Несмотря на нестерпимую духоту в камере, мне было зябко. Я, свернувшись в клубок, обхватила руками колени, стараясь согреть их дыханием, кожу саднило, а в горле прокручивалось колесо, утыканное острыми шипами. Я заболела. Немудрено, работа на холоде, мытьё и стирка ледяной водой и скудное питание здоровья прибавить ни как не могут. И странно, почему болезнь настигла меня лишь сейчас, а не раньше, два месяца назад, например.
Потребовать что– ли к себе доктора, пусть выпишет мне освобождение от работ? Ну, какой из меня работник в таком состоянии? Но разве наша барыня Ника позволит кому– то отлынивать? Её камера должна быть первой во всём, выполнять и перевыполнять планы по добыче амгры, иметь только отличные оценки за чистоту помещения, раньше всех приходить на построение. А тут– больничный! Болеть нельзя, не в коем случаи, иначе окажешься среди навозниц, и спать будешь не на общей территории , а рядом с нянюшкой.
В окно стучался ветер, остервенело, нервно. Холодный, неприветливый, суровый край, который, словно специально созданный властителем вселенной, для наказания грешников. Аналог ада в мире живых, филиал. Вот, к примеру, гражданка Лукашина или гражданин Земенков, чем не черти? А Ника? К огромному моему счастью, она обращала на меня столько же внимания, сколько на потолок. Вносила мою фамилию в список распределения работ, график дежурства по камере и всё на этом. Мои товарки Танька и Надька, со знанием дела, утверждали, что мне невероятно повезло. Причин им не верить у меня не было. Как жестоко барыня расправлялась с провинившимися и потешалась, просто так, от скуки, над навозницами, я и сама видела.
– Эй, навозницы! – кричала она по утрам. – Нянюшку мне мухой притащили.
И какая-нибудь из женщин, измождённая от тяжкого труда, сгорбленная, в лохмотьях, пятнистая, от множества кровоподтёков, желая услужить, подбегает к ложу Ники, на трясущихся от слабости и страха, ногах, неся жестяное ведро.
Ника, крутобёдрая, пышнотелая, лениво взгромождается задом на него, а свита, сонно протирая глаза, замирает, предвкушая зрелище.
Освободив кишечник и мочевой пузырь, барыня подаёт знак навознице, которая, наклоняется к Никеному заду, чтобы его вытереть.
И здесь уже замирает вся камера, ибо дальнейшие действия барыни будут свидетельствовать о её настроении. Если просто выпустит газы в лицо навозницы, то можно расслабиться, так как барыня ныне пребывает в хорошем расположении духа. Ну а коли потребует бумажку и начнёт ею возить по лицу, до смерти напуганной, женщины, тогда– берегись, ведь барыня в гневе, и молись властителю вселенной, чтобы гнев этот тебя не коснулся.
Подумать только, я – золотая медалистка, одна из лучших студентов на факультете, окончившая институт с красным дипломом, учитель истории, примерная внучка, тихоня, нахожусь здесь, в одной камере с уголовницами, воровками, как Танька, убийцами, как Надька. А может быть наказание моё справедливо? Я не убивала, не брала чужого, не требовала взяток, но я предала того, кто меня любил, кто был готов отказаться от карьеры, родства с министром, от дополнительной магической силы. Мне же всё это показалось недостаточным, я возжелала изменить его, заставить отказаться от себя, стать таким, каким я хотела его видеть. А кто мне эта Алёна, ради которой я наговорила любимому мужчине столько гадостей, влезла в чужую войну, в чужую месть. А если бы выслушала Вилмара, попробовала его понять , переступив через собственные понятия о справедливости и милосердии, подошла, дала залечить свою рану, благосклонно приняла его извинения виде хризантемы, где бы я сейчас была? В саду под пологом южного звёздного неба? На берегу моря? Не плакать! А уж тем более не выть! Хотя так этого хочется, взвыть в голос, подняв вверх голову, словно бродячая псина.
