– Что это значит?
– «Я вернусь!» – вот что это значит. – Вероника Георгиевна поглаживала шкатулку, любуясь зеленоватыми, желтоватыми, ореховыми вкраплениями на палисандровом дереве. Рассеянно сказала: – Приглашай кого хочешь, только не тридцать первого, конечно. Посмотрю, что у тебя за поклонник. Ты у меня девочка доверчивая, – она обняла Валю. – Нескладеха-неумеха в женских делах…
Протянув руку, она перевернула песочные часы, шкатулку спрятала в ящик и заперла. Валя поняла: разговор окончен. Поцеловала мать и удалилась.
Вернувшись к себе, открыла учебник истории (по совету Саши она поступила на вечерний в полиграфический институт), но еще целый час предавалась размышлениям и не перевернула ни одной страницы. Что будет, если они встретятся, Виктор и Саша?.. Она сошьет себе юбку-клеш, наденет синюю кофточку, – и держись, Саша!
Была не только сшита новая юбка – украшена елка, повешен транспарант со словами: «С Новым, счастливым 1952 годом!». Вокруг елки насыпана мелко нарезанная серебристая фольга.
Все готово! Главное – прекрасное, какое-то шальное настроение.
Но – в последний день уходящего года пришло письмо из Калинина, и не от Виктора: почерк был незнакомый. Суровые брови поползли вверх. Вскрыв конверт, Валентина обнаружила четвертушку тетрадного листа с корявыми буквами: «Я – хозяйка дома, в котором живет ваш знакомый. Предупреждаю: он не тот, за кого себя выдает».
Словно кто высыпал перец на сладкое блюдо…
Настроение после письма неведомой хозяйки испортилось, но изменить что-либо было уже поздно: завтра первое января. Приглашены Галя с Миланом, Ляля с Ежи, Саша с матерью. Страны народной демократии сближались, там, кажется, тоже побеждал социализм, и число слушателей военной академии росло. Фили не будет – в последнее время у него новое увлечение: музеи, пропадает там целыми днями.
Виктор Райнер явился, конечно, первым. Мать сразу оценила рост, стать, белокурые волосы гостя и одарила его одной из самых очаровательных улыбок.
Круглолицый, со светлыми девичьими глазами, Петр Васильевич тоже встретил гостя приветливо, усадил на кожаный диван, и меж ними завязался оживленный разговор на технические темы. До Вали доносился напористый молодой баритон:
– Я всегда любил природу, и так же точно технику, а как их соединить – не додумывался! И вот недавно сконструировал свеклоуборочный комбайн. Свекла – это же чудо природы! Громада листьев над землей, и сладкий конус, уходящий вниз…
– Электрический привод будет? – спросил отец.
– Написал насчет этого бумагу, послал куда надо, но от бюрократов, чиновников – ни звука!
– Это у нас умеют, тянуть, не пущать, – поддакнул отец.
Вскоре явились остальные гости, все, кроме Саши. Пришла только его мать… Но каков Виктор? Он с каждым находит общий язык, умеет завладеть вниманием, фигура его в клетчатой ковбойке возвышается то тут, то там.
Милану поведал про чеха, который жил у них в Пржевальске, делал детишкам свистульки, фигурки из чинары. С Сашиной мамой Полиной Степановной заговорил про Среднюю Азию, и она оживилась:
– В каких городах вы там жили?
– В Ташкенте, Бухаре, Фрунзе…
– Фрунзе тогда назывался Бишкек. Боже мой! – воскликнула она. – Да я ж чуть не два года болталась там после детского дома. Хотите, расскажу? Представьте: двадцатые годы, нас выпустили из детдома – что делать? Одна, посоветоваться не с кем, подруга зовет: «Поедем да поедем со мной». Отец ее там от голода спасался. Я и поехала. Единственное, что было у нас ценного, – это сепаратор, откуда он взялся, не помню, только дорогой мы думали: продадим его – будут деньги. Добрались до Саратова, там на рынке продали, вернее, обменяли сепаратор, а нам, – она заразительно рассмеялась, – всучили за него швейную машинку… без челнока, и обнаружили мы это уже в Бишкеке. Дом у отца моей Тоньки – хоромы царские. Ели – как никогда, молоко пили вволю… Потом отправились в Токмак, это такая глушь – жуть! Целую неделю пешком шли, да еще босиком! Я там пионерский отряд организовала, русскому языку учила, играм, песням!
