Потом появился жандарм, и над рекой, гораздо более широкой, чем эта, разнеслось: «Р-р-разойдись! Пароход идет!». 300-летие Романовых. Последний счастливый русский год, передышка между русско-японской и будущей мировой войной.
Пароход пришвартовался к пристани в Калуге, и августейшее семейство ступило на берег. Толпа ликовала. Вероника не спускала глаз с императора, великих княжон и наследника. Они приблизились к детям, стоявшим впереди. Государь коснулся ее головы, плеча Никиты… Возгласы, ликованье, крики восторга.
Подошла высокая дама в белом платье и шляпе, с корзинкой в руках и, ласково улыбаясь, что-то протянула каждому:
– Пожалуйста, возьмите… в память об этом дне… Это мыло, душистое розовое мыло, а на обертке – видите? – портрет царевича Алексея, вашего сверстника.
Между тем синеглазый подросток не спускал глаз с Вероники.
– Завтра моленье… Вы поедете в Оптину пустынь? Мы с батюшкой собираемся.
– Матушка тоже обещала меня взять, – радостно выпалила она.
А вечером того дня кривыми буквами она написала письмо в Париж, тете. «У царевича чарующая улыбка, он прыгал на одной ножке, но императрица его остановила… Мысленно я перекрестила будущего нашего государя, – он еще маленький, но ведь все впереди: пусть Бог пошлет ему безмятежное царствование! Как радовалась толпа! Какой незабываемый день!..»
«Но – где оно, „безмятежное царствование“? – думала Вероника Георгиевна, щурясь на солнце. – На демонстрациях народ сегодня ликует, видя Сталина, однако – нет безмятежности».
Воскресным днем они отправились тогда в Оптину пустынь. Какие благодатные места, какая тишина, в скитах умиротворение, в храмах – молитвенный воздух… Стояли в церкви рядом: мальчик с голубыми глазами, с седой прядью в волосах, и она в синем платьице с белым воротником. Вместе с Никитой молились Богу…
В скрещенье солнечных лучей перед Вероникой Георгиевной проплывали картины далекого прошлого.
Когда-то ее мать чтила Кальвина, в Париже слыла ярой гугеноткой, однако полюбила русского генерала, приняла православие и отвергла Кальвина. Переменчива жизнь, как эти растущие деревья, травы, как вся природа…
Летом они жили в Тверской губернии, там было имение отца, совсем близко от Слепнева – усадьбы Гумилёвых. Ах, какие там были усадьбы!
Вот дом, старинный и некрашеный,
В нем словно плавает туман.
В нем залы гулкие украшены
Изображением пейзан…
Но ударила революция – и… Подожгли дом генерала Левашова, а они с матерью еле выбрались из пожара. Маленькая Ника запомнила ту ночь. Став взрослой, она связала тот пожар с благородными делами отца – ведь он построил аптеку, школу для крестьянских ребятишек – и навсегда обрела отвращение к толпе и политике, а в глубине души осталась монархисткой.
…Женщина в белой шляпе сидела возле реки Москвы, а сквозь нее как бы текла река Времени. Того времени, когда над землей «реял какой-то таинственный свет, какое-то легкое пламя, которому имени нет». И тот синеглазый мальчик с седой прядью в волосах…
Солнце близилось к закату. Лиловые, оранжевые облака громоздились на горизонте… Отчего далекое так живо, а вчерашний день скоро меркнет? Память своевольна: затуманивает одно и просветляет другое. Сегодня белым кажется то, что некогда казалось черным, – и наоборот.
Та далекая любовь (единственная!), сколько принесла она страданий! Теперь же встает лишь розовый свет… Снова встретить его – мальчика, юношу, старика? Не дай Бог! Отчаянный, своевольный, мятущийся правдолюбец, Никита и в ЧК говорил только то, что думал, и она тогда еще поняла: с ним не обрести покоя.
– О нет, только не это! – вслух проговорила мадам, вставая со скамьи и помахивая веером. – Не хочу, не хочу, не хочу!