Хрупкий цветок, с тонким, едва уловимым ароматом, в каплях росы отражается свет солнца, розовые тонкие прожилки на белых лепестках, клочок белой бумаги, прикреплённый к стеблю. Тогда, в пылу своей ярости, я не заметила его, а вот сейчас вспомнилось. Подсознание немилосердно выдало мне этот, уже не нужный факт. Аккуратные лиловые буквы, выведенные рукой Вилмара:»Прости меня, родная».
Неумолимо приближалось утро, как всегда, холодное, сизое, безрадостное. Квадрат окна синел, а я так и не выспалась, лишь разболелась голова, да озноб усилился.
– Подъём! – раздаётся голос Лукашиной.
В камере становится светло. Скрипят кровати, женщины, неопрятные, с обветренными лицами, спутанными волосами, загрубевшей кожей на руках поднимаются, натягивают на себя робы. Ненавижу эту робу, грубая, царапающая кожу, противного коричневого цвета. Рубаха на два размера больше, так, что приходится подворачивать рукава, широкие штаны длинные, и сколько их не подгибай, они так и норовят подмести пол, а, хуже, угодить в лужу, каковых не мало в тюремной умывальне.
Нас строем ведут по коридору, узкому, с мрачными стенами, на которых облупилась краска, мимо железных дверей, под гудящими прямоугольниками казенных ламп, источающих мертвенный голубовато– белый свет. Лукашина то и дело рявкает, требуя пошевеливаться, хотя мы идём довольно быстро. Впереди шествует барыня со свитой, потом мы, а позади ковыляют навозницы. .
Тюремная умывальня представляет собой длинную комнату, в которой в два ряда располагаются раковины, железные, пожелтевшие от старости. Словно гуси, склонившие шеи, плюются ледяной водой проржавевшие краны. От холода сводит зубы, немеют пальцы. Но умываться надо, просто необходимо, чтобы не опуститься, не сгнить заживо. Среди моих сокамерниц были и те, что пренебрегали личной гигиеной, превратившись в ходячие мешки тухлого мяса.
Стягиваю с себя рубаху, грубо пошитый казенный бюстгальтер, намыливаю верхнюю часть тела, мысленно готовясь к обжигающему холоду. Синий мрак умывальни, грохот воды по металлу раковин, возня и споры сокамерниц, рык Лукашиной. А ведь в моей жизни была белоснежная ванна с душистой пеной, мягкое полотенце, апельсиновый сок и солнечный свет за окном. Вот только было ли? Может мне всё это привиделось приснилось в одну из ночей? В этом неприветливом краю нет ни солнца, ни зелени. Он лишён красок, лишён смены времён года. На этом уголке планеты свирепствуют ветра и морозы, небо покрыто безжизненно– серыми облаками, плотными, тяжёлыми. Сизая трава и такая же сизая листва на тощих деревьях покрыта инеем. Земля холодная, неплодородная, высушенная ветрами. Скованная морозом. А зимой, всё покроется мелкой сизой крошкой, холодной, как снег, но сухой.
Тело моё дрожит, покрывается противными мурашками. Я набираю воду в ладони и брызгаю ею на себя. Пора прибегнуть к испытанному, но такому не понятному, странному способу согревания воды. Если кому расскажу, меня посчитают сумасшедшей. Вспоминаю Вилмара, наши утренние купания в море, солнце, дробящееся в волнах, руки вампира на моих плечах, прикосновение мягких губ, такое нежное, но в то же время, требовательное.
От этих мыслей, холод отступает, а ледяная вода из под крана становится теплее. Женщины взвизгивают, ёжатся, матерятся, не обращая внимания на окрики конвоиров. А мне тепло, и я с наслаждением стираю с себя грязь и пот вчерашнего дня, смываю с лица остатки бессонной ночи.
Нас вновь приводят в камеру. Все усаживаются на свои кровати в ожидании завтрака.
– Может, больничный попросишь? – Танька смотрит на меня с жалостью. – Выглядишь ты ужасно, краше в гроб кладут.
Это между собой мы Таньки, Надьки и Ленки. А для охраны, начальника тюрьмы, да и наверное всей нашей страны мы просто номера. Да– да, вот эти самые номера, что вышиты белыми нитками на грубом драпе наших рубах.
– Возьму больничный, и гроб мне обеспечен, – отвечаю я простуженным голосом. Больно говорить, больно дышать, больно глотать.