– К-к-как же вас замуж не умыкнули, казах какой или киргиз?
Рассеянно слушая разговор, Тина ломала голову: что означают слова хозяйки? «Он не тот, за кого себя выдает». И снова прислушивалась к шагам на лестнице: не идет ли Саша?
– Ой, и это было! – всплеснула руками Полина Степановна. – Один узбек пристал: иди да иди ко мне пятой женой. Это мне-то, самостоятельной детдомовке! Я возьми и скажи: «Возьми у меня швейную машинку за сто рублей. Замуж я за тебя не пойду – я комсомолка, а ты кто?». И, представьте, он говорит: вот тебе сто рублей, а в этот комсомол я тоже запишусь… Смеху было!.. Мы с Тонькой потом на те сто рублей чуть не три месяца жили… Только киргиз оказался упорный, как встретит – грозит: готовься, все равно тебя украду, опозорю, не будет тебе тут житья. Вот когда я испугалась так испугалась! Что, думаю, делать? Отчаянная я была, решила: уеду из этой Азии, но как? Посоветовали мне: езжай, говорят, в Бишпек, там есть хороший большой начальник, правда, немец, проси его…
– Немец? – Виктор резко обернулся. – Как его фамилия, не помните?
– Да как же не помнить, если он спас меня от того киргиза? Дал справку, что я отработала свое и могу уезжать. Райнер его фамилия.
– Райнер? Так это же мой отец!
– Вот здорово! Давайте ваши пять. – Сашина мама вскочила и пожала его руку.
– А где он теперь? – некстати задала вопрос Валя.
Гость медленно перевел на нее взгляд, но промолчал.
Петр Васильевич стал разливать шампанское:
– Нечасто встречаются нам те, кто выручил нас когда-то из беды. Может быть, выпьем по этому случаю?
Милан и Ежи (так они его называли), похоже, только и ждали этой минуты, сразу стало шумно, кавалеры подхватили девушек и, не обращая внимания на отсутствие музыки, закружились посреди комнаты. Вероника Георгиевна, мерцая томными глазами, благосклонно смотрела на молодых.
Милан воодушевился, на лице его заиграла обезоруживающая улыбка.
– Русские есть? Есть. Венгр есть, чех тоже. Виктор, ты латыш? Немец? Азия тут тоже… Значит, Интернационал, дружба? Ура!
– Отличный тост, – подхватила Полина Степановна. – Я – за!
Маленькая, энергичная, она была женщиной легендарной. Сирота с ранних лет, росла в детском доме, мечтала стать летчицей, но из-за маленького роста ее не взяли в училище. Все же попала в армию, была на фронте, дослужилась до майора. В компаниях всех заражала энергией. От детдома, правда, у нее осталась дурная привычка называть друзей Нюрка, Верка, Колька, но получалось это не грубо, по-свойски.
Йозеф не без труда подобрал русские слова:
– В академии у нас… есть кореец, китаец, немец, болгар… Это есть хорошо… Но дружба имеет… и острый угол.
– Вот именно! – сердито буркнул Виктор. – Когда-то мой отец, а он был юрист, насчет дружбы народов написал свои замечания. В тридцать шестом году. И послал в Кремль, так его за это сослали в дальние края.
При этих словах Вероника Георгиевна насторожилась, встала и перебила гостя:
– Тина, заведи патефон, поставь пластинку… – а Виктору дала знак следовать за ней.
Валя поняла: сейчас будет внушение, мать не допускала разговоров о политике. И правда: спустя несколько минут Виктор, притихший, сел в уголке и стал рассматривать журналы. Хозяйка с очаровательной улыбкой взглянула на мужа:
– Петр Васильевич, за кого мы еще не выпили, а? Сильная половина человечества!
Муж в это время шептал соседке что-то о пролетарской косточке, о том, что они с соседкой, должно быть, произошли от одной обезьяны, о первой стране социализма, как сбросили буржуев. Но, услыхав голос супруги, тут же поднял бокал.
