Трамваи не ходили, и добираться до дома на окраине пришлось долго. В голове прыгала все еще фраза старика: «Человек Богу не удался!». Его собственная мысль или того хирурга?
А все же не согласен он с этим! Дело не в том. Просто природа так богата, так щедро награждает каждого, что в одном человеке как бы сидят несколько разных человечков. Это в книгах только положительные да отрицательные герои, а в жизни… Сколько существ, к примеру, свили себе гнездышко в его душе? Любознателен? Да, так велел отец… Однако и напрасного, пустого любопытства тоже хватает. А эта его невоздержанность, горячка? Темперамент – это неплохо, но зачем же ссориться с родными, знакомыми девушки, которая нравится?.. Он не трус, даже храбрый, – только разве ляпать все, что думаешь, – это доблесть? Как избавиться от дурных замашек? Если не ловчить, то прослывешь простаком, если выкладываешь все напрямую – покажешься дураком. Не сумеешь польстить (вот чего он не умеет!) – не будешь слыть приятным человеком… А в любви? Ты целомудрен? Но ты же развратник в мыслях, а то и в поступках…
Черт и Дьявол хозяйничают в душе? Или все же Бог (если он есть) сделал так, чтобы человек сам, по своему разумению извлекал из своего существа нужные качества?..
Виктор приближался к домику на окраине. Предстояло самое неприятное – встреча с «семейкой», придется будить хозяйку Бабу-Ягу. Сколько раз просил дать ему ключ, но та только метнет в его сторону крохотные глазки – и молчок.
Вот и поворот в переулок. Сугробы – выше головы. Что-то ждет его? Переполненный впечатлениями нынешней ночи, он твердил: «Эх ты, дурья башка, липовый Дон Кихот! Тина назвала тебя этим именем, только далеко тебе до испанского рыцаря. Взять бы саблю да сразиться с обитателями нечистого домика! А ты… даже переехать от них не можешь».
…Хозяйка нечистого домика не спала, сидела на табуретке у окна, сложив руки под большим животом, болтая в воздухе короткими ногами. Один глаз спит, второй приоткрыт – постоянное состояние, поза Трофимовны. Смотрит в окно, на улицу – ничьего появления не упустит. Особенно ждет милиционера Павла Ивановича.
Вот и нынче он заходил. Как увидела – с необычайным проворством соскочила с табуретки и перекатилась в сени:
– Здравствуй, Павел Иванович, проходи, будь гостем.
– Некогда мне с тобой лясы точить, – отвечал тот. – Где постоялец-то? Кто к нему ходит?
– Один, как волк! Никто не ходит, только сам все куда-то ездит. Ох, темный человек!
Ей страсть как хотелось выведать что-нибудь у участкового, но Павел Иванович службу знал, лишнего не болтал. Хитрые глазки Трофимовны сощурились, пропали в квашне лица. Сказать, что она своей волей написала письмецо в Москву, по адресу, который видала на его конвертах? Письма были от девицы по имени Валентина. Всего только две фразы и написала-то, но если та не дура, все поймет: квартирант ее – то ли политический, то ли отец его ссыльный, но ни к чему о том болтать милиционеру.
Милиционер помахал ключиком в воздухе:
– Так скажешь, чтоб зашел твой квартирант ко мне в участок, – и неспешной походкой направился в свою «епархию».
Проводила его Трофимовна, заглянула в почтовый ящик, и опять села у окна: ни мужа, ни дочери нету… Так и дремала, ожидая возвращения постояльца.
С трудом удалось Виктору открыть занесенную снегом калитку. Постучал. Громыхая задвижкой и ворча, в сени вышла хозяйка.
– Здрасьте, Зоя Трофимовна. Извините, что поздно… Ключа-то нет.
Оглядев пальто, шапку, она буркнула:
– Отряхнись сперва, нечего мокредь в избу носить.
На крыльце он сбросил пальто, встряхнул и вернулся:
– Новости есть?
– Есть, на столе лежат. Картошка в чугунке в печи стоит.
– Спасибо, я сейчас, разденусь, – и толкнул дверь в свою комнатку.
Вошел, перевел дух, хотел сесть, но увидел на столе казенный конверт: «Милиция! Опять в милицию! Регистрация? Эх-ма!». И бросился ничком на кровать.