Какая нелепая история с тем парнем из Калинина! Знакомство в поликлинике, – Валя ходила на перевязку (на ноге вскочил фурункул), и он дважды занимал за ней очередь. Конечно, необычный, видный из себя, но, кажется, завела она знакомство только затем, чтобы «излечиться от Саши». Во всем облике случайного знакомого сквозило что-то благородное, однако ногти срезаны до кожи. Он слегка заикался, но болтал без умолку. Дважды они уже гуляли по Москве.
– Москву я терпеть не могу… – говорил Виктор Райнер. – Раньше жил в Средней Азии, город Каркалы, или Черная дыра. Потом – на севере. Так что прошел огонь, воду и… только медных труб не было, но будут, будут!
До всего ему было дело. Он и в поликлинике следил за очередью. А пересекая двор, остановился и замер, увидав мужика с канистрой, который, видимо, собирался переливать бензин в ведро. И закричал так, что спутница его отпрянула:
– Ты что, с ума сошел? Что ты делаешь?
Тот уже ливанул из канистры – и вспыхнуло пламя, которое вмиг охватило куртку, руки рабочего. Виктор схватил кусок брезента, стал бить им и загасил пламя на незадачливом мужике. Потушил огонь и опять заорал:
– Ты о чем думал, когда лил бензин в мазут?!
Мужик молча ухмылялся, похоже, ничуть не раздосадованный случившимся.
– А думать-то… этто… надо, голова садовая! Мог бы и сгореть!
Еще потоптавшись на горящей траве, Виктор вернулся к Вале и прочел целую лекцию о человеческой глупости, русском «авось» и технике безопасности. Он словно задался целью тогда, при первой же их прогулке, открыть ей глаза на темные стороны жизни.
– Вы ходите с открытыми глазами, – пророчествовал, – но ничего не видите. До вас… этто… доносятся слова и звуки, но вы их не слышите…
– Я, может, не хочу слышать!
Потом они оказались возле гостиницы «Москва», он кивнул на какую-то девицу, шепнув:
– Знаете, кто такая? Нет?.. Проститутка!
– Какие в Москве проститутки? – возмутилась она. – Вы что?
– На спор! Вы сейчас медленно пойдете вдоль гостиницы, а я буду сзади. Вот. Заметим, через две – пять минут к вам подойдет «клиент».
Новый знакомый говорил с таким напором, что она не могла противиться и медленно зашагала вдоль гостиницы. И что же? Действительно, через несколько минут приблизился какой-то коротышка в очках и зашептал: «Вы не заняты?». У Вали перехватило дыхание, ее затопило отвращение, чуть не стошнило, в глазах вспыхнул испуг, но – рядом уже стоял Виктор и, торжествуя, окрысился на коротышку:
– Вы почему пристаете к моей жене?! А ну-ка!..
– Зачем? Зачем вы это устроили? К чему? – Валя чуть не плакала. – Я не хочу этого знать! Такое гадкое чувство, будто этот тип…
А он продолжал «лекцию» об идеализме, розовых очках и правде жизни. Когда прощались, попросил телефон, адрес, – она дала лишь адрес дачи (туда-то и пришло первое письмо). Непривычно и странно в нем соединились резкость, требовательность, желание все переделать – с любезностью, галантностью. Поразил напор, прозвучавший в первом же письме.
«Дорогая Валечка! – писал Виктор. – Надеюсь, вы позволите называть вас так?.. Все, что я сейчас вижу, чем живу, стало иным с того дня, как я узнал вас. Я стал таким, каким был в самом начале жизни, когда был юн и ни о чем не ведал. С тех пор прошло немало лет, но они были насыщены новым знанием, и не лучшим. Мне хотелось бы обо всем этом рассказать вам, но вижу: рано, вы не поймете меня. Я пишу вам уже второе письмо, в первом рассказал всю свою жизнь, но – не отправил. Знайте: мы с вами до этой встречи жили совершенно по-разному. Я не просто на несколько лет старше вас, я старше на целую жизнь. Препятствие ли это? Конечно! Но мне кажется, что при одном непременном условии все препятствия могут быть сметены.
Со мной случилось то, в чем я всегда был уверен. Долгое время во мне собиралось, скапливалось внутри нечто хорошее, и теперь оно переполняет меня! Это вы, это вы! Как часто я вспоминаю наши посиделки в больнице, беседы в очереди, потом прогулки, такие значительные и важные…»
С первого раза – и объяснение в любви? Письмо полно намеков, но на что? О чем он говорит, о какой особенной его жизни? Что у него за тайны?