– За наших милых, прекрасных женщин!.. Черт возьми.
Петр Васильевич был не просто хороший человек, исполнительный (за что его и выбрали секретарем парткома), – еще и удобный, понятливый.
Не успели выпить за милых дам, как опять поднялся Виктор, – что на него нашло? – будто и не слушал нравоучений хозяйки. И закатил.
– Нет, вы только почитайте! Я тут листал «Огонек» – что там пишут, а особенно фотографируют? Одни передовики производства, сплошные плакаты! Смотрят в светлое будущее, и ни капли живого чувства! Какие-то идиотские улыбки… Если бы только у доярок… эт-то… даже коровы улыбаются… И никакой критики в собственный адрес, такое самодовольство! Критикуют только американский империализм, будто у нас – сплошной рай, будто все мы – глухонемые.
– Если журнал «Огонек» не дает критики, то позор такому журналу. Пережитков капитализма у нас еще хватает, – подхватила Полина Степановна.
Петр Васильевич нахохлился, он чувствовал, что придет конец терпению его супруги, а тогда…
Хуже всего было иностранцам, которые не понимали всех тонкостей русского языка. С лица чеха Милана сошла улыбка. Ежи напрягся, лицо стало жестким. Лицо Вероники Георгиевны покрылось красными пятнами, она ткнула палец в спину речистого гостя, прошептав:
– Вам не кажется, что вы говорите лишнее?
Тина же больше прислушивалась к шагам на лестнице, смотрела на дверь, то и дело поправляя высокие модные плечики новой блузки.
Саша появился поздно, когда девушки и кавалеры-иностранцы уже покидали компанию. Он с ходу поздоровался и распрощался с ними, никого не задерживая. Без всяких приветствий и тостов сел за стол и принялся жадно, молча жевать, что подвертывалось под руку.
Потом откинулся на стуле и вперил глаза в Виктора, спросив Тину:
– Тот самый, «всесоюзный староста»?
Виктора это задело, он был готов распетушиться, но опоздавший гость, опрокинув еще одну рюмку водки, объявил:
– В академии ЧП: застрелился генерал Ковалевский.
Вероника Георгиевна нервно замахала веером.
Петр Васильевич побледнел, Сашина мать вскочила:
– Как? В чем дело?
Саша отвечал в несколько приемов:
– Дело в том, что… в общем, замешано югославское дело. Он имел золотой югославский знак, его потребовали сдать, а генерал ответил, что награды не возвращают. Хотели, чтобы он заклеймил Тито и его клику.
– Да все это дело рук Сталина! – вскричал Виктор. – Вы что, не понимаете, что он не терпит сопротивления? А у Тито оказалась своя голова!
– Молодой человек, не кажется ли вам, – голос Саши звучал угрожающе, – что вы путаете одно с другим?
– Что думаю – то и говорю!
Тина готова была провалиться сквозь землю: не хватало еще драки! Она впервые видела таким Сашу. Если это ревность – то глупая, а если из-за Сталина – то тоже неумно.
– Ребята, тише, перестаньте! – подала голос Полина Степановна.
Но Виктор лез на рожон.
– Значит, я оскорбил Усатого? По-вашему, в нем нельзя усомниться? – Он налил водки, протянул вперед руку, как древний Гракх, и возгласил: – Д-д-довольно его! Вот увидите, мы живем под его сапогом последний год!
И тут Саша ударил его:
– Вот тебе за Сталина!
Все онемели. Вероника Георгиевна подняла руку с дымящейся папиросой и тихим голосом проговорила, глядя на Виктора, засучившего рукава:
– Прошу вас немедля покинуть мой дом.
Разбушевавшийся «правдолюбец» перевел взгляд на Тину, словно ища у нее защиты, но она отвернулась. Тогда, схватив пальто на вешалке, он выскочил из квартиры и что есть силы хлопнул дверью. Полина Степановна растерялась:
– Подумать только: его отец спас меня в Азии…
– Пойдем, мать. – Саша взял ее за руку. – Извините, пожалуйста, я, кажется, испортил всем настроение… – Он обернулся к Тине: – А вам, дорогая Дездемоночка, позвольте дать совет: впредь поумнее выбирать поклонников.