Зима в тот год заледенила Москву. Вокруг тротуаров выросли сугробы, словно покрытые алюминием. Некоторые завели маленькие железные печки с трубами, выходящими в форточки. И вечерами жители садились вокруг стола, покрытого китайской скатертью (по радио пели «Сталин и Мао слушают нас…»), к тому же всегда находилось уютное местечко для китайского болванчика, – и затевали какую-нибудь длинную карточную игру: «козла», «66», преферанс…
Вот и в квартире Левашовых задумали провести вечерок в таком же роде.
– Никуля, давай позовем верхних соседей, Полину Степановну с Сашей, и забьем… настоящего «козла». А? Дровишки для буржуйки я уже заготовил, – сказал Петр Васильевич. Жена без восторга приняла предложение мужа, поморщилась.
И скоро Саша и Валентина (которые чуть не месяц дулись друг на друга) оказались в теплой компании, совсем рядом. Локти их касались друг друга, а взгляды нет-нет и перекрещивались.
Но тут Вероника Георгиевна объявила:
– А не лучше ли нам заняться кое-чем поинтереснее? – на лице ее возникло заговорщическое выражение. – Кое-кто из нас прожил так много лет, что в головках накопилось множество всякой чепухи, разных историй, баек, стихов, случаев… Что если пойдем по кругу, выбирая, что полюбопытнее, да и расскажем? С кого начнем? Петька, может, ты вспомнишь про Магадан? Про девочку Нину, такую маленькую-маленькую, которая по пути из школы в полутьме так пела-распевала – а морозы-то там не то, что у нас, – что ей, да и другим, становилось тепло и не страшно?
– Так ты, можно сказать, все уже и рассказала. Я-то не мастер.
– Ты? Да ты же… помнишь ученого, кажется, Трубецкой… его уже выпустили, но он оставался там, в ссылке, и – «минус материк».
– Что такое «минус материк»? – оживилась Полина Степановна. Была она подмосковная сельская учительница и не имела понятия о местах отдаленных.
– А это выпускают, например, арестантов из места заключения, назначают срок проживания в окрестных местах, но запрещают ехать в центр России, вот это и есть «минус материк». А князю надо было подготовиться к встрече…
Петр Васильевич не был любителем подробностей, но про девочку Нину, лет шестнадцати, все же добавил:
– Она шла, а навстречу ей – уже освобожденный Трубецкой. Он остановится, послушает ее пение, а потом разговаривает с ней. Давно он «с материка»: ему все интересно, а она – и про кино, и про китайцев, и про любимую свою биологию… Так постепенно и возвращался к жизни. А она-то, она – как ничего не боялась? И поговорка у нее была: я маленькая птичка, но гордая! И опять поет.
– Саша, теперь твоя очередь, – напомнила хозяйка. – Готов?
На лице у Саши отражались языки пламени буржуйки, и цвет лица был красно-бронзовый.
– Я – коротко. – Он провел рукой по волосам. – Короткая, но страшная история, а рассказал мне ее один моряк, который служил недалеко, в Анапе. Когда фашисты заняли эти места – а там лечили больных, у них костный туберкулез… они собрали всех, погрузили в машину, отвезли за город… и там всех сожгли. Вот вам фашисты, немцы – чтобы, значит, не стало заразных… Все. Кто следующий? Тина-Валентина, отличница, чемпион по чтению! Облегчишь настроение, которое я посеял? – Саша пристально смотрел на нее.
Лицо ее раскраснелось, глаза посинели, сверкнули, скрестившись с его карими глазами.
– Я? – голос ее ослаб, в горле что-то всхлипнуло, она прокашлялась и, помолчав, все же заговорила: – Представьте себе: Париж, девятнадцатый век, скорее, уже конец века. Один русский, то ли писатель, то ли артист, спрашивает: «Как пройти к Булонскому лесу – не подскажете?» – «Вам какой нужен Булонский лес? Есть детский, утренний, есть поздний, для молодых людей, а есть – для тех, у кого все в прошлом». – «Да, да, именно он мне и нужен!» – воскликнул русский гость. «А-а, тогда вам вон в ту сторону!» – ответили ему, и он направился в ту часть леса. И что же он увидел? Дама, весьма преклонного возраста, в темной шляпе сидела на скамейке. К ней подошел стройный пожилой человек, поклонился, не сказав ни слова. Но русский гость заметил что-то знакомое в его лице. Тогда он отправился на то же место и в то же время на следующий день, и на третий день. И прохаживаться стал гораздо ближе. Дама взглянула на немолодого господина и негромко приветствовала его: «Добрый день, господин Дантес. Вы не знаете меня, но я – мадам Катрин Керн, дочь той, которой наш Пушкин посвятил стихотворение „Я помню чудное мгновенье…“ Прощайте, месье Дантес»…
– О! – воскликнула Вероника Георгиевна. – Дочь моя, да тебя не узнать! И выбор, и новелла – выше всяких похвал.
