Вот в таком обществе я впервые встретился с А. П. Чеховым. Отчетливо помню, что молодой беллетрист, тогда уже восходивший звездочкой над первыми юмористическими опытами Чехонте, не произносил никаких тирад, держался скромно, спокойно глядя сквозь пенсне на окружающих. Иногда прогудит басок – все прислушиваются. Но нет, ничего, и общий разговор течет по минутному руслу. На Гиппиус Чехов смотрел, как на существо с другой планеты, совершенно ему чуждое. Если русалочка на него и покушалась, то недолго и безуспешно. Через день в доме Мережковских шумно забавлялись, вспоминая провинциального гостя. Мережковский цитировал его отрывочные слова: «У нас лучше, у нас проще. Ситный хлеб, молоко ковшами, бабы грудастные». Таков был отзыв Чехова о банкетах декадентствующей мысли, творившей новую эпоху в литературе.
Об этой эпохе скажу откровенное слово. Все было малосильно, не воленосно, чужеземно и без сколько-нибудь глубоких корней. Любой марксист может спрятать Д. С. Мережковского в карман. Все, что я вспоминаю сейчас из той полосы идейности, наполняет меня тоскою и горечью. Были слова, но слова эти, занесенные ветром в наши болота и равнины из очагов и пожаров Европы, звучали пустозвонно, занимая на миг, иногда даже пленяя, но никогда не волнуя по-настоящему. Никакой морали, ни явной, ни скрытой, в них не было ни следа. По этому поводу никогда не забуду моего бесконечно длинного спора с Мережковским на Сиверской о Ницше. Накануне Л. Я. Пассовер занес мне «Заратустру». Я успел пробежать полкниги, и приехав вечером на общую нашу дачу, захотел поделиться с друзьями полученными впечатлениями. Вышел большой, захвативший нас всех диспут. Мережковский гарцевал на нищенских афоризмах с большим великолепием. Голос его грохотал из холодной души. Мои указания на то, что в умствованиях Ницше, пусть и блистательных по своей литературной форме, пусть даже в некотором роде и биологичных, нет имманентного морального зерна, заложенного в самой природе, Мережковский отбрасывал почти с негодованием. Он с жаром указывал на то, что во мне говорит еврей и что новейшее течение в литературе, в котором он плескался, разводя пену и брызги, мне просто не подсудно. Эту уничтожающую мысль он отстаивал с фанатическим упрямством. И сейчас, переживая памятную ночь, я должен сказать, что как-никак не я, а именно Д. С. Мережковский был эоловой арфой тогдашней России. Какое-то проклятие воистину тяготеет над этой страной. То несет ее отвлеченная философская мысль, чуть ли ни в гегельянских схемах, то маленький дешевый позитивизм, то славянофильская риторика с разными пророками и теургами. Но здравая плодоносная мысль, одновременно и отвлеченно-философская, и морально-эстетическая, никогда еще не находила себе приюта в скифо-сарматских равнинах. Тут всегда одна ценность подставляется под другую. Белинский от Гегеля перескакивает к поверхностному радикализму. Тот же Минский от Метерлинка переходит к Бебелю и ничего с этим Бебелем сделать не может. Мережковский меняет богов ежеминутно. Булгаков то социал-демократ, то священник. О прыжках В. В. Розанова лучше и не говорить. Тут филосемитизм сочетается с разбойной книгой о ритуальных убийствах. Большего кошмара и представить себе нельзя. При этом все в своем роде талантливо, словесно, с бенгальскими огоньками, могущими захватить и потревожить иную впечатлительную душу. И тем не менее все это безнадежно. Безнадежнее русской философствующей мысли и представить себе что-либо трудно. Безнадежна она даже и во Льве Николаевиче Толстом. Чего только не касался этот человек! Он переворачивал вверх дном Евангелие, мудрил над эстетикой, претворял в себе европейский анархизм, сектантствовал и бушевал на удивление всему миру. И все-таки – ничего. Не справился с бабой, из учения вырос какой-то Чертков, а могила его заплевана и загажена непристойными надписями. Тут бы стоять памятнику из мрамора. Тут нужен был бы великий погост. А скоро от Ясной Поляны останутся затерянные кирпичи, как и от дома Пушкина в Михайловском. Русский Веймар просто непредставим. Я со скорбным чувством говорю о Л. Н. Толстом-мыслителе. Но художественная слава его неувядаема. Мысль в России бедна, тускла или безумна. Искусство же в ней умело цвести.