Написано грамотно, красиво. В устной речи он менее изобретателен, к тому же заикается. Отвечать – не отвечать? Она написала о последней прочитанной книге, о погоде и, конечно, не обошлась без рассуждений о разнице взглядов.
Унылая каморка, где Тина целыми днями печатает на машинке. Старенький «Ремингтон». С утра до вечера скучные бумаги, цифры, схемы, отчеты. А за окном – слякоть, а за окном – осень… В шесть часов вешай номерок в проходной и медленно направляйся к трамваю. Дорогой в голове ворочаются мысли, тяжелые, как камни.
Саша обещал ее устроить на работу в академию, прошло два месяца, но ни звука, значит, забыл… Говорят: юность – самая лучшая пора в жизни человека. Ничего подобного! Грызет тоска, недовольство собой, эта осень, эта машинка, номерок в проходной – разве мало причин для пессимизма? На днях мельком видела Сашу, входящего в подъезд с какой-то девушкой.
Тина не смотрит на встречных, глядит внутрь себя и – не находит ничего хорошего.
В младших классах ее ругали за то, что не поднимает руку, в старших – что молчит на комсомольских собраниях. Застенчивость и стеснительность не давали жить легко, свободно, своей волей. Стеснялась даже передавать в автобусе деньги за билет. Но человек устроен так, что всегда может найти спасение. Филипп выбрал себе грубоватый способ защиты от капризной матери, а Валя стала просто молчаливой пай-девочкой. Она любит свою мать, восхищается ею, но почему-то еще сильнее чувствует при ней свои комплексы. Хотела бы быть веселой пушкинской Ольгой, но – увы! – в ней сидит мрачновато-романтичная Татьяна.
Уже почти двадцать лет, а еще ни с кем не целовалась. Зато по ночам в фантазиях уносится далеко за дозволенные рамки, замирая, читает Мопассана. Тайно пишет стихи, часто вспоминает детство, когда они с Сашей ходили в детский сад. Однажды Саша сорвал цветок – это были флоксы, – набрал полную горсть лепестков и высыпал ей на голову. То прохладное прикосновение она чувствовала до сих пор. А тот позорный день, когда мамочка надела на нее белое платье, белые трусики, Тина побежала Саше навстречу и шлепнулась прямо в грязь…
Возвращалась она домой в мрачно-хмуром настроении, вспоминала сон.
…Холодная черная вода, раскрошенные водянистые льдины, за ними – торосы, а там и настоящие айсберги. Она барахтается, расталкивает ледяное крошево, впереди – никакого спасения. Тело цепенеет, ужас охватывает все существо – неужели конец? С усилием переворачивается на другой бок – и вдруг открывается синяя, синяя вода, на небе – солнце, льдины растаяли, айсберги исчезли – и она плывет к видимому уже берегу. Плывет легко, выпрыгивая из воды, почти взлетая…
А утром по лестнице на Басманной загрохотало: это Саша летел с пятого этажа. Каждый день слышала она сперва грохот его ботинок, потом хлопанье двери – как выстрел внизу, и – тишина… Она еще обычно лежала-дремала несколько минут, непонятно о чем размышляя, и тоже поднималась. В то утро растаявшие льды и голубая вода прибавили чуточку оптимизма.
Удивительно: именно вечером того дня к ним постучал Саша.
– Тинка-Валентинка! – крикнул с порога. – Наконец-то в РИО освободилось место! Готовься. Завтра в семнадцать ноль-ноль жду тебя в академии возле 612-й комнаты. Заполнишь анкету.
– Какую анкету? Какое РИО?
– Эх ты, валенок! Вот какую! – сунул ей лист. – В редакционно-издательский отдел! – и выскочил на лестницу.
Саша исчез, а Тина еще сидела как оглушенная. Значит, завтра. В пять часов? Одевалась с особенным тщанием – юбка солнце-клеш бордового цвета, белая кофточка с рукавом-фонариком, сверху мамин платок – и отправилась к академии.
Серое здание основательной постройки по утрам вздрагивало и содрогалось – слушатели академии по каменным ступеням устремлялись наверх.