А Тина стала оправдываться:
– Да я это прочитала в одной книжке.
– Какое имеет значение, где ты прочитала! – Саша пожал ее руку. – Ты молодчина. Надо же столько читать… Валюша, а может быть, тебе по силам будет и самой писать?
– Что ты, да и зачем? Столько хороших писателей! – еще больше смутилась она.
– Не боги горшки обжигают, дорогая… – Вероника Георгиевна поцеловала дочку. – А теперь, кажется, очередь моя?
Она расплылась в одной из своих очаровательных улыбок.
– Ты спрашивала меня о генетических беседах, о том, кто разрезал мой платок. Хочешь, расскажу? Но это будет долгая история. Если Петруша подаст нам чай с вареньем собственного приготовления и будет молчать, я, пожалуй, справлюсь, а вы высидите…
Быстро были поданы чашки, но не с вареньем, а с сахаром, а к чаю – черный хлеб и крабовые консервы (они тогда продавались во всех магазинах).
И Вероника Георгиевна, разгоряченная и от чая, и от буржуйки, начала:
– Только не думайте, что это обо мне, это история моей кузины… В двадцатые годы, наглядевшись на уличное хулиганство, потеряв полдома, один генерал решил увезти детей своих и жену с сестрой в Париж. Моя кузина заупрямилась, умоляла повременить хотя бы полгода. Ей надо было наведаться кое-куда на Долгоруковскую улицу, узнать, нет ли писем. Тем временем семья ее все же покинула Петроград. И моя Мадлена осталась одна в одной из восьми комнат отца – в прочих проживали пролетарии, труженики фабрики Брокара… Были там и сотрудники ЧК, и один из них, вполне приличный на вид, носил даже белую рубашку. И он зачастил к Мадлене. То угостит ее ячменным кофе, то ландрином, то поднесет букет. Если что случится – именно этот, в белой рубашке, ее спасет, – думала моя кузина и улыбалась. У них возникли романтические отношения, она читала ему стихи, иной раз играла на пианино.
– А как его звали? – спросила Валя.
– Какая разница? Коля, Гриша… Главное, он вел довольно странный образ жизни: по ночам где-то пропадал (говорил, что работает в угрозыске), а днем – чуть поспит и вечером стучится к нам, к Мадлене. И не без робости. Однако – не с пустыми руками. Сахар, печенье – с фабрики Сиу, духи, кремы…
А она читала и читала ему в благодарность стихи или рассказывала что-то из гимназической программы. Например, приводила слова Пушкина – мол: «несчастья – хорошая школа, но счастье – лучший университет, ибо он довершает воспитание души, способной к доброму и прекрасному». Кузина читала ему и Лермонтова:
По небу полуночи ангел летел
И тихую песню он пел.
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой…
Он душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез:
И звук его песни в душе молодой
Остался – без слов, но живой.
Приходилось, конечно, пропускать слова о Боге, но с особым чувством произносила она слово «ангел».
В комнате было не просто тепло, а жарко. Петр Васильевич не спускал глаз с жены и не забывал помешивать полешки. Валя заметила, что отцу не по себе. Уж не касалась ли его эта история? И под именем Мадлены не скрывалась ее мать?