Тина выпрямила спину, дернула себя за косу, сдвинув суровые брови. Ах, как же она глупа, неловка, неопытна! А еще говорят, что юность – утро жизни! Глупое утро. Что она натворила, зачем собрала их вместе?
…Полупустой вагон. Поезд. Черная ночь.
Долговязый парень в телогрейке и нахлобученной на глаза вязаной шапке открыл дверь и оглядел вагон. К кому присоседиться? Он недавно из лагеря, еще не знает вольной жизни и жаждет беседовать с какими-нибудь толковыми людьми. К тому же у Вали-Валентины поссорился с ее матерью, а с Сашкой чуть не подрался. Из-за чего? Назвал Николая II маломощным царем, мол, из-за него Россия проиграла мировую войну. «Очень глупо! Были и другие силы!» – сказала Вероника Георгиевна и хлопнула рукой по столу. А Сашка, конечно, стал защищать Сталина, Виктора обозвал немецким анархистом, но Валя-Валентина ни слова не сказала в его защиту.
В гулком вагоне (только какой-нибудь горемыка может ехать в такое время) глаза Райнера быстро обшарили скамейки и на одной из них обнаружили бородатого человека в заячьей шапке. Ага, тут его место! – старые люди разговорчивы. Авось выбьет из дурашливой его головы охапки обид, досад, нравоучений, Райнер сел рядом и не ошибся. Спустя некоторое время старик развязал ушанку, и стала видна аккуратно, на французский манер подстриженная борода. Они разговорились.
– …Знаешь, парень, какой год был самым богатым в нашей истории? 1913-й! А какой стал роковым? Их было несколько, но главный – 1914-й. Германцы посреди лета железными шагами двинулись по нашей земле… Самоубийственно это было. В тот год отец мой – а он был священник – определил меня в духовное училище. Мне не стукнуло еще и семи лет, однако взял он с меня слово, что буду учиться, стараться… Только учение – не вся причина жизни. Главное – гены, а в моем роду, видно, хватало и татар, и казаков, и бешеных… Учился я с усердием. И вдруг – Россия ввязалась в ту войну, батюшка мой оставил нас, уехал на фронт. О Господи!.. Поехал судовым священником. Мать рыдала… А он говорит: «Бог меня позвал. Толкнул нынче во сне и спрашивает: кто утешать станет наших моряков, солдатушек?». Мать в слезах валялась, молила, только он – ни в какую. Попал на море, Балтийское, сперва служил в части береговой охраны, потом на минном заградителе… Ударила в них бомба. Моторы повреждены – куда деваться, что делать? Командир приказал грузиться в шлюпки. Матросы один за одним прыгали в лодки, а капитан не двигался. И батюшка мой тоже стоял, осенял всех крестом: «Спаси, Господи, люди Твоя!». Командир приказал ему садиться в лодку, только он не желал раньше командира. Днище уже пробито, вода хлещет… Ноги в воде, грудь в воде, а он все крестит. Так и не успел сойти с корабля, погиб, вместе с кораблем и с капитаном ушел под воду. Бились русские на той войне и победили бы, кабы не предатели.
Виктор слушал, недовольно подергивая головой.
– Не умели мы воевать, вот и рухнули куда-то…
– Э-э, не так просто. Россия падала в пропасть… А я думал, куда же Бог-то смотрит?! Куда молитвы чистые делись, куда вера слабая залегла?.. Семинарию задумал я бросить… Дьявол, видно, влез в мою душу. Сон потерял… А однажды вижу во сне: кругом пространство великое, а в середине чернота, яма, и я на самом краю стою… и гамак висит, в гамаке он, Дьявол, лежит. Ухмыляется, руки потирает. Вокруг него точки блестящие – черти веселятся. Раздался мерзкий его раскатистый глас: мол, время мое наступает, победил я всех! И меня зовет. Уже хотел я встать и идти, только вдруг лучик яркий с неба упал – это во сне-то! – вроде как знак мне! Отскочил я от края бездны и бежать… А проснулся – не на кровати, а на полу. Вроде отринул я царство Сатаны.
Старик далеко ушел в свое прошлое, замолчал.
– А каких людей я повидал! Какие были люди! Звезды, кометы!
