Книга Заложная читать онлайн бесплатно, автор Алекс Вест – Fictionbook
Алекс Вест Заложная
Заложная
Заложная

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Алекс Вест Заложная

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Заложная


Алекс Вест

© Алекс Вест, 2026


ISBN 978-5-0070-4833-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Заложная.

Глава первая

Седьмого ноября, в вечерний час, когда московские фонари зажигались не столько от нужды, сколько от привычки, — ибо метель залепляла стёкла белым, а большой минус, небывалый для первой половины месяца, гнал прохожего в первый попавшийся трактир, — подполковник Назаров сидел в своём кабинете на Тверской, перебирал пальцами пуговицу шинели и думал о доме.

Дом был на Плющихе. Дома ждала Марья Никитична с ужином из того, что нынче не приведи Господь есть холодным, и любимая кошка, которая в морозы ложилась ему на колени с наглостью, недопустимой в подчинённых. Он уже взял было фуражку, но задержался у окна: в стёкла хлестало снежной крупой, извозчичьи пролётки стояли, сгрудившись у фонарного столба, а городовой на углу казался памятником самому себе — заиндевевшим, терпеливым, бесполезным.

Иван Филиппович вздохнул. Уходить, не выслушав вечернего доклада, было не по правилам. Правила он завёл ещё при генерале Долгорукове и с тех пор не нарушал, даже когда в городе лютовал такой ноябрь, что святки вспоминались с тоской.

— Позвать дежурного офицера, — негромко приказал он вестовому, поправив на столе листы с утренними донесениями.

Вошедший штабс-капитан (фамилию его Назаров всякий раз забывал, хотя лицо помнил отлично — бледное, благообразное, с усиками, закрученными в ничто) вытянулся по всем правилам устава, щёлкнул каблуками и замер, ожидая соизволения.

— Докладывайте, — сказал Назаров, садясь обратно в кресло. Кресло скрипнуло жалобно, но он этого скрипа уже не слышал — столько лет служили друг другу.

Штабс-капитан откашлялся в кулак и начал.

— Ваше высокоблагородие, за истекшие сутки по вверенному вашему вниманию градоначальству происшествий, подлежащих особой регистрации, в количестве, превышающем статистическую погрешность, не зафиксировано. По участку Хамовническому — одно задержание по подозрению в малом пьянстве, по Лефортовскому — два случая неозначенного шума в ночное время, по Пречистенской части — происшествие по категории «утерянное имущество», рассмотрению не подлежащее, ибо оное имущество есть кошель с медью, коего владелец впоследствии сыскан.

Назаров слушал, и чем дольше слушал, тем яснее понимал, что в голове у него начинает звенеть тот самый зуд, который обыкновенно предшествовал либо приступу головной боли, либо желанию выругаться. головную боль он заслужил тридцатилетней сыскной работой, а ругаться при подчинённых не любил — не потому, что был робкого десятка, а потому, что матерное слово надлежало пускать в дело с толком, как хороший револьвер.

— …по Мясницкой, — продолжал штабс-капитан, набирая обороты, — зафиксировано самовольное отбытие из места временного содержания лица без определённых занятий, однако по принадлежности сего лица к категории неблагонадёжных протокол составлен и направлен в порядке подчинённости…

— Слушайте, любезный, — перебил Назаров, стараясь, чтобы голос звучал ровно, даже ласково. Он взял со стола перьевую ручку и покрутил её, будто это занятие требовало всех его умственных сил. — Вы человек исполнительный, я вижу. И доклад ваш — образец уставной чистоты. Но мне, знаете ли, не столько рапорт нужен, сколько живая душа. Кто из наших оперативных… — он на секунду запнулся, подбирая слово, — то есть кто из сотрудников сыскной обоймы ныне на месте? Кто в городе, кто в ночном дозоре?

Штабс-капитан принял вопрос как новое распоряжение, щёлкнул каблуками ещё раз и отрапортовал уже с меньшей напыщенностью, но с той же уставной обстоятельностью:

— По списку ночной смены на сей час значатся: поручик Огарёв, что при исполнении на Полянке по делу о пропавшем купце; коллежский асессор Львов, который только что изволили возвратиться с Зацепы; и при них трое околоточных надзирателей согласно прилагаемой ведомости.