К пяти часам, когда появилась Валя, коридоры уже опустели, и ей не сразу удалось найти 612-ю комнату. Саши не было. Ее хмуро встретил подполковник с рябым лицом. Молча взял анкету, строго заметил:
– Придете завтра, в это же время.
Спускаясь вниз, на лестнице у окна натолкнулась на Сашу.
– Я ждал тебя. Покурим? – пошутил. – Ну что?
– Все отдала. А начальник такой… сердитый. Взял – и все.
– Ничего! Такой порядок. А ты испугалась?
– Нет, но…
– Что на того сердиться, кто нас боится? А он всего боится, я знаю его! – Саша хвастливо процедил это сквозь зажатую в зубах папиросу и засмеялся. Она тоже.
Удивительно: между ними начался весело-влюбленный разговор, какой бывает только у молодых, вернее, юных людей, еще не сказавших никаких главных слов, но уже плывущих по волнам любви. Он рассказывал, как потешаются над ними, молодыми первокурсниками, «служаки», побывавшие в отдаленных уголках страны.
– Знаешь, как они нас называют? «Огурчиками», «мальцами», «птенчиками», а эти «птенчики» побольше их знают… Похож я на «птенчика»?
Тина смеялась от каждого пустячного слова, и смех ее отдавался в казенных гулких стенах академии. Оба шутили, глядя друг на друга блестящими глазами, и напоминали почки на деревьях, которые уже набухли, вот-вот раскроются, но опасаются: вдруг ударят морозы?..
– А какую мы стенгазету выпускаем! Стихи там печатаем.
– Чьи? Уж не твои ли?
– И мои, конечно! Про одного слушателя: «Мне все в нем нравится, улыбочка и смех, и то, что он всегда лирически настроен, но только у него есть малый „грех“ – вокруг него девицы вьются роем».
– Гениально! Уж не про тебя ли?
– Что ты, как можно? Я же паинька.
– А они?
– Они? У них – нервная система. Очень нервная система.
Брови ее взлетели вверх, и она опять засмеялась.
– Смех без причины – признак чего? Ду-ра-чи-ны?
Тина не знала, что смех без причины – еще и признак влюбленности: девушки любят шутки, и Саша это хорошо усвоил.
Он стоял перед ней, опершись на перила, – в аккуратной зеленой гимнастерке, начищенных до блеска сапогах, широкий ремень на тонкой талии, веселое, чисто выбритое лицо – весь дышал здоровьем и радостью. Невольно приходила на ум песня Изабеллы Юрьевой «Сашка-сорванец, голубоглазый удалец… вообще чудесный славный парень…» Правильно прозвали его в группе «старики» – романтик, настоящий романтик!
– Идем в клуб, – вдруг сразу меняясь, предложил он и взял ее за локоть. Смех замер на ее губах, а прикосновение руки обожгло. – Там есть новинка – ма-а-аленький телевизор… И может, будет кто-то из РИО – я тебя познакомлю.
В клубной комнате было полутемно, по телевизору показывали фильм «В шесть часов вечера после войны». Саша шепнул:
– Вот они, как раз тут, Галка и Ляля из РИО, – и громко: – Девчата, я привел вам будущую машинистку, прошу любить и жаловать – Валя Левашова.
Девушки привстали, но тут с экрана артист Самойлов запел: «Артиллеристы, Сталин дал приказ», – и все подхватили песню.
В комнату вошла какая-то женщина, бесцеремонно включила свет и громогласно спросила:
– Кто будет участвовать в художественной самодеятельности?
Двое молодых мужчин в зелено-серых мундирах с серебристыми погонами встали, поклонились, назвавшись: «Милан Мойжишек, Чехословакия… Йозеф… Венгрия». – «Ага, слушатели иностранного факультета», – догадалась Валя.
Их опять бесцеремонно перебила завклубом:
– Как будете выступать? Читать, танцевать, петь?
Переглянувшись с девушками, молодые люди выразили желание танцевать – венгерку и чешскую польку.
– А вас, Ромадин, куда записать?
Саша прищурился, почесал затылок:
– Если учесть, что мне медведь на ухо наступил… но… что я люблю петь, то… могу в общий хор!