– Кого вы имеете в виду? – спросил Виктор.
– О, многих, и самых разных! Про отца своего уже сказал. А вот возьми прежний городишко Касимов, старое время. Привезли туда князя – музыкант, дирижер из Петербурга, опала царская ему вышла, сослали его. Давно это было. Поверишь ли, душа такая у него была, что весь городок ходуном заходил… Не мог он просто в глуши сидеть после столиц мира. И решил бежать. Так что придумал? Велел строить такую снеговую гору, чтобы выше всех была, чтоб кататься по ней… Только цель была у него своя: однажды снарядился, сел в сани, съехал с горы – и след простыл, бежал! Вот какой человек… А потом дошли до нас слухи, что удрал он то ли в Париж, то ли в Лондон и там опять музыку играл… Если удачи не было на концерте, сам покупал цветы, велел подносить себе, а коли цветы есть, то и аплодисменты. Энергия из него так и брызгала!
А вот что я тебе скажу! Ведь Россия-то перед той войной была на первом месте в Европе! Фабрики, заводы, железные дороги – все строилось! Конечно, это еще от царя Петра пошло, но и Екатерина не хотела от него отставать. И вот что она надумала: земля между Волгой и Доном пустовала, и решила – умная была баба! – пригласить немецких колонистов, они живо-два замесят там дело. Бывал я в тех местах и видел чудеса. Немец Фальц-Фейн женился на русской барышне Епанчиной, и заиграли те земли! Такое овцеводство развели, такую торговлю – чудо. А эта Епанчина даже порт устроила на море, чтобы сподручнее было торговать. Император приезжал, хвалил, любовался.
Тут Виктор не выдержал и задал прямой вопрос:
– Так что же, вы, значит, за монархию? За царя?
– Дурная твоя башка! У монархов тоже кое-что было хорошее – взять ту же религию… Эх-ма! А я, дурак, из семинарии ушел.
– Что случилось, почему ушли?
– Да-а-а. Училище я не кончил… Однажды встретился мне один человек, лесковский тип, и сказал: время духовных академий кончается, уходи, пока не поздно. Я и ушел. Решил, что за отца отомстить должен. Рост у меня – верста коломенская, организм могучий, не для священного сана. Однако главное – отправился я к отцу Александру в Оптину пустынь, благословения просить. Отец Александр тоже из людей таких, каких нынче не осталось: ясного ума, златоуст, чистой совести, а тих – как вода на рассвете. «Поступай, брате, как знаешь, – сказал он. – Если просится душа на войну – иди. Благословляю». Так, почти мальчишкой, оказался я на войне – кровь предков заиграла. Беды-то людские отчего? Не найдешь узды на свой норов!.. На том и кончилось голубиное мое время и опять началось звериное. Война – это и есть время зверей человеческих: не только человека она убивает, целые народы корежит…
– Как это?
– Да-а, скоро не узнать стало русского народа, понятия его изувечились: любовь к царю, к Богу обратилась в анархию, патриотизм – в досаду. Сметливые умом торговцы стали скорохватами, в язык русский потоком хлынули матерные слова – война, одно слово… Совесть стала нечистая, все дозволено, а отвечать перед кем?
– Трон под царем закачался? Так ему и надо, – пробубнил Виктор.
Старик словно не услышал:
– Уже и командиров не слушались… Мне-то попался командир славный. Бывало, всякий день в бочке мылся и слова вежливые говорил. А коли в атаку идти – первым встанет да как закричит: «Эй вы, русские люди, ваньки-встаньки, нас не возьмешь! Поднялись все – и вперед!». За отечество готов жизнь отдать, только сказывал: мол, не с немцами более воевать приходится, а со штабными да с крысами. Штаб не давал оружия, воля к войне ослабела, а тут еще эти крысы, – и ненависть к врагу затихать стала. Долго ненавистью русский человек жить не может, ему бы сразу оглоблей бах – и все! Кончай воевать, кричат… Командир не выдержал – и застрелился: не мог потери чести перенести.
А знаешь, кому выпало сопровождать его тело в Петербург? Какого человека определили! Подумать только! – храбрец, георгиевский кавалер, аристократ, да еще поэт. Слыхал такую фамилию – Гумилёв? Вот-вот, он самый… Каково поэту труп везти? Охо-хо-хо-нюшки. И меня с ним снарядили. Чего только не нагляделся я, не наслушался в ту Первую мировую!
