bannerbannerbanner
Лирика. Поэмы

Александр Блок
Лирика. Поэмы

Полная версия

ПОСЛЕДНЕЕ НАПУТСТВИЕ

Боль проходит понемногу,

Не на век она дана.

Есть конец мятежным стонам.

Злую муку и тревогу

Побеждает тишина.

Ты смежил больные вежды,

Ты не ждешь – она вошла.

Вот она – с хрустальным звоном

Преисполнила надежды,

Светлым кругом обвела.

Слышишь ты сквозь боль мучений,

Точно друг твой, старый друг,

Тронул сердце нежной скрипкой?

Точно легких сновидений

Быстрый рой домчался вдруг?

Это – легкий образ рая,

Это – милая твоя.

Ляг на смертный одр с улыбкой,

Тихо грезить, замыкая

Круг постылый бытия.

Протянуться без желаний,

Улыбнуться навсегда.

Чтоб в последний раз проплыли

Мимо, сонно, как в тумане,

Люди, зданья, города…

Чтобы звуки, чуть тревожа

Легкой музыкой земли,

Прозвучали, потомили

Над последним миром ложа

И в иное увлекли…

Лесть, коварство, слава, злато —

Мимо, мимо, навсегда…

Человеческая тупость —

Всё, что мучило когда-то,

Забавляло иногда…

И опять – коварство, слава,

Злато, лесть, всему венец —

Человеческая глупость,

Безысходна, величава,

Бесконечна… Что ж, конец?

Нет… еще леса, поляны,

И проселки, и шоссе,

Наша русская дорога,

Наши русские туманы,

Наши шелесты в овсе…

А когда пройдет всё мимо,

Чем тревожила земля,

Та, кого любил ты много,

Поведет рукой любимой

В Елисейские поля.

15 мая 1914

* * *

Грешить бесстыдно, непробудно,

Счет потерять ночам и дням,

И, с головой от хмеля трудной,

Пройти сторонкой в божий храм.

Три раза преклониться долу,

Семь – осенить себя крестом,

Тайком к заплеванному полу

Горячим прикоснуться лбом.

Кладя в тарелку грошик медный,

Три, да еще семь раз подряд

Поцеловать столетний, бедный

И зацелованный оклад.

А воротясь домой, обмерить

На тот же грош кого-нибудь,

И пса голодного от двери,

Икнув, ногою отпихнуть.

И под лампадой у иконы

Пить чай, отщелкивая счет,

Потом переслюнить купоны,

Пузатый отворив комод,

И на перины пуховые

В тяжелом завалиться сне…

Да, и такой, моя Россия,

Ты всех краев дороже мне.

26 августа 1914

* * *

Петроградское небо мутилось дождем,

На войну уходил эшелон.

Без конца – взвод за взводом и штык за штыком

Наполнял за вагоном вагон.

В этом поезде тысячью жизней цвели

Боль разлуки, тревоги любви,

Сила, юность, надежда… В закатной дали

Были дымные тучи в крови.

И, садясь, запевали Варяга одни,

А другие – не в лад – Ермака ,

И кричали ура, и шутили они,

И тихонько крестилась рука.

Вдруг под ветром взлетел опадающий лист,

Раскачнувшись, фонарь замигал,

И под черною тучей веселый горнист

Заиграл к отправленью сигнал.

И военною славой заплакал рожок,

Наполняя тревогой сердца.

Громыханье колес и охрипший свисток

Заглушило ура без конца.

Уж последние скрылись во мгле буфера,

И сошла тишина до утра,

А с дождливых полей всё неслось к нам ура,

В грозном клике звучало: пора !

Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,

Несмотря на дождливую даль.

Это – ясная, твердая, верная сталь,

И нужна ли ей наша печаль?

Эта жалость – ее заглушает пожар,

Гром орудий и топот коней.

Грусть – ее застилает отравленный пар

С галицийских кровавых полей…

1 сентября 1914

* * *

Я не предал белое знамя,

Оглушенный криком врагов,

Ты прошла ночными путями,

Мы с тобой – одни у валов.