Танька согласно вздыхает. На её бледном узком лице застыла усталость, Красные обмороженные пальцы с обломанными ногтями переплетают мышиного цвета косицу.
– Тебе бы денька два отлежаться, – шепчет Надька. – К тому же. Завтра ты дежуришь по камере, не забыла?
Забыла. Так уж устроен человек, о плохом, неприятном, старается не думать, а лучше и вовсе стереть из памяти. Предыдущее моё дежурство прошло гладко, но что будет на этот раз?
– В таком состоянии тебе дежурить никак нельзя, – Танька задумчиво трёт переносицу. Хорошая она девчонка, отзывчивая, добрая. Именно она поддержала меня, когда я оказалась здесь , подсказывала, познакомила с соседками по камере, объяснила что к чему. Даже не верится, что такой человек мог резать сумки в транспорте, вытаскивая из них кошельки.– Ника, если двойку получишь, шкуру с тебя сдерёт.
– Может, не получит, – Надька подпёрла рукой пухлую щёку. – Главное, не думать об этом. Вот всегда так, когда чего– то боишься, то и сбывается. Вот я всегда боялась, что Ивашка мой припрётся пьянющий, начнёт кулаками махать, а я его убью. Вот возьму табуретку, и хрясь, по безмозглой башке! Так оно и вышло.
– Ох, девки, всё равно страшно. Я же помню, как Ника Машку– корову заморозила. Получила она двойку. Ника с начала ничего не сказала ей, дождалась когда смена Земенкова настанет. А он – садюга ещё тот. Ему Никены выверты, что бальзам на душу. И вот, подаёт она Земенкову список распределения работ, свиту свою на кухню и в швейный цех отправила, нас на промывку, навозниц на добычу, а в их компанию и Машку вписала. Выдали навозницам спец одежду, а Машке ничего не дали, велели в болото в одной робе лезть, да ещё и босяком. Машка рыдала, в ногах у Земенкова и Ники валялась, даже себя охраннику предложила. Но вот только Земенкова больше чужие муки возбуждают, нежели наша сомнительная краса. Короче, обморожение обеих конечностей и гангрена. Машка гнила живьём. Вся камера гнилым мясом провоняла. Машка даже до нянюшки дойти не могла, под себя гадила. В её теле черви завелись, расползлись по камере. Мы все Нику умоляли, чтобы она доктора вызвала. Каждый по очереди ей зад вытирал, пайку ей свою отдавали. Наконец врач пришёл, такой же смердючий, что и Машка. Халат грязный, помятый, глаза заплыли, язык заплетается. Дохнул на нас перегаром и вынес приговор, мол Машка наша не жилец более. Так и вышло. Ночью она померла.
От рассказа Таньки меня затошнило, накатила слабость. Лечь бы сейчас, закрыть глаза, отключиться от всего, унестись далеко от этих давящих стен, обезумевших от тяжёлой работы, замкнутого пространства и отсутствия солнечного света женщин. Где же моя светло– голубая комната, окна которой выходят в благоухающий разнотравьем сад, где он, свежий ветер, где кричащие птицы? Во что же превратилась моя жизнь? Кто виноват? Никто не виноват, кроме меня самой. Я всё разрушила, растоптала.
Окошечко в двери со скрежетом открылось, и все мы встали в очередь, чтобы получить порцию жидкого, безвкусного, едва тёплого варева и краюху ржаного, почему– то, неизменно сырого, хлеба.
Стук ложек о железные миски, чавканье. Гадкое варево не лезет в горло, но я проталкиваю его в себя, ведь до обеда ещё предстоит дожить.