– Ну, хор – это всем обязательно, – бросила женщина и удалилась.
Наступил подходящий момент рассмотреть девушек. У Ляли были вздернутый носик, оттопыренная губка, по вискам вились белокурые локоны. У Гали – широко посаженные карие глаза, аккуратные бровки и копна каштановых волос. Валя вспомнила вчерашний сон, голубые воды и подумала: как славно все складывается! Но именно в эту минуту Саша взглянул на часы, вскочил и со словами: «Извините, я чертовски опаздываю!» – побежал.
Это было для Тины – как ледышка из сна. Она стояла в растерянности, не зная что делать, как быть. Никто не обращал на нее внимания. Куда он? По вызову начальства? К Юле? Но бросить ее одну? Обескураженная, раздосадованная, она постояла в темноте и как можно незаметнее постаралась выскользнуть из комнаты. В конце коридора горела лампочка, она устремилась к той лампочке и оказалась на лестнице. Побежала стремглав – и на повороте чуть не врезалась в огромный бюст Ленина.
Дома навстречу выплыла мама с сердитым лицом: «Ты почему ушла, не предупредив?». Боже мой, думала Тина, когда же я стану ни от кого не зависимой и, как говорит мама, всем приятной? Саша бежит от нее и совершенно выбивает из колеи…
Лампочки в аудитории горели слабо, малый свет освещал лишь первые ряды. Филипп сидел в первом ряду и старательно записывал лекцию. Взлохмаченный, в очках, он склонился над тетрадью и напоминал колдуна – казалось, он не лекцию записывает, а делает алхимические вычисления. Лектор, сухопарый и длиннорукий, такой же странный, как Филя, бегал вокруг кафедры, волосы развевались, образуя что-то вроде нимба. Древнегреческие гекзаметры звучали у него торжественно и высокопарно:
Никто никогда не узнает, что боги готовят смертным,
Никто никогда не узнает, откуда приходит горе…
Эрос пронзает сердце…
Но доброты не ценит надменная Медея…
В аудитории шумно. Но два человека – профессор и Филя – не замечают шума: они поглощены Древней Грецией. Филипп представлял себе жестокую Медею, умертвившую своих сыновей, и сердце его пылало негодованием. Впрочем, по лицу его никто бы об этом не догадался, под толстыми очками не заметил бы повлажневших глаз. Мысль его от Медеи перенеслась к матери, и он повторял: «Никто никогда не узнает того, что тогда увидел…» А увидел он свою мать однажды в объятьях чужого мужчины. Филя сидел за шкафом, а они целовались. Нередко вечерами мать надевала свое знаменитое, японского шелка, лиловое платье, желтую шляпу с пером, говорила про какой-нибудь концерт – и уходила. Медея! Филя мрачно сопел носом.
Лекция закончилась к обеду, и Филя сразу побежал домой. Он рассчитывал сегодня еще попасть в академию – туда теперь ходила его сестра, да и Сашка звал на вечер, – приближалось 7 ноября. Но Филю гораздо больше привлекало то, что по телевизору в тот день должны показать греческую трагедию: приехала греческая актриса.
Осторожно, своим ключом открыв дверь, – только бы не услыхала мать! – неслышно вымыл руки, пробрался на кухню и, аккуратно положив очки на фланелевую тряпочку, принялся есть. Тихо отобедал, вычистил зубы, и тут – ах ты! – вышла из своей комнаты Вероника Георгиевна.
– Ты пришел? – раздался томный голос. – Что же не являешься?
– Почему я должен являться?
– Ну ладно… Как дела в институте?
– Ничего, как обычно, – буркнул он.
– Что проходите по литературе?
– Начали Еврипида. Читает профессор Мамонтов.
– Кто? Ма-амонтов? – протянула она.
– Я же сказал – Мамонтов!
– Что ты кричишь?.. Мамонтов. О-о! Когда-то он работал в нашем институте и всегда находил повод заглянуть в мою комнату, можно сказать, был моим поклонником.
– Послушать тебя, так все были твоими поклонниками.
– Не все, но многие.
– Я пошел.
– Что значит «пошел»? Мне надо, чтобы ты вынес мусор, снял штору.
– Не могу, – Филя уже надевал куртку.
– Безобразие!
– Могу я делать, что хочу?