Да, ночные пути, роковые,

Развели нас и вновь свели,

И опять мы к тебе, Россия,

Добрели из чужой земли.

Крест и насыпь могилы братской,

Вот где ты теперь, тишина!

Лишь щемящей песни солдатской

Издали несется волна.

А вблизи – всё пусто и немо,

В смертном сне – враги и друзья.

И горит звезда Вифлеема

Так светло, как любовь моя.

3 декабря 1914

* * *

3. Н. Гиппиус

Рожденные в года глухие

Пути не помнят своего.

Мы – дети страшных лет России —

Забыть не в силах ничего.

Испепеляющие годы!

Безумья ль в вас, надежды ль весть?

От дней войны, от дней свободы —

Кровавый отсвет в лицах есть.

Есть немота – то гул набата

Заставил заградить уста.

В сердцах, восторженных когда-то,

Есть роковая пустота.

И пусть над нашим смертным ложем

Взовьется с криком воронье, —

Те, кто достойней, боже, боже,

Да узрят царствие твое!

8 сентября 1914

* * *

Дикий ветер

Стекла гнет,

Ставни с петель

Буйно рвет.

Час заутрени пасхальной,

Звон далекий, звон печальный,

Глухота и чернота.

Только ветер, гость нахальный,

Потрясает ворота.

За окном черно и пусто,

Ночь полна шагов и хруста,

Там река ломает лед,

Там меня невеста ждет…

Как мне скинуть злую дрему,

Как мне гостя отогнать?

Как мне милую – чужому,

Проклятому не отдать?

Как не бросить всё на свете,

Не отчаяться во всем,

Если в гости ходит ветер,

Только дикий черный ветер,

Сотрясающий мой дом?

Что ж ты, ветер,

Стекла гнешь?

Ставни с петель

Дико рвешь?

22 марта 1916

КОРШУН

Чертя за кругом плавный круг,

Над сонным лугом коршун кружит

И смотрит на пустынный луг. —

В избушке мать над сыном тужит:

«На хлеба, на, на грудь, соси,

Расти, покорствуй, крест неси».

Идут века, шумит война,

Встает мятеж, горят деревни,

А ты всё та ж, моя страна,

В красе заплаканной и древней. —

Доколе матери тужить?

Доколе коршуну кружить?

22 марта 1916

О ЧЕМ ПОЕТ ВЕТЕР
(1913)

* * *

Мы забыты, одни на земле.

Посидим же тихонько в тепле.

В этом комнатном, теплом углу

Поглядим на октябрьскую мглу.

За окном, как тогда, огоньки.

Милый друг, мы с тобой старики.

Всё, что было и бурь и невзгод,

Позади. Что ж ты смотришь вперед?

Смотришь, точно ты хочешь прочесть

Там какую-то новую весть?

Точно ангела бурного ждешь?

Всё прошло. Ничего не вернешь.

Только стены, да книги, да дни.

Милый друг мой, привычны они.

Ничего я не жду, не ропщу,

Ни о чем, что прошло, не грущу.

Только, вот – принялась ты опять

Светлый бисер на нитки низать,

Как когда-то, ты помнишь – тогда…

О, какие то были года!

Нo, когда ты моложе была,

И шелка ты поярче брала,

И ходила рука побыстрей…

Так возьми ж и теперь попестрей,

Чтобы шелк, что вдеваешь в иглу,

Побеждал пестротой эту мглу.

19 октября 1913

* * *

Поет, поет…

Поет и ходит возле дома…

И грусть, и нежность, и истома,

Как прежде, за сердце берет…

Нетяжко бремя,

Всей жизни бремя прожитой,

И песнью длинной и простой

Баюкает и нежит время…

Так древни мы,

Так древен мира

Бег,

И лира

Поет нам снег

Седой зимы,

Поет нам снег седой зимы…

Туда, туда,

На снеговую грудь

Последней ночи…

Вздохнуть – и очи

Навсегда

Сомкнуть,

Сомкнуть в объятьях ночи…

Возврата нет

Страстям и думам…

Смотри, смотри:

С полночным шумом

Идет к нам ветер от зари…

Последний свет

Померк. Умри.