Руки мёрзнут даже в перчатках. Мы сидим вокруг огромного корыта, до краёв наполненного сизыми шариками, в которых заключено ядрышко студенистое, упругое. Эти ядра необходимо извлечь из сизой скорлупы и отмыть, так, чтобы коричневое стало прозрачным. Шуршит над головой синюшная листва, скрипит под ботинками мёрзлая трава. Скорлупа жёсткая, гладкая. Непослушные пальцы с трудом хватают шарик и сжимают его, чтобы раздавить. Но покрытие не поддаётся, лишь выскальзывает и падает на траву. Дышать всё тяжелее, в голове мутится от холода и осознания того, что работе нет ни конца ни края. Я уже не чувствую ни ног, ни рук, ни носа. Никто не разговаривает, каждый боится упустить ту толику тепла, что позволяет двигаться, шевелить пальцами, Стоять на коленях перед корытом неудобно, затекают ноги, и я усаживаюсь на землю. От копчика по всему позвоночнику взбегает холод, вонзается острым кинжалом. Темнеет в глазах, а пальцы продолжают ломать скорлупу, вытаскивать ядро и, опуская его в воду, промывать.
– Скорее бы уже в ад попасть, – ворчит Надька, едва шевеля посиневшими губами. – Там на сковородках тепло. Чтобы отогреться мне и вечности не хватит.
Все усмехаются, но молчат, открывать рот и извлекать какие– то звуки тяжело. Зачем родине столько амгры?
Неужели вакцинация и отравление водоёмов требуют такого количества?
Наконец объявляют обеденный перерыв. Заключённые оживляются, кто– то отпускает шуточки, кто– то смеётся, сдавленно, осторожно, с трудом разлепляя замёрзшие губы. В голове крутятся слова нашей тюремной песенки. Да, у нас здесь свой фольклор и песни, и частушки, и стихи и даже приметы.
Обед, обед, его мы заслужили,
Мы добываем амгру для страны.
Её мы доставали, мыли и варили,
Примёрзли к заднице казённые штаны.
Мы просто бабы– жёны и подруги,
Мы тоже люди и хотим пожрать.
Обед, обед, и нету слаще муки,
Чем в очереди у бочка стоять.
На хилой старенькой лошадке с бурой, свалявшейся шерстью и грустными мудрыми глазами привозят огромный бак с каким– то варевом. Сегодня раздатчицей работает Лидуха, одна из подружек Ники, крупная краснолицая баба с торчащим ёжиком рыжих волос и, на удивление, пронзительно– визгливым голосом.
– В очередь! – визжит она.
Мы выстраиваемся. Вкусно звенит половник о стенки бочка, аппетитно что– то шмякается в железные миски.
Варево, как утверждают старожилы, это суп из пшёнки, ещё горячее, и приятно обжигает руки. Я блаженно закрываю глаза, наслаждаясь теплом и запахом съестного. Закоченевшие пальцы приятно покалывает, тепло бежит от дистальных фаланг к средним, к проксимальным, разливается по ладони, спускается к предплечью. Но нужно есть, скорее, пока тарелка не остыла, пока конвой не рыкнул: « Прекратить приём пищи! Работать!»
Чувствую, как горячая масса скользит по горлу, пищеводу, тело дрожит от радости, оно согрелось, оно утолило боль, скручивающую кишечник в тугой узел, грызущую желудок.
Но всё хорошее длиться недолго. И вновь изнуряющая, отупляющая работа, холод, слабость, слипающиеся веки.
– Скажи, Инга, – Танька едва шевелит синими губами, изо рта вылетает облачко пара, но пальцы её ловкие, юркие, воровские, легко и аккуратно разламывают скорлупу, вытаскивают ядро.– Почему на тебе всё как на собаке заживает? Вот вчера ты порезалась скорлупой, а сегодня даже следа от раны не осталось.
– Не знаю, – прохрипела я, досадуя на подругу. Ну, вот нашла когда разговоры заводить, тут не только болтать, дут и дышать то с трудом удаётся.
– Ты ведьма, наверное, – ещё и Надька туда же. – В холодной воде спокойно моешься, раны сама себе затягиваешь. Может ты наговор, какой знаешь?
– Нет у меня никакого наговора, – от усилий произнести эту фразу, на глаза выступили слёзы. Этак я и вовсе голос потеряю. А голова кружится невыносимо, руки с каждой секундой становятся слабее и слабее. Вот и пришла расплата за мою, чудесным образом приобретённую, регенерацию и устойчивость к холоду. Как говорится: «Не всё коту масленица».
– А может ты– вампир? – смех Таньки прозвучал глухо, натужно.