– Грубиян! – махнула рукой мадам и, вздохнув, царственной походкой отправилась к себе.
Филя спешил в клуб к телевизору. Придя, услыхал, как диктор объявил, что в программе произошла замена: вместо греческой трагедии – пьеса Сурова «Московский характер». Он взъерошил волосы и с досадой покинул комнату.
Между тем народ в клубе уже готовился к представлению. Офицеры, военные превратились на этот вечер в гражданских и напоминали манекенов из ЦУМа: негнущиеся пиджаки, нелепые галстуки, деревянные движения. Забившись в дальний угол актового зала, Филя внимательно ощупывал их глазами. На голове его топорщился хохолок, нижняя челюсть в нетерпении двигалась, – он напоминал носорога, готового устремиться вперед.
Впрочем, скоро выражение любопытства сменилось скукой, тогда он открыл книгу и стал повторять: «Никто никогда не узнает, что боги готовят смертным. Никто никогда не узнает, откуда приходит горе…»
Из-за красного занавеса доносились звуки настраиваемых инструментов, мужские голоса, женский смех. Наконец, тяжело пополз красный бархатный занавес с желтыми кистями, и предстал «иконостас» зеленоватых мундиров с блестящими «эполетами» и значками. Объявили ораторию – и понеслись величавые и торжественные звуки.
Как он не любил эти пафосные оратории! Оратория – от слова «орать»? Но – странно – под эту музыку в воображении всплыл Олимп, древние песнопения в честь Зевса. А может быть, это голоса циклопов из древнегреческого мифа? Или даже из Титаномахии? В лице его теперь появилось что-то от сфинкса: чтобы не поддаваться чужой воле – музыке, Филя ушел в себя.
В первом ряду, в самом центре хора стоял Саша. Неужели и он участвует в этом устрашающем наступлении басов и баритонов? Занавес зашуршал, хор исчез – и на фоне красного бархата появился молоденький лейтенант. Он читал стихотворение Маршака про снеговые просторы, про недвижных часовых Мавзолея, про посыльного, который направлялся в Кремль:
А он спешит, промчавшийся сквозь дали,
К вождю народов прямо на прием,
Ему заданье даст товарищ Сталин,
И он пойдет намеченным путем.
Филя опять заскучал. Но тут на сцену выпорхнули две пышные короткие юбки колоколом, венки и ленты, красные сапожки. Да это ж те девушки, которых он видел в клубной комнате!
Однако… к четырем красным сапожкам вдруг присоединились четверо черных сапог: два молодца в лихо заломленных каракулевых шапках и вышитых жилетках. «Танцуй, танцуй, выкруца, выкруца…» Какие, однако, они выделывают коленца! А-а, догадался Филя, это ж тот самый Йозеф, или Ежи, венгр, а второй – чех по имени, кажется, Милан! Красавицы – какая лучше? Ляля с белокурыми локонами – или шатенка Галя? Он непременно сегодня какую-нибудь из них пригласит на танец…
В отличие от сестры, Филя не был застенчив и робок, и как только объявили танцы, направился к красоткам, окруженным офицерами-иностранцами. Смело взял за руку Лялю. Она взглянула на него и, как бы сама удивляясь, положила руку на плечо. Танцор Филя был никудышный, наступал ей на ноги, но продолжал вертеть партнершу в фокстроте. Она смеялась: «Хорошо, что не на обе сразу… Если бы вы были моим мужем, я бы научила вас танцевать».
В ответ он возьми и скажи:
– А что? Я согласен.
Снова раздался серебристый смех, она обернулась, ища кого-то глазами. Филя понял: того венгра, Йозефа. Задетый этим, остановился посреди танца и покинул Лялю.
Забившись в угол, еще некоторое время смотрел на зал. Кто это так шикарно танцует? Идет по широкому кругу. С кем? Да с его собственной сестрой – Сашка! И как танцуют! Филипп надулся и двинулся к выходу. Выходя, он чувствовал, как за спиной плавает зал, людный зал качался под звуки «Амурских волн», а в глубине его существа что-то тоскливо сжималось. Вот и действовал он по своей воле, никого не слушал, но – почему такое дурное настроение?..