Услышав фамилию Львова, Назаров положил перо и сделал то, чего не делал никогда при этом штабс-капитане — позволил себе легкую, почти неуловимую улыбку. Усы его шевельнулись, и седой волос блеснул при керосиновой лампе.

— Вот что. Пригласите-ка ко мне Львова. Живо.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие.

Когда дверь за штабс-капитаном закрылась, Назаров вынул из кармана носовой платок и промокнул лоб — жарко было в кабинете от печей, хотя снаружи, по всем приметам, Москва вымерзала до самого центра земли.

Львов вошёл неслышно, как и подобает человеку, двадцать лет умеющему становиться кем угодно — хоть швейцаром, хоть купцом, хоть нищим у паперти. Сейчас он был просто сыскным агентом: лицо усталое, но живое, в глазах — та спокойная наблюдательность, которая Назарову нравилась больше любых рапортов.

— Звали, Иван Филиппович? — спросил Львов, остановившись у порога.

— Звал, Платон Сергеич. Садиться не предлагаю — сам домой собираюсь. Скажи мне коротко, без этих… — подполковник махнул рукой в сторону двери, за которой только что испарился штабс-капитан, — без витиеватостей. Что в городе?

Львов подумал секунду, потом ответил, и в голосе его не было ни служебного подобострастия, ни желания выслужиться:

— Ничего такого, что позволило бы мне отнять у вас время, Иван Филиппович. Мороз, метель, люди по домам сидят. На Зацепе — кража из лавки, мелкая. На Полянке — пьяный драчун, Огарёв его уж взял. А больше — тишина.

Назаров посмотрел на него внимательно, помолчал, потом кивнул:

— Достаточно. Ступайте. И сами не мёрзните — завтра, чует моё сердце, работы будет много.

Львов поклонился и вышел так же бесшумно, как вошёл.

Иван Филиппович остался один. Он ещё раз оглядел кабинет: знакомые до скуки карты Москвы на стенах, пыльные папки с нераскрытыми делами, чернильница. Вздохнул. Потом полез в карман шинели и извлёк свою неизменную трубку — старую, венскую, с потрескавшимся мундштуком. Повертел её в пальцах, понюхал табачный налёт.

И вдруг усмехнулся, пряча трубку обратно.

— Нет, — сказал он сам себе негромко. — Казённую трубку — в казённом месте. А дома меня ждёт хорошая сигара марки «Partagás», которые Марья Никитична бранит, но каждый месяц покупает. Грешен.

Он натянул пальто на крепкие плечи, поднял воротник, взял фуражку и, не оглядываясь на погасшую лампу, вышел в коридор. Там уже ждал вестовой с фонарём, потому что лестница в управлении была крута, и на ней, случалось, ломали ноги даже трезвые.

На крыльце метель ударила в лицо со всего размаха. Городовой у входа, узнав подполковника, взял под козырёк. Назаров кивнул ему, но не сказал ничего — рот мгновенно забило снегом.

Экипаж стоял у тумбы, лошадь дышала паром, кучер, закутанный в тулуп до бровей, приподнял шапку.

— На Плющиху, — коротко бросил Назаров, забираясь в возок.

Дверца захлопнулась с глухим стуком. Лошадь тронулась, и экипаж, покачиваясь, поплыл по белой, заносимой заново Москве — туда, где в тёплой гостиной уже догорали свечи, а на столике у кресла лежала сигара, дожидаясь своего часа.

Экипаж остановился у подъезда, который и подъездом-то назвать было неловко — скорее, парадная арка, выложенная глазурованным кирпичом, с двумя чугунными фонарями по бокам, чьи стёкла в эту метель казались заиндевевшими глазами. Назаров, придерживая фуражку, выбрался из возка и тотчас услышал скрежет метлы — это дворник Ефим, несмотря на поздний час и лютый холод, наводил чистоту. Ефим был из тех дворников, что помнили ещё домовладельца до реформы, знали в лицо каждого жильца и каждого гостя, а если какая барышня приходила не вовремя, то наутро о том уже судачила вся кухня.

— Здравия желаю, Иван Филиппович, — Ефим приподнял шапку, и снег посыпался с его седых бровей. — К утру расчистим. А то господин железнодорожный изволили гневаться, что карета в сугробе увязла.

— Здравствуй, Ефим, — кивнул Назаров, сунув ему двугривенный. — Ты бы в сторожку шёл, а то околеешь. Утро вечера мудренее.