– Сидела бы я тогда здесь, как же.
Нет, голос меня точно покинет, не сейчас, так вечером. Даже к Нике с просьбой обратиться не смогу. Теперь я твёрдо уверилась в том, что без больничного мне не обойтись, придётся идти на поклон к барыне. От мыслей о спасительном больничном стало немного легче, словно мой организм решил включить свои резервы, раз уж я собралась отдыхать.
Легко сказать, не легко сделать. Камера готовилась ко сну, ленивые разговоры, удушливый запах пота, очередь к нянюшке.
Барыня, вальяжно развалившись на своём ложе, крепкая, высокая, хлебает чай, закусывая белыми кубиками рафинада. Свита собралась подле неё, о чём– то шепчась, грызя сахар, грея руки о бока железных кружек.
Хотелось чая, и сахара и лечь, вот так свободно, как Ника, тоже хотелось.
Но ложится на кровать до команды отбой, строго запрещалось, и барыня зорко следила за выполнением этого правила, разрешалось только сидеть, да и то, на самом краю, чтобы не помять покрывала, ведь кровати должны быть заправлены идеально в течении всего дня. Что же касается сахара и чая, так их у ас просто не было.
На ватных, подгибающихся ногах я подошла к Барыне, не слыша и не видя ничего вокруг.
– Ника, я плохо себя чувствую, – прошептала я, так как мои голосовые связки отказались работать. – Разреши взять больничный.
Всё, я это сказала.
Ника сидела неподвижно, молча. Взгляд её был отсутствующим, и, могло бы показаться, что она не услышала или не поняла вопроса. Но Барыню нужно было знать. Это молчание и застывшая поза предназначалась просителю и только ему, чтобы тот понервничал, перебрал в голове все варианты этого разговора, раскаялся в просьбе и осознал свою никчёмность перед Никой.
Я попалась на её крючок. В голове тут же возникла тысяча версий развития событий, моя ненависть к Барыни смешивалась с благодарностью за, ещё неполученное, разрешения, приправлялась страхом и завистью. Отвратительный микс из ощущений и эмоций.
– А выглядишь здоровой, – наконец проговорила Ника. – Что с тобой произошло?
Обманчиво– ласковый голос, участие на лице, всё это игра, изощрённое издевательство над, и без того сломленным, униженным человеком.
– Простудилась. Наверное, – голос мой прошелестел , слабость тянула к полу. И уже плевать, что скажет Ника, как отнесутся ко мне её подруги. Плохо, как же мне плохо. Ломит кости, к коже невозможно прикоснуться, дурацкая роба карябает, словно наждачная бумага.
– Бедняжка, – лицо Ники расплылось в глумливой улыбке. – Видали неженку какую? Она думает, что в санаторий приехала.
Подруги заржали, подобострастно, услужливо.
– Но я знаю, как тебя вылечить, милая. Тебе необходимо согреться. Завтра отправляешься в варильню, а после обеда у тебя дежурство по камере, не забудь.
Камера охнула и замолчала. Каждый переваривал сказанное Никой, удивлялся её жестокости, примерял ситуацию на себя, и радовался, что это сейчас, на данный момент происходит ни с ним. Но никто даже не подумал за меня заступиться, чего и следовало ожидать. Мы живём под одной крышей, работаем бок о бок, дышим потом и испражнениями друг друга, но каждый сам за себя.
Я вновь лежала без сна. Сердце неистово билось, тошнило, и хотелось спать, но не получалось. Какая– то сила выдёргивала меня из спасительных, зыбких вод забытья. А я то наивно надеялась, что отдых принесёт облегчение, и следующее утро будет чуть менее мучительным.