Поезд дернулся и замедлил ход.
– Никак Калинин? Твой городишко, парень. Выходи-ка! Ты кто есть-то? Фамилия?
– Райнер я, Виктор, – и, схватив обе руки странного спутника, сжал их что было силы: – Не могу я так просто с вами навсегда расстаться! Быстро говорите: имя, где живете, чем занимаетесь!
– Зовут меня Никита Строев. Живу я в Вышнем Волочке, так что ищи. А может, опять поезд нас столкнет.
Виктор в два прыжка очутился у дверей и спрыгнул на платформу.
Протиснулся в здание вокзала, только недавно восстановленное. Горела всего одна лампочка, а под ней какой-то лозунг. Райнер с трудом прочитал: «Социализм есть советская власть плюс электрификация всей страны».
Хлопнул тяжелой дверью, и его поглотила черная ночь. Дурной осадок от вечера, проведенного у Валентины, стерся, зато слова спутника опять смутили: и царя защищает, и Маркса признает – как это?
Настроение у Вали Левашовой после того новогоднего вечера совсем испортилось. Склонная по молодости к меланхолии, она все грустила и грустила.
Вечерами, после ужина. Медленно, очень медленно перемывала и перетирала посуду. По утрам долго-долго убирала в комнатах. Сочувствовала родителям, особенно мамочке, которая вторую неделю лежала с сердечным приступом и не желала с ней разговаривать.
За окнами бушевали ветры, снег падал и падал, слепил глаза и окна. По ночам снились сны, лишенные всякого смысла и логики.
Снова позвонил Райнер, стал глупо извиняться и, запинаясь, умолял Валентину встретиться. Он появился даже на пороге, но ее мать тут же захлопнула дверь, чуть не защемив ему пальцы. Валя, казалось, совершенно потеряла волю.
Но однажды под утро ей приснился сон: ее молодая красивая мама в шелковом платье, роскошном платке на плечах. Платок упал на пол, и кто-то черный стал его резать на мелкие части… На другой день Валя решилась рассказать свой сон. Вероника Георгиевна, не удостоив ее царственным поворотом головы, небрежно сказала:
– Сон о платке? Это было в моей жизни… не во сне, а наяву… Так что тебе, Тина, привиделось кое-что из моего прошлого. Что ж? Обычные генетические беседы… Этот человек говорил, что, видимо, Бог поторопился и человек Богу не удался.
– Да? – рассеянно отозвалась Валентина и надолго задумалась.
…Райнер выбежал из дома на Басманной и помчался к Каланчёвке. Уязвленное самолюбие, гнев, даже бешенство гнали его по улицам. С яростью лепил он снежки и кидал в стороны. Наткнулся на дворника с лопатой – выхватил лопату и давай бросать снег на обочину. В голове вихрем проносились мысли, подобные этой ночной вьюге. Как бесславно закончилась романтическая история с Валей! Его выгнали из дома, а она не сделала ни шагу вдогонку. В голове уже складывались ехидные слова, которые непременно ей напишет (да-да, все же напишет!): «Может быть, вы скажете (обращаться к ней будет на „вы“), что у меня сварливый характер? Невоздержан, лезу в политику? И еще страшнее: я „политически болен“? Чем вы будете тогда меня лечить? Вы придумаете эликсир, в котором одна треть смирения, вторая – равнодушия, добавите туда еще терпения, тщательно перемешаете – и готово?! А еще накиньте на меня розовое покрывало, чтобы лекарство подействовало быстрее… Только учтите, мой организм не принимает такого лекарства, оно мне претит, я по-другому устроен, моя биография… Впрочем, вряд ли вас интересует моя биография…»
Виктор попал на поздний ленинградский поезд. Вошел в вагон, почти пустой. Огляделся и… – вот удача! – узнал знакомого собеседника. Пожилой человек с бородкой – книга под мышкой, очки, заячья шапка, насупленные брови, острый взгляд.
– Добрый вечер! Забыл ваше отчество! – объявил Виктор и присел рядом.
