однакоже у г. Коцебу в статье о коврах сказано, что показывающий Цицерон сам понимает мало.
– Помилуйте, – сказал, ужаснувшись, учитель, – Цицерон оратор римский!
– Что ж, сударь, – отвечал почтмейстер, – он мог путешествовать и заехать в Париж. Я бы сам с любопытством взглянул на город, в котором даже весь мастеровой народ рыцари и носят щиты с девизами.
– Как это так-с? – вскричали все.
– Извольте прочитать г. Коцебу о Париже, – отвечал важно почтмейстер. – Да-с, – промолвил он и продолжал: – Но уж какая развратительная философия во Франции! Вообразите себе: сам Наполеон Бонапарте сказал господину Коцебу вольтеровское правило: что все люди добры, исключая человека скучного.[1] Как вы думаете об этом: все люди добры, исключая человека скучного!
– Ужасно! – вскричали гости. – Все люди добры, исключая человека скучного! Следовательно, разбойник, тать добры, потому что они не скучны.
– Ужасно! – повторили все, и общее удивление было прервано предложением одной из девушек сыграть на клавикордах.
– Право, все перезабыла, Нимфодора Михайловна.
– Сделайте одолжение, сударыня, потешьте моих гостей, – сказал городничий.
Все гости также обратились с покорнейшею просьбою к виртуозке.
– Право, я все перезабыла! – повторила она.
– Ну, ну, ну, Софья! Я не люблю манеров! Учат не на то, чтоб забывать! – вскричала мать девушки. И Софья, надувшись, села за клавикорды. Клавиши застукали, струны зазвенели; педаль, приделанная для маршей и турецкой музыки, забила в деку, как тулумбас, клавикорды закачались на складных ножках.
Все гости обступили виртуозку и дивились искусству игры; но удивление многих увеличилось донельзя, когда правая рука Софьи, перескочив через левую, заиграла на басах.
– Это, верно, французская вариация! – вскричал председатель.
– Точно так-с, – отвечала Софья с самодовольствием, – это французская кадриль.
– Я отгадал! – продолжал председатель. – У них все навыворот. Ну зачем бы, кажется, играть правой рукой вместо левой, а левой вместо правой?