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — обиделся дворник. — Стыд будет, если сугроб перед парадным выше крыльца вырастет. У нас дом образцовый, не какие-нибудь мещанские каморки.

Иван Филиппович не стал спорить. Он толкнул тяжёлую дубовую дверь и вошёл в вестибюль.

И сразу — как в другой мир. Там, за дверью, выла метель, здесь же пахло воском, деревом и чуть-чуть фиалками — от пальм. Две настоящие пальмы в кадках стояли по бокам от зеркала в рост человеческий, их широкие листья тянулись к лепному потолку. На подоконнике мраморном, отполированном до блеска, покоилась связка ключей и медный колокольчик для вызова прислуги. У стены дежурил швейцар в ливрее с галунами — пожилой, важный, с бакенбардами, как у императора Александра Второго в молодости.

— Доброго вечера, Иван Филиппович, — швейцар принял шинель с той почтительной неторопливостью, которая говорит о долгой службе у хороших господ. — Барыня ваша звонили час назад, спрашивали, не приехали ли.

— Метель, Фёдор Кузьмич, — вздохнул Назаров, поправляя сюртук.

Лестница была широкая, с коваными перилами, на поворотах — опять пальмы в кадках, и на каждой площадке — медная табличка с фамилией жильца. На втором этаже жил начальник железной дороги, человек суетливый и громогласный, на третьем — профессор-медик, тихий, с женой-немкой, выше — какие-то композиторы и певцы, о которых Назаров знал только то, что они играют на роялях до полуночи, и Марья Никитична называла их «богемой», а он — «бедокурами, у которых денег на дрова не хватает». Сам он занимал квартиру на четвёртом этаже, не слишком высоко, но с видом на двор — потому что вид на улицу достался купцу-суконщику, который заплатил домовладельцу лишнюю тысячу.

Квартира Назарова была просторна, но без барства. В прихожей пахло щами и мятой — это от старой кухарки Агафьи Тихоновны, которая правила в доме без малого двадцать лет.

Она и встретила его. Не горничная, не лакей — сама Агафья Тихоновна, женщина лет сорока пяти, но с лицом таким заботливым и строгим, что казалось, будто она держит в уме весь дом, все болезни, все ужины и все грехи хозяина, который, по её мнению, слишком часто выходил на холод без шарфа.

— Наконец-то, Иван Филиппович, — сказала она, принимая шапку и кряхтя (хотя кряхтела она больше для порядка, потому что была крепка, как молодая берёза). — А я уж думала, что вы там до утра с этими ворами. Марья Никитична изволят гневаться, ужин уже подали. И где ваш шарф? Опять без шарфа? Я же вам в карман пальто положила!

Назаров терпеливо выслушал этот причитающий монолог, который повторялся всякий раз, когда он возвращался позже десяти. Агафья Тихоновна помнила крепостное право — сама была дворовой в орловской усадьбе, а когда вольную получила, подалась в Москву и попала в дом к молодому тогда ещё Ивану Филипповичу, только-только получившему первый чин. С тех пор она и служила ему, и берегла его так, будто он был её неразумным сыном, а не седым подполковником. Назаров шутил иногда: «Ты бы, Агафья, меня пеленать начала», — на что она отвечала: «А вы и не выросли ещё, Иван Филиппович, потому что умный человек будет себя беречь, а вы себя не бережёте».

— Шарф в кармане, Агафья Тихоновна, — мягко сказал он, развязывая шнурки на ботинках (калоши он сбросил ещё внизу). — Я его надел. Потом снял, когда жарко стало. Всё в порядке.

— В порядке у Господа в раю, — проворчала Агафья, но голос её потеплел. — Проходите, барин. А я Дуняшу позову, пусть стол накрывает. Девка шустрая, да безрукая пока. Всё учу.

Дуняша — та самая сирота, которую Назаров привёл в дом два года назад. Дело было тёмное: отец её, мелкий лавочник, зарезался в пьяной драке, мать умерла от чахотки, и девочка осталась одна в подвале на Арбате с куклой и тремя рублями. Назаров тогда вёл другое дело, зашёл в этот подвал по наводке соседей и увидел её — худую, большеротую, с глазами, которые уже не плакали, потому что выплакали всё. Сыскное чутьё подсказывало ему, что девчонка ни в чём не виновата и никому не нужна. А через неделю, когда он пристроил её к Агафье, пришёл приказ о производстве в следующий чин с прибавкой жалованья ровно на столько, сколько стоило прокормить лишний рот.