Глава 20
А ведь он меня любил, по– настоящему, любил так, как может любить мужчина. Познакомил меня со своим окружением, не стал стесняться, стыдиться, не побоялся косых взглядов и недовольства со стороны соплеменников, так как считал равной, хотел видеть меня самодостаточной личностью, а не зверьком любимым и обласканным, но сидящим в золотой клетке. Я же перечеркнула одной линией всё, что было между нами хорошего. А ради чего? Ради незнакомого мне, а если верить Гуннару, то и не самого порядочного, человека. Да нет же! Вру я себе, безбожно, бессовестно вру. Мне захотелось привлечь к себе внимание, доказать, как вампирам, так и Алёне, что я тоже чего– то стою, что я не вампирская подстилка, а борец за справедливость. Алёна– тонкий манипулятор, она сразу поняла, на какую кнопку нужно нажать, чтобы получить помощь. Просто она переоценила мои силы и возможности. А если бы на моём месте оказалась бы та же Алёна, ринулась ли бы она спасать мою шкуру? Здесь, в этом холодном краю, где господствует лишь синий и его оттенки, где твоё существование расписано по часам, где горячая миска пшённой похлёбке кажется амброзией, а скрипучая койка, провисающая до пола– периной, набитой лебяжьим пухом, я поняла, что нет. Ни Алёна, ни Наташка, ни Танька. Каждый за себя. Тебе могут оказать помощь, но не в ущерб себе. Не даром в народе бытует поговорка: «Своя рубаха ближе к телу». Вчера я острее, как никогда ранее, осознала своё одиночество. Воздух камеры был насквозь пропитан присутствием людей, несвежими запахами их грязных натруженных тел, гноящихся ран, мокрой одежды, но я оказалась одна. Каждый посочувствовал мне, и не более. Никто не вступился, не пошёл наперекор Нике. А вдруг, чего доброго, отправит на варильню вместе со мной?
В огромных жестяных баках варилась амгра, от которой исходил резкий, режущий глаза уксусный дух. Вода бурлила, пузырилась, растворяя в себе студенистые комочки. Под воздействием высокой температуры, комочки расползались, окрашивая воду в синий цвет. Проклятый синий! Как же я ненавижу его! Синяя трава, синяя листва, синий иней, синяя амгра.
По лицу и спине струится пот. Драповая форменная рубаха липнет к телу, раздражая кожу, из глаз льются слёзы. В узеньком тёмном помещении, с грязными уродливыми плитами ни одного окна, ни одной щёлочки, даже дверь тяжёлая, железная, обита пластиком, не пропускающим воздух. Амгра варится лишь в таких условиях, температура воздуха 73 градуса по Цельсию, и не градусом меньше или больше, в полумраке, при влажности 97%. Я одна, нет ни напарников, ни конвоя, так, что если мне станет плохо– никто не спасёт.
А баки бурлят, булькают, лопаются пузыри, всё сильнее воняет уксусом. Четыре плиты, четыре бака, и к каждому из них нужно подойти, перемешать комья.
– Почему ты не вышла замуж за генерала Карпеева? – спросила я как– то бабушку.
Бабулька месила тесто, её сильные, потемневшие и морщинистые от старости руки, двигались уверенно, и было приятно смотреть, как жидковатая белёсая масса приобретает форму, становится густой. У бабушки всё получалось красиво и легко. Тонкой волнистой стружкой сползала кожура, когда бабушка чистила картошку, плавно, танцевал утюг во время глажки, ловко лепились котлеты и пирожки. Работа бабушкиных проворных рук завораживала, вызывала зависть и восхищение.
– Ярославу нужно было делать карьеру, а брак с дочерью полковника открывал ему дорогу в будущее.
– Значит, твой Карпеев больше любил карьеру, чем тебя, – презрительно фыркнула я. – Всю молодость профукал с нелюбимой женой, а под старость лет вспомнил и мотается к тебе.
Ярослав Семёнович Карпеев мне никогда не нравился. Резкий в высказываниях, громкоголосый и бестактный, он смотрел на меня, как на муху, с раздражением и снисходительностью, всем своим видом показывая, как я ему мешаю. Будто бы не он пришёл к нам в дом, а я ввалилась к нему с требованием покормить меня от пуза и желательно деликатесами.
– Да что бы ты понимала, глупая девчонка! – рассердилась тогда бабушка на моё высказывание. – И вообще, не твоего это ума дело! Жизнь– это не сладенькие романы про любовь. Ни один мужчина не пожертвует собой ради тебя, а если он сделает это, то лучше держаться от такого подальше, ибо он дурак, а дураки тебе не нужны. Каждый человек свободен, и имеет право делать выбор в свою пользу, и если ты ему бесполезна, то лучше отойди и не мешай, дай ему возможность добиться того, чего он хочет. И тоже делай выбор, тоже расти и окружай себя полезными людьми.