Померк последний свет зари.

19 октября 1913

* * *

Милый друг, и в этом тихом доме

Лихорадка бьет меня.

Не найти мне места в тихом доме

Возле мирного огня!

Голоса поют, взывает вьюга,

Страшен мне уют…

Даже за плечом твоим, подруга,

Чьи-то очи стерегут!

За твоими тихими плечами

Слышу трепет крыл…

Бьет в меня светящими очами

Ангел бури – Азраил!

Октябрь 1913

* * *

Из ничего – фонтаном синим

Вдруг брызнул свет.

Мы головы наверх закинем —

Его уж нет,

Рассыпался над черной далью

Златым пучком,

А здесь – опять, – дугой, спиралью,

Шаром, волчком,

Зеленый, желтый, синий, красный —

Вся ночь в лучах…

И, всполошив ее напрасно,

Зачах.

Октябрь 1913

* * *

Вспомнил я старую сказку,

Слушай, подруга, меня.

Сказочник добрый и старый

Тихо сидел у огня.

Дождик стучался в окошко,

Ветер в трубе завывал.

«Плохо теперь бесприютным!» —

Сказочник добрый сказал.

В дверь постучались легонько,

Сказочник дверь отворил,

Ветер ворвался холодный,

Дождик порог окатил…

Мальчик стоит на пороге

Жалкий, озябший, нагой,

Мокрый колчан за плечами,

Лук с тетивою тугой.

И, усадив на колени,

Греет бедняжку старик.

Тихо доверчивый мальчик

К старому сердцу приник.

«Что у тебя за игрушки?» —

«Их подарила мне мать». —

«Верно, ты стрелы из лука

Славно умеешь пускать?»

Звонко в ответ засмеялся

 

Мальчик и на пол спрыгнул.

«Вот как умею!» – сказал он

И тетиву натянул…

В самое сердце попал он,

Старое сердце в крови…

Как неожиданно ранят

Острые стрелы любви!

Старик, терпи

Тяжкий недуг,

И ты, мой друг,

Терпи и спи,

Спи, спи,

Не забудешь никогда

Старика,

Провспоминаешь ты года,

Провспоминаешь ты века,

И средь растущей темноты

Припомнишь ты

И то и се,

Всё, что было,

Что манило,

Что цвело,

Что прошло, —

Всё, всё.

Октябрь 1913

* * *

Было то в темных Карпатах,

Было в Богемии дальней…

Впрочем, прости… мне немного

Жутко и холодно стало;

Это – я помню неясно,

Это – отрывок случайный,

Это – из жизни другой мне

Жалобный ветер напел…

Верь, друг мой, сказкам: я привык

Вникать

В чудесный их язык

И постигать

В обрывках слов

Туманный ход

Иных миров.

И темный времени полет

Следить,

И вместе с ветром петь;

Так легче жить,

Так легче жизнь терпеть

И уповать,

Что темной думы рост

Нам в вечность перекинет мост,

Надеяться и ждать…

Жди, старый друг, терпи, терпи,

Терпеть недолго, крепче спи,

Всё равно всё пройдет,

Всё равно ведь никто не поймет,

Ни тебя не поймет, ни меня,

Ни что ветер поет

Нам, звеня…

Октябрь 1913

ПОЭМЫ

ВОЗМЕЗДИЕ

Юность – это возмездие.

Ибсен

ПРЕДИСЛОВИЕ

Не чувствуя ни нужды, ни охоты заканчивать поэму, полную революционных предчувствий, в годы, когда революция уже произошла, я хочу предпослать наброску последней главы[15] рассказ о том, как поэма родилась, каковы были причины ее возникновения, откуда произошли ее ритмы.