– К чему мое имя-отчество? Дорога – она без имени, поговорим и разойдемся. – Глаза-буравчики ощупали настырного молодца. – Впрочем, зовут меня Никита Ильич. Откуда и куда едешь?
– Еду от девушки, которая мне… нравится, а приехал – и опять рассорился с ее родственниками.
– Из-за чего же?
– А-а-а! – махнул рукой Виктор. – Все из-за проклятой политики. Отец говорил мне: не давай воли языку, а я… Уж не первый раз. Вот вы человек пожилой, большую жизнь прожили, ума набрались, расскажите… Вас тоже политика угнетала?
– Э-э-э, плюньте на нее. Главное не это.
– А что же?
– Э-э, про все рассказать… много слов надо.
– Ну, а все-таки?
Старик разговорился:
– Знаешь ведь ты, что жизнь наша – сражение Бога и Дьявола? Нет, где тебе знать… Не Сталин, не Ленин, не царь, но только мы сами, наши сражения со Злом правят миром… Да еще с такими дурными людьми, каких я встретил.
Голос старика звучал глухо, сдавленно, будто с трудом выталкивал слова. Вдруг сам перенесся в иные сферы:
– Слыхал ты, как в Японии делают? Поживет-поживет человек на свете – и меняет свое имя и фамилию, придумывает себе новую биографию и начинает жить новой жизнью. Так и у меня случилось, ежели обдумать… Было время – отмечали трехсотлетие Романовых. Был я в Калуге. Познакомился там с девочкой, ласточкой!.. И жизнь райской показалась. Это все разные жизни: после смерти отца, после того, как ранило меня, когда бросило в российскую пучину, когда ласточке своей изменил… Россия в тартарары летела. Народ с тормозов сошел. Одни, умники, горячительные слова говорили, куда-то звали; другие, дуроплясы, под дудки их пели-плясали. Вот такая кадриль получилась.
– Ну, а вы в какую партию записались? Неужели в стороне остались? Я бы кинулся… – вставил Виктор.
– Может, думаешь, что я в эсеры или в большевики записался? Нет, устал уже я, а когда устанешь, нет воли ни на что, душевная крепость ослабляется. Революция – революцией, но каковы ее последствия?.. Вот тогда-то и попадаешь во власть силы, которой не умеешь сопротивляться.
Собеседник опустил голову.
– Что же было потом? Вас ранило, а дальше?
– Я и теперь еще хромаю. В ногу меня… Попал я в лазарет, под Костромой. Двадцатые годы – ох и времечко было! – Голубые глаза взблеснули и опять спрятались под лохматыми бровями. И рассеянно, словно возвращаясь из темного прошлого, продолжил: – Что дальше?.. Ежели желаешь, могу и дальше… Времечко было веселое, буйное… Россия – она ведь как пучина, все в себя вбирает… Уж такая глушь Кострома, языческие места, однако и там все перетрясли, перетряхнули! Ранили на гражданской, не на мировой. Более года валялся я в лазарете, обе ноги ранены, никуда не убежишь. А ум мой вошел там в особое рассуждение.
– Как это?
– А так, что встретил особенного человека. Лечил меня доктор Шнайдер, хирург. Ничему не верил, кроме хирургических инструментов да смерти, и любил плотские радости, хотя дело свое справлял четко… Говорили-разговаривали с ним часами, ночью. Слова его были заманчивые, сатанинские, пугали меня, однако и влекли. Ругал он русских почем зря, мол, и к пьянству склонны, и себя не уважают, и доверчивы, и прочим людям скорее дорогу дадут, чем сами по ней пойдут. Россия экспериментирует, другим указывает. Только тот ли путь?.. На войне лучшие гибнут, а худшие их места занимают. Русским, говорит, приходит конец. Я спорил сперва, защищал православных, только он побивал меня. Я ему про царство любви Христовой, а он, змий-искуситель, про то, что стране этой не любовь, а сила нужна. «Поглядите на деревенских баб, да они уже поддались большевистской агитации, готовы в храм вселиться со своими домашними». В тон ему вторили и уборщица, и санитарка… Да, такое дело, видно, поле, на котором сражались Бог и Дьявол, опустело… А Шнайдер все твердил: человек Богу не удался! Не удался, да и все! Прошляпил он человека. Дескать, двойку бы нашему Богу поставить за такую работу. Не удался Ему человек… И нечего на него уповать, действовать надо, волей жить, а не любовью! Мне бы закрыть уши, закрыть глаза, а я… Ну, раз не удался, то чего и стараться, так рассудил… И девочку-ласточку забыл… Нику-Веронику…
При этом имени бородач закрыл глаза и надолго замолк. Виктор не мешал ему уноситься по течению Реки Времени. О, эта Река, эти превратности судеб!