Слова бабушки мне не понравились, вызвали отторжение. И встретив на своём пути Вилмара, я убедилась в том, что она была не права.
Вилмар подарил мне жизнь, поделился частью себя, лишь для того, чтобы отнять меня у смерти. Ему нравилась Адамина, но ауру Вилмар соединил со мной, несмотря на недовольство матери, на потерю благ, которые мог бы ему сулить брак с рыжей вампиршей. Да сколько же можно об этом думать и корить себя?! Всё, хватит! Страница перелистана, и бессмысленно жить прошлым. Будущим, кстати, тоже жить не стоит, за неимением такового. У меня есть только настоящее, гадкое, беспросветное.
Моё тело с трудом меня слушалось, в глазах темнело. По венам разливалась слабость, но не от усталости, и даже не от болезни. Эта совсем иная слабость, дурная, похожая на безумие, от которой хочется избавиться путём вылезания из собственного тела, так как оно, кажется более непригодным для использования. И сердце, и лёгкие желают выбраться, сжимаются, трепещут, требуя свободы.
Всё чаще смотрела на жёлтый циферблат часов, висящих над дверью. Стрелки указывали на то, что время обеда давно минуло, а находиться в варильне можно лишь пару часов, потом должен был прийти сменщик. Но я пробыла в этом месте гораздо больше с шести утра до полудня, а дверь так и не открылась, не слышен спасительный, благословенный скрежет ключа, никто не орёт: « На выход!». Неужели они забыли обо мне? Неужели решили меня здесь оставить?.
А силы всё стремительнее покидали меня. Я сползла по влажной стене на пол, уселась на корточки, но не в состоянии сидеть, улеглась. И пусть конвой меня увидит, пусть доложит Нике, чтобы она придумала достойное наказание. Плевать, на всё плевать.
В полузабытье я с начала не сообразила, что же произошло, от чего стало так тихо, куда исчез пар? И только потом догадалась, что вода перестала кипеть. Хотя языки пламени продолжали бесноваться под железными днищами. В помещении стало намного прохладнее, а сам воздух, значительно суше.
Сил на удивление у меня уже не было, и я просто тупо сидела на полу и наслаждалась наступившим блаженством, радуясь, что вновь могу дышать.
Не знаю сколько я так сидела, но дверь, наконец распахнулась, и мне велели отправляться в камеру.
Дежурство! Проклятое дежурство! Мачеха, вручившая Золушке список домашних дел, нервно курит в сторонке. Подумаешь, перебрать мешок пшеницы, да только последняя дура станет его перебирать. Промыла, крупный мусор с поверхности убрала и всё! Неужели кто– то проверит? А семь розовых кустов посадить? Детская забава, а не задание! А вот с заданиями для заключённых даже фея не справилась бы.
Лист, приклеенный скотчем к стене гласил: « Во время дежурства по камере заключённый обязан выполнить следующие действия:
1 Вымыть пол
2 Протереть пыль с поверхностей
3 Вымыть окна и стены
4 Почистить тару, предназначенную для отправления естественных надобностей.
5 Привести в порядок собственный внешний вид.
6 Оставаться на месте в положении стоя до прихода комиссии.
Дежурному разрешается свободно передвигаться по коридору до места набора воды. «
Ещё бы, не охране же мне вёдра с водой в камеру поставлять и тряпочку мочить.
В мутное окно уныло брезжил пасмурный день. Тишина успокаивала, расслабляла. Четыре ряда железных коек, аккуратно застеленные одинаковыми покрывалами, подушки в грязных наволочках торчат нелепыми пирамидами. У Ники был пунктик на тему заправки кровати. Не должно быть ни одной складочки, ни одного бугорка. И плевать, что постельное бельё почернело от грязи, главное, что нашу камеру признают самой аккуратной и чистой, а Нику похвалят, разрешат свидание, позволят ложится на кровать в любое время, а может и досрочно освободят.