Назаров был в меру религиозен — не бил поклонов, не ставил толстых свечей, но молитву «Отче наш» читал каждое утро и в церковь ходил по воскресеньям. И тогда, получив приказ, он перекрестился на образ Спасителя в красном углу и сказал тихо: «Ну, Господи, спасибо. Значит, правильно я сделал». С тех пор он не сомневался, что Дуняша послана ему не просто так, а как напоминание — что сыскная полиция ловит не только воров, но и спасает живые души. Хотя сам он эту мысль никогда не высказывал вслух, чтобы не прослыть сентиментальным.

Дуняша выбежала из кухни в накрахмаленном переднике, щёки красные, глаза блестят — то ли от печного жара, то ли от радости, что барин вернулся.

— Здравствуйте, Иван Филиппович! — поклонилась она в пояс, как учила Агафья. — Я сейчас самовар поставлю. Агафья Тихоновна велели, чтобы вы сразу руки мыли, потому что ужин стынет.

— Успею, — усмехнулся Назаров. — Где Марья Никитична?

Девушки зашептали наперебой, тихо, но перебивая друг дружку, так что слова мешались в один радостный, взволнованный клубок.

— Не велено говорить… — начала было Агафья.

— Дабы сюрприз вам сделать, — перебила её Дуняша, и глаза её горели как два уголька. — А мы и так скажем, потому что вы свой, не чужой…

— Дуняша! — прикрикнула Агафья, но беззлобно. — Дай барину самому увидеть. Или ты думаешь, он не обрадуется?


— Чему обрадуюсь? — Назаров уже догадывался, но решил не подавать виду. Он любил эту домашнюю игру — когда его ждали не только жена и ужин, но и нежданные гости.

— Гости у нас, Иван Филиппович, — выпалила наконец Дуняша, не в силах более терпеть. — Супружеская пара с нашего подъезда. Вы с ними дружны семьями. Они пришли совсем недавно, ещё не начали трапезничать, дожидаются вас. И Марья Никитична велели не сказывать, а мы вот…

— Эка невидаль, — усмехнулся Назаров, и лицо его просветлело той редкой, домашней радостью, которую в управлении никто никогда не видел. — Гости — то у нас часто… И кто же? — спросил он. Хотя отлично уже понял, кто это. Зима, а в прихожей нет чужих вещей, а это значит: гости пришли с подъезда и кто они, он уже отлично понял.

— Николай Александрович с супругой, — торжественно произнесла Агафья, поправляя передник. Самойловы пришли вас проведать.

— Ах, вот оно что! — Назаров даже крякнул от удовольствия. — Ну, это хорошие гости. Это, можно сказать, гости от Господа.

Он быстро провёл ладонью по седым усам и уже шагнул было в столовую, но задержался, обернулся к девушкам и строго, хотя глаза смеялись, сказал:

— Только Марье Никитичне ни слова, что вы мне проболтались. А то она вас заругает, а мне потом с ней разбираться. Сюрприз, видите ли… И без того радость.

— Ни-ни, Иван Филиппович, — закивали обе, и Дуняша даже перекрестилась для верности…

В гостиной, у камина, сидели двое. Поднявшись навстречу хозяину, они явили собою ту редкую супружескую чету, где муж и жена не просто уживаются, но составляют одно целое — в мыслях, в разговоре, в отношении к миру.

Николай Александрович Самойлов, профессор Московского университета, историк и публицист, человек, чьё имя гремело по всей России не меньше, чем имена Тургенева или Достоевского, а в иных кругах — и того более. Ему было далеко за пятьдесят, но держался он с удивительной для своих лет живостью: высокий, чуть сутулый, с окладистой седой бородой и живыми, проницательными глазами, которые, казалось, видели насквозь не только древние хартии, но и современные души. Главный его труд — «История русского общественного движения от Петра до Александра Освободителя» — выдержал три издания и расходился как горячие пирожки; его лекции в университете собирали полные аудитории, а в Петербурге, говорят, сам государь изволил читать его статьи в «Русском вестнике». Но при всей своей знаменитости Самойлов был человеком простым, без амбиций, любил хорошую беседу, крепкий коньяк и, что особенно ценил Назаров, никогда не смотрел на сыскную полицию свысока. Напротив, он считал сыск важнейшей частью государственной жизни и говорил: «Пока вор ходит по улице, все наши реформы — одна видимость».