Метнув на мужа укрощающий взгляд, Вероника продолжила свой рассказ:
– Однажды Григорий – или как его там – принес и положил на стол драгоценную брошь – лилию с инициалами нашей фамилии. Моя кузина обомлела, но мы ничего не сказали. Очевидно, обыскивая очередной дом, он прикарманил ее… А моя кузина обладала сильным характером, никому ничего даже в те годы не прощала, – и она решила проучить этого выскочку. Что она придумала? Настоящая женщина! В следующий раз попросила чекиста принести большой букет настоящих роз… Он был в белой рубашке (тоже, должно быть, краденой, батистовой), с огромным букетом роз. Я смотрела на него с омерзением. А Мадленочка изобразила влюбленную, вынула старую коробку из-под конфет и приказала этому остолопу крепко-крепко ее обнять. При этом розы оказались между ними, а она сама защищена коробкой. Этот нахал со всей силой прижал ее (и розы) к себе – и шипы вонзились в него, в его белую рубашку… Кузина захохотала, глядя, как проступают красные кровавые пятна: «Ой, что это у вас? Ах, как жаль, как жаль! – А кровь расплывалась, даже капала. – Немедленно идите в ванную комнату и убирайте следы преступления! И знайте: это фамильная брошь моей семьи, и ей не менее двухсот лет! А вы – ничтожество!». Он лепетал что-то, мол, к нему это не имеет отношения, он просит простить. С того дня молодой человек исчез из нашей квартиры.
И тут Вероника Георгиевна расхохоталась!
– А как же шелковый платок, его подарок? И кто его изрезал? – подала голос Тина.
– Как? Хм! Может быть, он же его и разрезал, а может быть… мой муженек из ревности, гораздо позднее…
«Мамочка, – думала Валентина, – а не сама ли ты все это совершила? И никакой кузины Мадлены не было? А этого человека ты, может быть, любила?»
Она вспомнила и о двух шкатулках с инкрустациями – ведь одна, должно быть, осталась у него?.. И это была главная ее любовь?
– Ты его больше, мамочка, не видела?
– Все мужики предатели, предатели! – Вероника Георгиевна взмахнула веером, стукнула им по буржуйке, и веер разлетелся на мелкие кусочки.
«А как же отец?» – с горечью подумала Тина.
Вернувшись из загородной поездки в музей, Филипп привез подарок – мужской портрет весьма загадочного вида. Это был человек в черном парике, с недобрым, изможденным и волевым лицом, в руке – гусиное перо, рядом свеча, на секретере то ли ноты, то ли книга.
– Не нравится, – заметил Петр Васильевич.
– Он похож на Сальери, – сказала мадам. – И еще кое на кого…
Тину-Валентину, напротив, что-то привлекло в портрете.
– Мне кажется, это музыкант… Но не Сальери. Давайте повесим его над пианино. Он так строго смотрит, что невольно будешь лучше играть. Такая ироническая полуулыбка…
– О чем вы говорите? Надо выяснить главное: в каком веке, в какие годы написан портрет, кто художник, а вы… По-моему, это начало двадцатого века, – кипятился Филипп.
– А по-моему, это Гайдн!
– Опять ты… Беда в том, что портрет не закончен! – сердился Филя. Он даже позвал Сашу: – Взгляни, что ты думаешь об этом портрете?
Саша впервые после того вечера у буржуйки был в их квартире и более смотрел на Тину, чем на портрет. Будто хотел что-то прочитать в ее лице. Изобразив внимательного зрителя, критика, со всех сторон обойдя картину-портрет, сказал:
– Я бы на вашем месте спрятал его куда-нибудь подальше.
– Ну вот, как всегда, я чего-нибудь хочу, а вы все… – обиделся Филя. Однако внял общим советам, и они с сестрой водрузили портрет за шкаф.
Уходя, Саша взял Валины пальцы, вгляделся в ее лицо:
– А здорово ты тогда говорила про Дантеса. Может, и правда тебе писать?
– Дневник только, куда мне до литературы!
– Как экзамены, на пятерки?
– Ты забыл, что экзамены еще не начинались?
Опять размолвка? И опять ни из-за чего…
Январско-февральские учебные бои-будни приближались к концу, впереди маячила новая сессия. И вдруг, как землетрясение, как взрыв, – весть из Кремля: болен Сталин!
Как, Всемогущий, Вечный, Недосягаемый, Неуязвимый для чужой воли, злых умыслов болен? Всегда спокойный, не подверженный сомнениям (лучше ошибаться, чем сомневаться), обитавший в кремлевских высотах, каждое слово которого на вес золота… Он может умереть? Оторопь, оцепенение охватили всех.