– Минутку, всего лишь одну жалкую минутку, а потом я встану, бодрая, полная сил и энергии, и начну делать дела. – уговаривала я себя, заваливаясь на панцирную сетку, скрип которой, казался мне теперь самой сладкой музыкой.
Меня накрыло блаженство. Я, несмотря на саднящую боль в горле, и ломоту в суставах, глупо улыбалась, глядя в серые разводы на потолке.
Мысли смешивались, становились тягучими, неповоротливыми. Пятна на потолке превратились в причудливых птиц с загнутыми клювами, широкими крыльями и пышными хвостами. Сказочные создания парили в голубой дали неба, глядя на полотно густого сочного луга, в травах которого запутались брызги утреннего солнца. Где– то там, вдалеке тяжёлой полосой темнеет сосновый лес, но мне не нужно к нему. Я так долго не видела солнца, не чувствовала его тёплых прикосновений к своей коже, так что сосны не обидятся на меня. Может быть потом, належавшись на траве и наглядевшись на птиц, я захочу вдохнуть пряный аромат смолы и насладиться прохладной сенью деревьев. Травинки приятно покалывали спину, над ухом жужжал жирный полосатый шмель. Прогнать бы его, только одолела лень. А вредное насекомое жужжало всё настойчивее, всё тревожнее, словно предупреждая об опасности.
– Заключённая № 963, немедленно встать!– наконец гаркнул шмель голосом Турлякова, начальника нашей тюрьмы.
Ещё не успев отойти ото сна, я соскочила с кровати и вытянулась перед комиссией, толпящейся у двери. Здесь собрался весь бомонд нашего обиталища и, вышеупомянутый, Турляков, пухленький, очкастый мужичонка с приплюснутым, словно поросячий пяточёк, носом, и вечно пьяный доктор в помятом, нестиранном халате, и охранник Лукашина, худая жилистая баба с сухим лицом и стрижкой, под мартышку. Но хуже всего, что позади них маячила Ника. Её взгляд обжёг меня такой ненавистью, и сразу же стало ясно, что жить мне осталось недолго.
Комиссия разглагольствовала о моём долге перед родиной, о гуманности уважаемого триумвирата, о неблагодарности заключённых и о послаблениях, которые, оказывается, мы получаем. В итоге, комиссия пришла к выводу, что необходимо ужесточить правила и поставить, наконец, распустившихся и обленившихся заключённых на место. Нике велели следовать за ними для получения нагоняя и новых распоряжений, я же осталась одна.
Моя усталость не исчезла, сон не помог, лишь голова стала тяжёлой. Мысли расползались, неуловимыми скользкими червями. Что сейчас произошло? Чем я могу себе помочь? Как всё закончится? Страха не было, лишь отупение, неестественное, нездоровое спокойствие. Он, его величество страх, пришёл позже, перед отбоем, когда Ника, зычно перекрикивая гомон, готовящихся ко сну женщин, потребовала всех заткнуться и послушать её.
Все, конечно же, притихли.
Барыня в красках, не стесняясь в выражениях, поведала обитательницам камеры, о моём проступке, и зачитала правила, которые ужесточили по моей вине.
– Заключённый не имеет права , – вещала Ника, с мрачным удовлетворением садиста.– Ложиться или садиться на кровать после команды «Подъём» вплоть до команды «Отбой», пользоваться ёмкостью для отправления естественных надобностей, после команды «Отбой», поворачиваться на бок или ложиться на живот во время сна, разговаривать во время работы или приёма пищи. К нарушившим правила, предписанные администрацией, применяются санкции виде заключения в карцер на четверо суток, лишение пищи на трое суток или лишение отправления естественных надобностей на двое суток.
Ника торжественно продемонстрировала список правил, злорадно улыбаясь. Не удивлюсь, что она вместе с администрацией этот документ и разрабатывала.
Камера зароптала, кто– то из женщин тяжело охнул, кто– то матюкнулся, кто– то захныкал.
– И учтите, – встряла Лидка, окидывая нас взглядом, полным превосходства. – Мы с Никой будем следить за исполнением правил строго, никаких поблажек.
Будто бы кто– то в этом сомневался.