– Любил я ее. Может, и теперь еще… – продолжал старик. – Тогда, в Москве, клятву ей дал. А тут в Костроме появилась сестра милосердия Настя. Настя девка простая, здоровая, и я стал с ней человеком простого разумения, – куда подевались духовная семинария, отец Александр, командир фронтовой? И вошло в меня такое рассуждение: плоть-то у меня здоровая, что тебе Илья Муромец, ну и… – Синие глаза старика потемнели, впрочем, судя по глазам, он не так уж был стар, просто седина и сутулость его старили. – Не занудил я вас? Нет? – и вгляделся в собеседника.
– А все-таки забыли вы свою «ласточку», счастливы были с другой?
– Не о том речь! – сердито оборвал его старик. – Ее я потерял, можно сказать, по своей вине… А еще потому, что прельстил меня тот дьявол речистый, Шнайдер, мол, большевики переделают человека.
– А может, он прав и человек действительно «не удался Богу»? Я тут недавно знаете что вычитал? Мол, все хорошо в мире, а нехороши только мы сами.
– Охо-хо, молодой человек, мало мы в этом смыслим. Долгий разговор затеяли, а гляди-ка… – Он заглянул в черное окно. – Никак, твой Калинин?
Оба всмотрелись в темноту – огней еще было немного.
– Сильна Россия на проказы, – выдохнул старик. – И на греховные, и на святые… – Глаза его, спрятанные в косматых бровях, блеснули. – Знаешь, у кого служила моя Настя прежде? Вот смехота! Помещица ее была Пушкина, родня Александру Сергеевичу, никак двоюродная тетка… Их было две сестры. В 1919 году приехал уполномоченный из района агитировать за коммуну. И что ты думаешь? Обе помещицы согласились, решили имение свое отдать в коммуну. Вот дела!.. А как стали выбирать председателя коммуны, так – подумай только! – одну из сестер и выбрали. Евгенией ее звали. Вот и говори после того, что «человек Богу не удался», – значит, грамотной все же народ доверил дело свое.
– Они жили в коммуне? В лагере у нас один человек напевал: «Коммунары, коммунары, кому – кресла, кому – нары». Ну и как?
– Как? Как везде: коммуна распалась, а сестры бежали… Ну и позлословил тут наш доктор! Мол, даже цвет нации поддался мечтательности… О Господи!.. Знай: главное – не война, не катастрофа. Главное – последствия, то, что люди дуреют. Думаешь, после Гражданской не давали работы только бывшим дворянам да графам? Нет, братец, целое братство, которое поклонялось Толстому, – всех толстовцев разогнали, хотя сам Лев Николаевич не сильно жаловал Бога. Что уж говорить о церкви? «Опиум для народа» – и долой его! – сказали большевики. А я-то, я, грешник? Из семинарии ушел. Священником не стал, хотя отцу обещал… Да и про Веронику, ласточку, почти позабыл. Каково?.. И все едино – в тюрьму попал… – Он вгляделся в молодого спутника, за окно, сощурился: – Твоя стоянка?
Виктор опустил голову, подумал о своем теперешнем житье:
– Там у меня тоже что-то вроде тюрьмы… Пора! Прощайте!
Поезд замедлил ход, и Виктор соскочил на платформу.
Несмотря на то, что была глубокая ночь, Райнер бодро шагал по обледеневшим улицам Калинина. Снег слепил глаза и мысли, стремительно и густо падал на землю. Потерял любимую девушку и повстречал такого любопытного человека! Каково? Однако, зная в себе способность внезапно вспыхивать, очаровываться и так же быстро приходить в отрезвление, старался себя укротить.