Страна приникла к радиоприемникам, и голос диктора, говорившего лишь о чрезвычайном, голос Левитана разорвал воздушное пространство: «В ночь на второе марта у Сталина произошло кровоизлияние… Установлено повышенное артериальное давление. Обнаружены признаки расстройства дыхания…»
Люди слушали радио, еще не в силах поверить в страшную весть. «Во вторую половину дня пятого марта состояние больного стало быстро ухудшаться…» Страна погрузилась в молчание, прерываемое рыданиями, – слез не стеснялись даже убеленные сединами генералы. Газеты печатали фотографии митингов на заводах, в колхозах: хмурые, скорбные лица, белые платки возле глаз…
…Никто не знал, что на самом деле происходило с вождем, как этот всемогущий человек был низвергнут самой жизнью. «Низвергнут» в буквальном смысле слова. Он сутки лежал один на полу, возле дивана, на своей ближней даче в Кунцеве, этот скрюченный, маленький человечек, бессильный и теряющий память.
Мартовская сырость проникала в комнату, в легкие больного, затуманивала сознание, застилала глаза. За окном слабо качались деревья, и это рождало сны, похожие на явь. В его воспаленном мозгу вспыхивали и гасли искры – моменты прожитой жизни, разрозненные минуты.
Обрывки так терзавшей его всю жизнь Истории.
Бакунин говорил, что в России могут быть только три типа правителей: Пестель, Пугачев и Романов, но разве он, Сталин, не соединил в себе всех трех?.. Потом ему примерещился Романов – что-то общее, считал, было у них: рыжеватые усы, невеликий рост, негромкий голос, паузы, смущавшие собеседников… Окружение Николая проворонило Россию, а он, Сталин, понял, что Россию-матушку, как женщину, надо держать железными руками – иначе злопыхатели, изменники всех мастей поглотят… Царь был слишком мягкосердечен, его окружение – постыдно, безвольно… не поняли ничего!..
Плеханова когда-то упрекали: «Ленин – ваш сын». Он отвечал: «Незаконный». Настоящий, законный сын Ленина – только он, Сталин!..
Порыв ветра ударил в стекло, ветки коснулись окна, деревья зашатались, и мысли вновь переполошились… Что за базар? Или это звуки партийного съезда? Политбюро? Голоса разрывали голову – и вдруг снова все стихло…
Он узнал, хорошо узнал, в чем тайна власти. Все эти Тухачевские, Раскольниковы – Наполеоны липовые. Да и Троцкий с Бухариным, и Радек с его умом… Вождь сказал: «Бухарина мы любим, но истину, но партию мы любим больше…» Как тот раскаивался, рыдал, однако – на допросе все подписал…
Что теперь станет со страной? Неужели и меня, как царя, предадут, нарушат партийную клятву? И империя распадется, как после Николая II?
…Ветер утих, и волглый туманный воздух еще крепче окутал ближнюю дачу. Утомленный ум на время успокоился, но голова, голова готова была разорваться на мелкие осколки.
Сталин лежал на полу. Ему было холодно и одиноко. В огромной чугунной голове, как в догорающей печке, пронзительно вспыхивали искры-проблески ясного сознания… Религия? Когда-то семинария была его альма-матер… Только не способна религия изменить человечество – человек как был, так и остался, в сущности, язычником. Маркс, Ленин подарили людям новую религию – коммунизм, манящую подобно раю. Взамен религии – что она, как не сон золотой? – придумали мечту о коммунизме, который снился людям тысячи лет. Ленин совершил революцию, на алтарь ее бросив миллионы жизней… Ему, Сталину, выпало материализовать мечту о коммунизме, который можно построить только за железным занавесом. А если окружение этого не допустит?
Маркс и Энгельс написали слова о будущем, но в Европе не видать призрака – одна Россия, Ленин «клюнули» на приманку… Впрочем, разве народу, людям, такой многонациональной стране, как Россия, не требуется мечта, далекая, как горизонт? Возвышающий обман – не лучше ли реальных истин?
Где-то стукнула форточка, хлопнула дверь, и новый порыв ветра пробежал по полу…
Сталину всегда удавалось сохранять невозмутимость, спокойствие (потому он и взял фамилию «Сталин»), он никогда не терял чувства реальности, и его молчаливое тихое обдумывание ответов заставляло замирать сподвижников…
Внезапно в раскаленной голове всплыл образ генерала де Голля: они встречались в дни раздела Польши. Генерала угощали всю ночь яствами, беседами, фильмами, а когда тот потерял остроту восприятия, Сталин сказал: «Господин де Голль, Молотов замучил вас разговорами? На него бы пулемет… А знаете, зачем нам нужен большевизм? Чтобы навести мосты между Европой и Азией, это временная мера, – великий Китай с нами, – разве не к этому стремится континент?».