А сестра его тем временем продолжала кружиться и не переставала по-дурацки улыбаться: никогда Филипп не видел ее такой.
Казалось, это круженье не прекращалось и тогда, когда Тина с Сашей возвращались домой. Шагали по Садовому кольцу. Он шутил, читал стихи, раскланиваясь и взмахивая руками. Она как бы витала над землей, а может быть, плавала в синей воде сновидений. И все было опять как тогда, на лестнице, и она уже забыла, что потом его снова видела с Юлей…
В подъезде дома на Басманной у почтового ящика остановились. Он держал ее руки, глядел на ее губы и вдруг медленно приблизил свое лицо к ее лицу. Но тут – и почему с ней такое всегда случается! – уперся в почтовый ящик, и под ноги упал конверт. Поднеся его к глазам, Саша насмешливо заметил:
– Это вам, дорогая… товарищ Левашова. Да, да… и опять от всесоюзного старосты Калинина. Пожалуйте, мадемуазель, вручаю! Только что бы все это значило? – последние слова он крикнул, уже взбежав на несколько ступенек. – Пока!
– Пока, – прошептала она упавшим голосом.
Почти месяц Валентина не встречала Сашу ни в академии, ни дома, а он не искал ее. Зато опять пришло письмо из Калинина.
«Дорогая Валя, вы пишете, что наши взгляды разнятся, не похожи, однако я с вами не соглашаюсь. Просто дело в том, что я старше вас… Я кое-что узнал от своего дяди, который не верил, что в России можно построить коммунизм, потому я давно выбросил розовые очки, вы же их носите, и, надо сказать, они вам очень идут. Так что носите на здоровье!.. Вы холодны, умны. Зато я со свойственной мне страстью (как уверяете вы) сейчас увлекся Древним Египтом. Будущий конструктор, механизатор – и Египет? – удивитесь вы. Что делать? Мир, жизнь – сплошная загадка, как и Египет… Условия моей жизни, Валечка, были таковы, что я не расходовал все хорошее, а накапливал внутри, чтобы отдать одному-единственному человеку. Вам не нравится мое объяснение? Оно пугает вас, я знаю. Но что делать? Такой мой „ндрав“. Если приходит ко мне чувство, то я весь в его власти. С вашей стороны, милая идеалистка, конечно, все иначе. И все же… Смотрите в себя, в меня, я ни на чем не настаиваю, не тороплю, но надежды не теряю…
Я жалею, что кончились наши сидения в поликлинике, – с каким бы удовольствием я получил ранение, чтобы опять вернуться туда! И все же, скажите: когда и где мы увидимся? Прикажите! У вас дома, в театре, в консерватории? Жду!»
…Они встретились у консерваторских колонн, перед концертом Гилельса. Было прохладно – стоял сентябрь, но Виктор явился в легкой куртке, скомбинированной из двух тканей, в заношенных брюках. Однако слушал музыку Брамса как загипнотизированный, пожирая глазами Гилельса, его сутулую фигуру, рыжую копну волос, могучие плечи. Из-под толстых пальцев пианиста вырывались мощные, страстные звуки.
Потом долго молчал, пораженный – видимо, это было первое его посещение консерватории. А Валя рассказывала о Николае Рубинштейне и Чайковском, их дружбе-вражде, считала, что консерватории неправильно дано имя Чайковского – ведь создавал-то ее Рубинштейн.
На обратном пути этот дуралей Виктор опять заговорил о любви.
– Знаете, кто была первая женщина, которую я полюбил? Музыкантша, и на пятнадцать лет старше меня! У нее была чудная серебристая седина и… такая же умная головка, как у вас. А что вы скажете о первой любви?
– Я? – смутилась Валя. – По-моему, первая любовь должна быть единственной.
Он рассмеялся:
– Вы идеалистка! Во всем.
– Что тут плохого?
– Ничего, ничего! Вы просто ангел, которого я недостоин.
Снова вспомнил Азию и перешел на «ты»:
– Представь себе: там все кишит микробами, инфекциями, а спасаются азиаты перцем и луком! Черные мухи стаями, облаками вьются у шашлычных! Лезут в глаза, в нос. Однажды они так меня довели, что я крикнул: «Господи, возьми мою жизнь – только избавь всех от мух!».