Интересно и небесполезно и для себя и для других припомнить историю собственного произведения. К тому же нам, счастливейшим или несчастливейшим детям своего века, приходится помнить всю свою жизнь; все годы наши резко окрашены для нас, и – увы! – забыть их нельзя, – они окрашены слишком неизгладимо, так что каждая цифра кажется написанной кровью; мы и не можем забыть этих цифр; они написаны на наших собственных лицах.

Поэма «Возмездие» была задумана в 1910 году и в главных чертах набросана в 1911 году. Что это были за годы?

1910 год – это смерть Коммиссаржевской, смерть Врубеля и смерть Толстого. С Коммиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем – громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий – вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность – мудрая человечность.

Далее, 1910 год – это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили, как в лагере символистов, так и в противоположном. В этом году явственно дали о себе знать направления, которые встали во враждебную позицию и к символизму и друг к другу: акмеизм, эгофутуризм и первые начатки футуризма. Лозунгом первого из этих направлений был человек – но какой-то уже другой человек, вовсе без человечности, какой-то «первозданный Адам».

Зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. Я помню ночные разговоры, из которых впервые вырастало сознание нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики. Мысль, которую, по-видимому, будили сильные толчки извне, одновременно стучалась во все эти двери, не удовлетворяясь более слиянием всего воедино, что было легко и возможно в истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции, а также – в неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею.

Именно мужественное веянье преобладало: трагическое сознание неслиянности и нераздельности всего – противоречий непримиримых и требовавших примирения. Ясно стал слышен северный жесткий голос Стриндберга, которому остался всего год жизни. Уже был ощутим запах гари, железа и крови. Весной 1911 года П. Н. Милюков прочел интереснейшую лекцию под заглавием «Вооруженный мир и сокращение вооружений». В одной из московских газет появилась пророческая статья: «Близость большой войны». В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови. Летом этого года, исключительно жарким, так что трава горела на корню, в Лондоне происходили грандиозные забастовки железнодорожных рабочих, в Средиземном море – разыгрался знаменательный эпизод «Пантера – Агадир».

Неразрывно со всем этим связан для меня расцвет французской борьбы в петербургских цирках: тысячная толпа проявляла исключительный интерес к ней: среди борцов были истинные художники; я никогда не забуду борьбы безобразного русского тяжеловеса с голландцем, мускульная система которого представляла из себя совершеннейший музыкальный инструмент редкой красоты.

В этом именно году, наконец, была в особенной моде у нас авиация; все мы помним ряд красивых воздушных петель, полетов вниз головой, – падений и смертей талантливых и бездарных авиаторов.

Наконец осенью в Киеве был убит Столыпин, что знаменовало окончательный переход управления страной из рук полудворянских, получиновничьих в руки департамента полиции.

Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имеют один музыкальный смысл. Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор.

Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир, готовившийся к неслыханным событиям, так усиленно и планомерно развивал свои физические, политические и военные мускулы, был ямб. Вероятно, потому повлекло и меня, издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой волне на более продолжительное время.

Тогда мне пришлось начать постройку большой поэмы под названием «Возмездие». Ее план представлялся мне в виде концентрических кругов, которые становились все уже и уже, и самый маленький круг, съежившись до предела, начинал опять жить своей самостоятельной жизнью, распирать и раздвигать окружающую среду и, в свою очередь, действовать на периферию. Такова была жизнь чертежа, который мне рисовался, – в сознание и на слова я это стараюсь перевести лишь сейчас; тогда это присутствовало преимущественно в понятии музыкальном и мускульном; о мускульном сознании я говорю недаром, потому что в то время всё движение и развитие поэмы для меня тесно соединилось с развитием мускульной системы. При систематическом ручном труде развиваются сначала мускулы на руках, так называемые – бицепсы, а потом уже – постепенно – более тонкая, более изысканная и более редкая сеть мускулов на груди и на спине под лопатками. Вот такое ритмическое и постепенное нарастание мускулов должно было составлять ритм всей поэмы. С этим связана и ее основная идея и тема.