Снова сознание человека с желтым лицом и рыжими усами затуманилось, потемнело – «печка» догорала. Но вот последняя головешка переломилась, треснула, выбросив новый язычок пламени, и – потухла: сознание покинуло жестокий и властный мозг…
Утром газеты сообщили: «Во вторую половину дня пятого марта состояние больного стало особенно быстро ухудшаться: дыхание сделалось поверхностным и резко учащенным, частота пульса достигла 140–150 ударов в минуту, наполнение пульса упало.
В 21 час 50 минут при явлениях нарастающей сердечно-сосудистой и дыхательной недостаточности Иосиф Виссарионович Сталин скончался…»
Похороны назначили на 9 марта. Тысячи людей из разных уголков страны бросились в Москву, чтобы проститься со своим кумиром. Люди осаждали поезда. Не имея знакомых, не зная Москвы, они растекались по московским вокзалам, вытирая слезы.
Петр Васильевич, глядя на сухие глаза жены и дочери, вздохнул:
– Ну, Верочку я понимаю, не ждал другого, но ты, дочка, почему такая бесчувственная?
Валя и сама не могла объяснить, почему, она не плакала – только это не было признаком безразличия. Скорее разумного рассуждения (увы! ум ее часто властвовал над чувствами): какой смысл плакать, когда надо думать, что делать, как они будут жить. Теперь, как никогда, нужны честные работящие люди. Она подошла к рябому подполковнику, своему начальнику, и сказала:
– Когда умер Ленин, объявили ленинский призыв в партию. Я хочу подать заявление в партию.
– Молодец! Ты же комсомолка? Так что давай.
Она сказала об этом Саше, он тоже ее одобрил:
– Ты достойна, Тина. Ты у нас такая серьезная, что… я рядом с тобой – так, легкомысленный романтик.
Она потупилась, замолчала, хотя могла бы сказать, что именно такой легкомысленный романтик ей ужасно нравится, но – разве могла она это сказать?
– Между прочим, – вспомнил он, – тогда, первого января, в прошлом году – помнишь? – твой ухажер напророчил смерть Сталину – он что, колдун?..
– Какой он колдун? Просто совпадение. Ведь и мама моя запретила повесить портрет черного человека, мол, не к добру. Помнишь «Сальери»?
– Послушай! Я стихотворение сочинил, можно? – и он прочитал несколько строк, полных энергии и оптимизма; там была и такая строка: «Но наша скорбь нас не лишила силы». Это как раз отвечало ее настроению.
– В общем, я бы голосовал за то, чтобы тебя приняли в партию.
На этом они расстались – в те дни никто надолго не останавливался, все спешили: девятого числа похороны Сталина.
Сашина мать лишь на несколько минут забежала домой, чтобы взять черную шелковую юбку: нужен был черный бант для портрета Сталина. Ей дали билет в Колонный зал, и она стояла целых три минуты возле тела великого вождя.
Лица его почти не было видно, с высокого постамента спускались водопады цветов, притушенные черными лентами. Звучала музыка, от которой разрывалось сердце. Люди медленно, без остановок, сопровождаемые военными, двигались в строго определенном порядке.
Бывшая воспитанница детского дома силой воли удерживала слезы. Покидая беломраморный зал, она увидела человека с этюдником и небольшой холст. Он поразил ее: то был лик Сталина, похожий на скифскую золотую маску, весь в цветах. В этом сочетании живых цветов и древней маски было что-то противоестественное, праздничное, и она отвела взгляд (она не знала, что то был художник Иогансон). И вечером записала это в своем дневнике.
Вся двухсотмиллионная держава пребывала в скорбном молчании, раздавались пятиминутные гудки паровозов, пароходов, заводов. Поэт Маршак читал по радио стихи:
Гудков и залпов траурный салют,
как ураган, несется по Отчизне.
А в Москве люди шли и шли к Колонному залу. Их не могли остановить ни милиция, ни пригнанные для заграждений грузовики. В толпе был и Саша Ромадин вместе с товарищем. Они уже приближались к Трубной площади, когда их стали теснить грузовики. Слышались крики, началась давка, и Саша оказался притиснутым к старому дому. Он извернулся и прыгнул к подвальному окну, упав на что-то мягкое. То была целая куча галош! Как они сюда попали, почему? Не успел задуматься, как на него насели, и стало трудно дышать. И тут же из окошка высунулась чья-то рука, потянула его за воротник, и раздался сдавленный старческий голос: «Лезь сюда! Скорее – там есть чердак!».