Валя от души расхохоталась, подумав: «Смешной и ненормальный? А все же любопытный тип мне попался», и заметила:
– Да вы какой-то Дон Кихот!.. А с кем вы там живете, в Калинине?
Вместо того чтобы просто ответить, он начал какое-то полусказочное повествование:
– Представь себе воронью слободку. Избушка на курьих ножках, и в ней обитают… Баба-Яга, Кощей Бессмертный и девица-некрасавица. Представила? Теперь прислушайся, какие там звуки… Прислушалась? Стук, скрежет, визг и ор, причем кто кого перекричит. Вот такая семейка. Нет, не у меня, конечно, я снимаю комнату в этом сумасшедшем доме. Я бы сбежал оттуда, но – интересно иметь дело с Кощеем Бессмертным… Это такой изобретатель! – у него есть чему поучиться. А мне с конструкторскими мозгами только это и нужно. Он что-то колдует, что-то с чем-то смешивает – склянки, банки, весы, безмены, пробирки… Изобретает какой-то эликсир жизни, но из чего – не говорит.
А знаешь, что было с ним в молодые годы! Жил у самой Хозяйки Медной горы, на Урале. Как начнет рассказывать – только уши подставляй! Служил у татар, а те не имели права рыть золото и заставляли это делать русских. И он стал золотоискателем. А чтоб не сбежали русские с золотишком, каким-то образом делали им на теле ямки татарскими пулями. Когда возвращались искатели не с пустыми руками, начинался пир! Беднякам ставили самовары водки, добытчики шастали по рынкам и стреляли куда придется – в кувшины с молоком, с медом… Золото татары сдавали в торгсин – и товары в руки. Один раз на базаре хозяина моего так отлупили, что еле выжил. Но тут оказалась возле него волшебница (учительница она была), напоила несчастного мочой беременной женщины – и он воскрес! С тех пор колдует. Я сижу у него часами, гляжу, спрашиваю, а он мне: «Ты, Витек, у меня как будильник. Что спросишь – то проясняется во мне, сомнения сваливаются с плеч!»
– Однако, – продолжал Виктор, – если бы не Баба-Яга… Она держится за своего Кощея только из-за золота – видать, немало его там… Ну и дочка у них – не дай бог! Язык – что топор, сама из себя видная, однако ее бы только к гостинице «Москва»…
Слушала Валентина рассеянно, вспоминала тот так чудно начавшийся вечер с Сашей и так нелепо кончившийся из-за того же Виктора. Если бы не почтовый ящик…
С тех пор Саша ни разу не заходил ни в РИО, ни домой. А может быть, стоит пригласить этого Дон Кихота к себе? И Сашу. Мама говорила, что мужчин надо сталкивать лбами, чтобы они умнели. Скоро Новый год, вот и повод…
На следующий день под вечер зашла к матери. Горела настольная лампа. Мать, сидя за столиком, что-то рассматривала. Освещены пышные волосы, собранные в пучок, глаза мерцают, плечи обнимает шелковая шаль времен Анастасии Вяльцевой. Красивая дама с богатым прошлым смотрит на песочные часы. Пересыплется песок – она перевернет и снова вперит взор.
– Я хочу с тобой поговорить, мамочка…
– Тина? Иди, садись.
Взгляд упал на то, что лежало на коленях у матери. Это была шкатулка.
– Какая красивая! – не удержалась Тина. – Почему ты никогда не показывала? Что это за буквы? Нерусские… Откуда она у тебя?
– Из другой жизни… Это было давно, еще до революции. Таких шкатулок всего две.
– С ней что-то связано? История? Может быть, твоя первая любовь?
– О-о-о, дочура, ты бываешь порой догадлива. Да, моя милая, тут отпечатки любви.
– Расскажи!
– В другой раз, – выходя из задумчивости, отвечала Вероника Георгиевна. – Ну, будет! Говори, что у тебя стряслось.
– Стряслось? Да нет, просто я хотела спросить. Скоро Новый год, а у меня появился новый знакомый.
– Поклонник? – оживилась мать.
– Не знаю. Может быть, пригласить его? Ты не будешь против?.. – она взглянула на шкатулку: – Что тут инкрустировано?
– Je reviendrai – по-французски.