Супруга его, Елизавета Павловна, была женщина лет сорока пяти, сохранившая ту благородную полноту и спокойствие, какие даются только счастливым замужеством и ясным умом. Она не писала книг и не читала лекций, но в московских гостиных её называли «некоронованной королевой Пречистенки»: она умела принимать гостей так, что после её вечеров люди мирились, влюблялись и начинали писать стихи. С Назаровыми они дружили давно — ещё с тех пор, как пять лет назад Иван Филиппович помог найти пропавшую у Самойловых старую няню, которая заблудилась в лесу под Москвой. С тех пор Самойловы звали Назарова «нашим сыщиком», а он их — «нашими мудрецами», и эти шутливые прозвища прижились.

— Ну, Иван Филиппович, — воскликнул Самойлов, протягивая руку для пожатия обеими ладонями (он всегда здоровался так — по-крестьянски, по-русски), — а мы уж думали, вы сегодня вовсе не вернётесь! Метель-то какая, а? Я из университета ехал — фонари не горят, лошади по брюхо в снегу, кучер ругался так, что будь это в древнем Риме, его бы за такое красноречие в сенат выбрали.

— Здравствуйте, Николай Александрович, здравствуйте, Елизавета Павловна, — Назаров по очереди поцеловал руку гостье, пожал руку гостю и только тогда позволил себе улыбнуться во весь рот. — Извините, задержали. Доклад выслушивал. Такой, знаете, доклад — от одного его можно заболеть.

— Мы уже поняли, что не в коня корм, — мягко вставила Марья Никитична, поднимаясь из кресла. Она была сердита — но той особенной женской сердитостью, когда мужчина чувствует, что сейчас начнётся, но не может определить, за что именно. — Иван, ты хоть бы предупредил, что задерживаешься. Люди ждут, ужин стынет.

— Марья, голубушка, — Назаров повернулся к ней с той удивительной лёгкостью, которая появлялась у него только дома, — позволь тебя спросить: когда я вышел из экипажа, Ефим-дворник сказал мне, что господа Самойловы изволили пожаловать ровно двадцать минут назад. Стало быть, если сложить время на раздевание, на приветствия и на этот вот ваш сюрприз, который девчонки мне уже выболтали, — я не задержал никого ни на минуту. Более того: я пришёл ну почти одновременно с гостями.

— Ну, вы, сыщики, всё рассчитаете, — проворчала Марья Никитична, но в голосе её уже не было зла. Она махнула рукой и села обратно. — Проходите, садитесь. Агафья, накрывай на стол.

— И вот что, — добавил Самойлов, подходя к буфету и извлекая из объёмистого саквояжа две бутылки, завёрнутые в салфетки. — Я не с пустыми руками, Иван Филиппович. Здесь — для нас с вами. Прошу любить и жаловать.

Он поставил на стол первую бутылку и даже при слабом свете камина стало видно, что это за вещь. Тёмное стекло, сургучная печать с короной, этикетка с золотым тиснением: «Courvoisier VSOP Grande Champagne». Коньяк, которого в Москве не сыщешь и за большие деньги, — настоящий, французский, выдержанный не менее двадцати лет. Такие бутылки Самойлову присылал прямо из Парижа его старый друг, известный славист, живший на Монмартре.


— Николай Александрович, — Назаров покачал головой, — это же грабёж средь бела дня. За такое и судить не грех.

— А вы меня и судите, — рассмеялся историк. — Но сначала выпейте. А для дам, — он извлёк вторую бутылку, поуже, изящную, с зелёным стеклом, — «Bénédictine». Настоящий, из аббатства Фекан. Елизавета Павловна уверяет, что это единственный ликёр, от которого не болит голова наутро.

— Что ж, — сказал Назаров, потирая руки, — коньяк — это серьёзно. А гости — ещё серьёзнее. Проходите, садитесь, рассказывайте, как живёте, что пишете, кого ругаете в новой статье. Только без политики, умоляю. А то я за день от неё устал хуже, чем от воров.