Он забрался к старушке, потом вскарабкался на чердак. Взглянул сверху на улицу. Черная толпа колыхалась словно море, из стороны в сторону. Раздавались сдавленные крики, стоял гул. Саша понял, что он избежал самого страшного: быть раздавленным толпой.
Где-то рядом услышал всхлипы. В полутьме разглядел девушку:
– Кто вы, что тут делаете?
– То же, что вы, – шепотом отвечала она.
От страха и пронизывающего холода девушка вся дрожала. Саша решил обследовать чердак и – удивительно – обнаружил трубу с горячей водой.
– Идите сюда, тут тепло! – позвал он девушку.
Они устроились у трубы и постепенно разговорились, отрешаясь от черных мыслей. Звали девушку Аля, Алла, она училась в пединституте и мечтала рассказать своим первоклашкам про сегодняшнее событие, а теперь… «Что я им скажу?»
Темнело. На улице стало пусто. Снег, лежавший на земле, почти растаял. Но что это недвижно лежит на снегу?.. Стало жутко. Алла плакала: «Ой, я боюсь… мама будет волноваться».
Надо было как-то отсюда выбираться. Саша попытался открыть дверь, но она не поддавалась. Наконец, усталость и треволнения сморили незадачливых сталинистов – они уснули…
Сталин унес с собой свои великие тайны.
У Ленина не было никаких тайн, его путь был прямой, как стрела: уничтожить самодержавие и все, что с ним связано, самому стать самодержцем, царем пролетариев, указать пути к социализму и коммунизму. Он находился под обаянием «Коммунистического манифеста», хорошо помнил слова Маркса: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». Однако ни Маркс, ни Энгельс никак не связывали тот призрак с далекой, полуазиатской Россией… Образовалась благоприятная ситуация: Первая мировая война, февральская буржуазная революция, отсутствие сильной власти – отчего не воспользоваться? Ленин сказал: «Цель оправдывает средства», «Мир хижинам – война дворцам», – и пошла коса по российским просторам.
Учредительное собрание, голосование? Но у партии большевистской мало голосов, значит – разогнать демократическое Учредительное собрание.
Царь и его дети? Чтоб не мешали, расстрелять!
Кулаки? Эксплуататоры, долой их! Церковь? Опиум для народа, изъять ценности, а священников – в лагеря.
У Ленина все было легко и просто и никаких тайн. Расплата, кара? Да не будет ничего такого!..
А расплата, оказалось, была. Процарствовав всего пять лет, Ленин впал в младенческое состояние, и ни у кого не хватит фантазии представить, о чем он думал в минуты просветления.
Зато Сталин весь состоял из тайн. Как сохранить в целости первую «страну социализма», окруженную враждебными силами? Первое: конечно, расчистить путь, смести оппозиционные партии, всяких там Бухариных и Троцких. Второе: наполнить молодые души энтузиазмом. Те повторяли слова его клятвы: «Уходя от нас, Ильич завещал нам… учиться, учиться и учиться…» и т. д. Третье: готовиться к войне, ибо фашисты уже грозились завоевать всю Европу… Для этого аграрную страну превратить в индустриальную…
Разве не тайна до сих пор то, как случилось, что народ двадцатых годов был одержим энтузиазмом, а в тридцатые годы – героизмом, готовностью совершать подвиги в случае войны?..
Даже ГУЛАГ, эти сотни и тысячи сосланных – тоже тайна, великая тайна, ведь кто-то проклинал, а кто-то оправдывал, считал ссылку вынужденной мерой на пути к коммунизму.
…А жизнь, однако, как и положено ей, продолжалась.
Кончились траурные дни – и люди обратились к собственным проблемам. Однажды Левашовы собрались за чайным столом, и Вероника Георгиевна спросила:
– Ну как, отревели свои слезки?.. – Затем обернулась к шкафу, где стоял портрет черного «Сальери»: – Не пора ли нам водрузить сию картину над пианино? – и, театрально воздев руки, закончила: – Сальери был – Сальери больше нет! Теперь он не опасен.
Саша и Тина молча переглянулись.