Тема заключается в том, как развиваются звенья единой цепи рода. Отдельные отпрыски всякого рода развиваются до положенного им предела, и затем вновь поглощаются окружающей мировой средой; но в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое, ценою бесконечных потерь, личных трагедий, жизненных неудач, падений и т. д.; ценою, наконец, потери тех бесконечно высоких свойств, которые в свое время сияли, как лучшие алмазы в человеческой короне (как, например, свойства гуманные, добродетели, безупречная честность, высокая нравственность и проч.).

Словом, мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека; от личности почти вовсе не остается следа, сама она, если остается еще существовать, становится неузнаваемой, обезображенной, искалеченной. Был человек – и не стало человека, осталась дрянная вялая плоть и тлеющая душонка. Но семя брошено, и в следующем первенце растет новое, более упорное; и в последнем первенце это новое и упорное начинает, наконец, ощутительно действовать на окружающую среду; таким образом, род, испытавший на себе возмездие истории, среды, эпохи, начинает, в свою очередь, творить возмездие; последний первенец уже способен огрызаться и издавать львиное рычание; он готов ухватиться своей человечьей ручонкой за колесо, которым движется история человечества. И, может быть, ухватится-таки за него…

Что же дальше? Не знаю, и никогда не знал; могу сказать только, что вся эта концепция возникла под давлением всё растущей во мне ненависти к различным теориям прогресса.

Такую идею я хотел воплотить в моих «Rougon-Macquar’ax» в малом масштабе, в коротком обрывке рода русского, живущего в условиях русской жизни: «Два-три звена, и уж видны заветы темной старины»… Путем катастроф и падений мои «Rougon-Macquar’ы» постепенно освобождаются от русско-дворянского еducation sentimentale*, «уголь превращается в алмаз», Россия – в новую Америку; в новую, а не в старую Америку.

Поэма должна была состоять из пролога, трех больших глав и эпилога. Каждая глава обрамлена описанием событий мирового значения; они составляют ее фон.

Первая глава развивается в 70-х годах прошлого века, на фоне русско-турецкой войны и народовольческого движения, в просвещенной либеральной семье; в эту семью является некий «демон», первая ласточка «индивидуализма», человек, похожий на Байрона, с какими-то нездешними порываниями и стремлениями, притуплёнными, однако, болезнью века, начинающимся fin de siиcle*.

Вторая глава, действие которой развивается в конце XIX и начале XX века, так и не написанная, за исключением вступления, должна была быть посвящена сыну этого «демона», наследнику его мятежных порывов и болезненных падений, – бесчувственному сыну нашего века. Это – тоже лишь одно из звеньев длинного рода; от него тоже не останется, по-видимому, ничего, кроме искры огня, заброшенной в мир, кроме семени, кинутого им в страстную и грешную ночь в лоно какой-то тихой и женственной дочери чужого народа.

В третьей главе описано, как кончил жизнь отец, что сталось с бывшим блестящим «демоном», в какую бездну упал этот яркий когда-то человек. Действие поэмы переносится из русской столицы, где оно до сих пор развивалось, в Варшаву – кажущуюся сначала «задворками России», а потом призванную, по-видимому, играть некую мессианическую роль, связанную с судьбами забытой богом и истерзанной Польши. Тут, над свежей могилой отца, заканчивается развитие и жизненный путь сына, который уступает место собственному отпрыску, третьему звену всё того же высоко взлетающего и низко падающего рода.

В эпилоге должен быть изображен младенец, которого держит и баюкает на коленях простая мать, затерянная где-то в широких польских клеверных полях, никому не ведомая и сама ни о чем не ведающая. Но она баюкает и кормит грудью сына, и сын растет, он начинает уже играть, он начинает повторять по складам вслед за матерью: «И я пойду навстречу солдатам… И я брошусь на их штыки… И за тебя, моя свобода, взойду на черный эшафот».

Вот, по-видимому, круг человеческой жизни, съежившийся до предела, последнее звено длинной цепи; тот круг, который сам, наконец, начнет топорщиться, давить на окружающую среду, на периферию; вот отпрыск рода, который, может быть, наконец, ухватится ручонкой за колесо, движущее человеческую историю.