Коньяк Назаров принял с уважением, но без той трепетной страсти, какую питали к нему иные московские любители. Иван Филиппович вообще был холоден к крепким напиткам — не из брезгливости и не из сухого трезвенничества, а по той причине, что тридцать лет сыскной работы приучили его держать голову ясной в любой час дня и ночи. Дома же, если и позволял себе расслабиться, то предпочитал либо настойку, что готовила Агафья Тихоновна на травах и меду, — мягкую, душистую, согревающую, либо её же водку, очищенную на молоке, до такой прозрачности, что сквозь рюмку можно было газету читать. Водку эту Назаров любил и называл «простонародной правдой» — в отличие от заморских вин, от которых, говаривал он, «одна спесь, а толку мало».

Но сейчас, ради дорогого гостя, он согласился на коньяк. Самойлов, знавший пристрастия друга, одобрительно кивнул и разлил по широким пузатым рюмкам — по чуть-чуть, на два пальца, как велят правила.

— За встречу, — сказал историк, поднимая рюмку.

— За встречу и за то, чтобы она была не последней, — добавил Назаров, и они чокнулись.

Коньяк пошёл по жилам теплом, но Иван Филиппович мысленно отметил, что свою настойку он всё же любит больше. Однако виду не подал — умел быть гостеприимным.

Стол ломился от яств. Агафья Тихоновна знала толк в угощении, а уж когда приходили Самойловы, она выкладывалась на полную силу. В центре стола, на большом овальном блюде, гордо восседала отварная индейка — сочная, рассыпчатая, украшенная веточками укропа. Вокруг неё теснились тарелки и миски: холодная нарезка из отварного языка, нарезанного тонкими, почти прозрачными ломтями, и рядом — аккуратно, кружочками, выложенный зельц, в котором угадывались кусочки мяса, жира и чеснока, переливавшиеся на свету янтарём.

Но истинное украшение стола, то, что напоминало Назарову о его южной родине, где он родился и провёл детство, — стояло по краям. Глубокое фаянсовое блюдо с баклажанами, скрученными в тугие рулетики, внутри которых пряталась кинза, истолчённый грецкий орех и чеснок, всё это слегка сбрызнутое маслом и пропитанное виноградным уксусом. Рядом — сливы, нашпигованные кинзой и чесноком, законсервированные в собственном соку, кисло-сладкие, с горчинкой. Тут же только что из открытой банки аджика — густой, красной, с искрами перца, такой острой, что у неподготовленного гостя выступали слёзы, а Назаров ел её ложкой, намазывая на чёрный хлеб и приговаривая: «Вот это жизнь. Остальное — суета». И конечно, солёные помидоры — крепкие, с укропом и листом смородины, — и огурчики, хрустящие, малосольные, только что из бочонка.

— Эх, Иван Филиппович, — вздохнул Самойлов, откусывая баклажановый рулетик, — смотрю я на ваш стол и понимаю: не туда мы, историки, смотрим. Мы всё о царях да о войнах, а главное в России — это вот. Баклажаны с кинзой и умение дружить.

— Николай Александрович, — усмехнулась Елизавета Павловна, — ты бы ещё сказал, что Россия держится на аджике.

— А разве нет? — подхватил Назаров, подкладывая себе острого. — Вот в Питере этого нет. Там всё по-немецки, по-шведски — шницели да фрикадельки. А мы, москвичи, да ещё с южным корнем, знаем, что душа человека через желудок познаётся. Если гость аджику не боится — значит, мужик надёжный.

Марья Никитична, которая сама была из рязанских, этих южных восторгов не разделяла, но мужа не перечила. Она молча накладывала гостям индейку и поглядывала на дверь — не пора ли подавать пироги.

А это, сказал Назаров, подвигая соусник поближе к гостю, — это, Николай Александрович, вещь, ради которой стоит жить на свете. Даже если бы не было ни сыска, ни Москвы, ни чинов — один этот соус оправдывает существование человеческое.

Самойлов осторожно наложил ложку на край своей тарелки, макнул кусочек индейки в белую массу и отправил в рот. Глаза его округлились.

— Господи, — вымолвил он, прожевав, — что же это? Я за свою жизнь, Иван Филиппович, обедал и у губернаторов, и у министров, и в Париже в «Café Anglais» бывал, но такого… Это не соус. Это музыка.

— Вот именно, — довольно усмехнулся Назаров, подкладывая себе добавки. — Потому что губернаторы и министры, они, знаете, в основном едят карьеру. А мы с вами едим то, что от Бога и от южного солнца.

ВходРегистрация
Забыли пароль