Вся поэма должна сопровождаться определенным лейтмотивом «возмездия»; этот лейтмотив есть мазурка, танец, который носил на своих крыльях Марину, мечтавшую о русском престоле, и Костюшку с протянутой к небесам десницей, и Мицкевича на русских и парижских балах. В первой главе этот танец легко доносится из окна какой-то петербургской квартиры – глухие 70-е годы; во второй главе танец гремит на балу, смешиваясь со звоном офицерских шпор, подобный пене шампанского fin de siиcle, знаменитой veuve Clicquot*; еще более глухие – цыганские, апухтинские годы; наконец, в третьей главе мазурка разгулялась: она звенит в снежной вьюге, проносящейся над ночной Варшавой, над занесенными снегом польскими клеверными полями. В ней явственно слышится уже голос Возмездия.

Июль 1919

ПРОЛОГ

Жизнь – без начала и конца.

Нас всех подстерегает случай.

Над нами – сумрак неминучий,

Иль ясность божьего лица.

Но ты, художник, твердо веруй

В начала и концы. Ты знай,

Где стерегут нас ад и рай.

 

Тебе дано бесстрастной мерой

Измерить всё, что видишь ты.

Твой взгляд – да будет тверд и ясен.

Сотри случайные черты —

И ты увидишь: мир прекрасен.

Познай, где свет, – поймешь, где тьма.

Пускай же всё пройдет неспешно,

Что в мире свято, что в нем грешно,

Сквозь жар души, сквозь хлад ума.

Так Зигфрид правит меч над горном:

То в красный уголь обратит,

То быстро в воду погрузит —

И зашипит, и станет черным

Любимцу вверенный клинок…

Удар – он блещет, Нотунг верный,

И Миме, карлик лицемерный,

В смятеньи падает у ног!

Кто меч скует? – Не знавший страха.

А я беспомощен и слаб,

Как все, как вы, – лишь умный раб,

Из глины созданный и праха, —

И мир – он страшен для меня.

Герой уж не разит свободно, —

Его рука – в руке народной,

Стоит над миром столб огня,

И в каждом сердце, в мысли каждой —

Свой произвол и свой закон…

Над всей Европою дракон,

Разинув пасть, томится жаждой…

Кто нанесет ему удар?..

Не ведаем: над нашим станом,

Как встарь, повита даль туманом,

И пахнет гарью. Там – пожар.

Но песня – песнью всё пребудет,

В толпе всё кто-нибудь поет.

Вот – голову его на блюде

Царю плясунья подает;

Там – он на эшафоте черном

Слагает голову свою;

Здесь – именем клеймят позорным

Его стихи… И я пою, —

Но не за вами суд последний,

Не вам замкнуть мои уста!..

Пусть церковь темная пуста,

Пусть пастырь спит; я до обедни

Пройду росистую межу,

Ключ ржавый поверну в затворе

И в алом от зари притворе

Свою обедню отслужу.

Ты, поразившая Денницу,

Благослови на здешний путь!

Позволь хоть малую страницу

Из книги жизни повернуть.

Дай мне неспешно и нелживо

Поведать пред Лицом Твоим

О том, что мы в себе таим,

О том, что в здешнем мире живо,

О том, как зреет гнев в сердцах,

И с гневом – юность и свобода,

Как в каждом дышит дух народа.

Сыны отражены в отцах:

Коротенький отрывок рода —

Два-три звена, – и уж ясны

Заветы темной старины:

Созрела новая порода, —

Угль превращается в алмаз.

Он, под киркой трудолюбивой,

Восстав из недр неторопливо,

Предстанет – миру напоказ!

Так бей, не знай отдохновенья,

Пусть жила жизни глубока:

Алмаз горит издалека —

Дроби, мой гневный ямб, каменья!

15Предисловие было написано в связи с публикацией третьей главы поэмы.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru