
Полная версия:
Ада Линн Дотла
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Ада Линн
Дотла
Глава 1.
Голос отца вошёл в сон раньше, чем она успела проснуться.
Лили лежала неподвижно, спиной к двери, глаза открыты. Серый утренний свет просачивался сквозь щель в шторах и ложился полосой на деревянный пол — ровной, безучастной полосой, которой было совершенно всё равно, что за стеной уже грохочет.
Она умела так: замирать сразу. Не потому что решала — тело само знало, что делать с резкими звуками. Ещё до того, как сознание успевало дать имя тому, что слышат уши, ноги подтягивались к животу, плечи сжимались чуть выше, дыхание становилось поверхностным и тихим. Старый рефлекс. Надёжный.
Она не шевелилась. Даже кровать не скрипела.
— ...не смей говорить мне, что это не твоя вина...
Голос Стефано прорывался сквозь стену неравномерно, как сигнал с плохой антенной: отдельные слова чёткие, остальное — низкое гудение, в котором угадывалась угроза. Лили сосредоточилась. Не потому что хотела слушать — потому что надо было понять, куда он движется. Какое направление. Как далеко.
— ...позор... этот дом... имя...
Стив.
Она расслышала его имя чётко, потом ещё раз, потом — имя девушки, которое отец произнёс так, будто само слово было ядовитым. Что-то о её отце. Что-то о территории. Слово «союз» — произнесённое с таким презрением, будто это было ругательство.
Лили выдохнула медленно.
Не про неё.
Это была не та мысль, которой следовало стыдиться — но она устыдилась всё равно. Мгновенное, стыдное облегчение, тёплое и гадкое одновременно, как маленький предатель, поселившийся где-то под рёбрами. *Не я.* А потом сразу же — тяжесть следом, потому что это означало, что Стив сейчас стоит там и принимает то, от чего она сегодня освобождена. И радоваться этому было невозможно, и не радоваться тоже.
Она осталась лежать ещё две минуты. Может быть, три.
Голос отца не смещался в сторону лестницы — оставался там, в крыле Стива, на другом конце коридора. Это было хорошо. Это давало время.
Лили встала аккуратно, перенеся вес на руки сначала, потом на ноги — кровать не издала ни звука. За годы она научилась двигаться в этом доме почти бесшумно. Не как тень — тени замечают. Скорее как воздух: что-то, без чего помещение технически не пустое, но что никто не видит.
Она подошла к шкафу.
Водолазка была первым, что попалось под руку, — мягкая, тёмно-серая, с воротом, который закрывал горло и ключицы. На улице уже стояло то итальянское лето, которое приходит в Лацио раньше календаря: плотное, настойчивое, пахнущее разогретой землёй и хвоей. В водолазке будет жарко.
Лили надела её не раздумывая.
Она не смотрела на синяк специально — краем зрения, пока поправляла воротник в зеркале. Жёлто-лиловый отпечаток на правой ключице, уже смягчившийся по краям, но в центре ещё тёмный. Ещё дня три, наверное. Она отметила это так, как отмечают погоду или состояние дороги: нейтрально, без интонации, как факт, который нужно учесть при планировании. Водолазка. Хорошо. Следующий пункт.
Инвентаризация, которую она никогда не называла вслух.
Волосы она убрала быстро — простая коса, ничего, что требовало бы времени перед зеркалом. Зеркало было маленьким и висело чуть ниже, чем нужно, так что лицо в нём всегда выглядело немного усечённым сверху. Она давно перестала его поправлять.
Книга лежала на ночном столике — там, где всегда.
Лили взяла её двумя руками, как берут что-то, что может выскользнуть. Корешок давно потрескался, и на сгибе остался беловатый след — там, где открывали сотни раз на одной и той же странице. Обложка когда-то была тёмно-зелёной, теперь стала цвета старой хвои. Загнутые углы на трёх первых страницах она не разгибала принципиально — это были её закладки, её следы, доказательство, что книга читана и читана снова и ещё раз.
*Джейн Эйр.*
Она прижала её к груди — не демонстративно, просто так получилось. Ладони сомкнулись поверх обложки, и на секунду — буквально на одну секунду — стало чуть легче дышать. Глупо. Но Джейн была женщиной, которая умела стоять прямо в домах, которые её не хотели. Лили каждый раз, открывая эту книгу, как будто брала в долг немного её позвоночника.
Она вышла в коридор.
Голос отца стал чуть громче — он говорил теперь без пауз, ровным, отчётливым тоном, который был хуже крика. Крик означал аффект. Ровный голос означал, что он уже всё решил.
Лили шла вдоль стены, не касаясь её — просто близко, по привычке держаться у края. Паркет здесь не скрипел, она знала все скрипящие места наизусть: третья доска от окна, вторая от дверного проёма в малой гостиной, пятая ступенька на западной лестнице. Карта безопасного передвижения, которую никто не рисовал — она сама сложилась за годы из опыта и осторожности.
Стив появился в конце коридора неожиданно.
Он вышел из-за поворота — быстро, как будто хотел обогнать что-то — и они оказались лицом к лицу на расстоянии нескольких шагов. Лили остановилась.
Лицо у него было белым. Не от страха — от чего-то, что было сложнее страха. Челюсть сжата, взгляд направлен в пол, плечи чуть втянуты. Она знала этот вид. Знала его, потому что видела его в зеркале.
Их взгляды встретились — коротко, как прикосновение.
Стив едва заметно качнул головой. Один раз. Медленно.
*Не сейчас. Не сюда.*
Лили кивнула.
Не было ни слова. Не нужно было. Они разговаривали так давно — жестами, взглядами, этим языком, который развивается у людей, живущих в доме, где слова стоят дорого. Она повернула в другую сторону — к дальнему крылу, к библиотечной комнате, к окну с видом на сад.
За спиной снова загремел голос отца.
Лили прибавила шаг — не убегая. Просто уходя. Это было важное различие, которое она повторяла себе время от времени, когда хотелось думать о себе честно.
Она шла туда, где её не найдут раньше, чем буря утихнет.
Поместье знало её шаги наизусть. Вернее — она знала его шаги: каждую скрипучую половицу в длинном коридоре второго этажа, каждое место, где паркет вздыхал под ногой с особенным, слишком громким звуком. Третья доска от лестничного пролёта. Седьмая у портрета прадеда с холодными рыбьими глазами. Тринадцатая — та, что возле окна с треснувшим переплётом.
Лили шла вдоль стены, касаясь пальцами обоев, и её ноги сами находили безопасный путь — чуть левее, потом правее, потом снова к самому плинтусу. За годы это стало таким же автоматическим, как дыхание. Карта минного поля, вытверженная наизусть.
Снизу доносился голос отца — не слова, только тон. Того тона было достаточно. Он нарастал и опадал волнами, и Лили научилась читать эти волны так, как читают погоду по цвету неба: красное небо с утра — жди шторма, ровное и низкое давление — жди молчания, опаснее шторма. Сейчас небо было красным. Стив где-то внизу принимал на себя весь этот гром, и Лили была ему за это благодарна так, как бывают благодарны за вещи, о которых стыдно говорить вслух.
Она дошла до поворота в дальнее крыло.
Здесь коридор становился уже и темнее — матовые окна под потолком пропускали только рассеянный, белёсый свет, почти не отбрасывавший теней. Портреты кончались. Паркет сменялся более старым, рассохшимся — но зато молчаливым, если знать, где ступать. Лили знала.
Штора была на месте.
Тяжёлый бархат цвета засохшей сливы, когда-то, должно быть, тёмно-бордовый, но выцветший до неопределённости. Она отодвинула край, протиснулась в проём между тканью и стеной, привычно подтянула ноги, устраиваясь на подоконнике. Дерево было холодным сквозь тонкую ткань брюк, но это был свой холод, известный и предсказуемый.
За окном открывался сад.
Не парадный, где ровные самшитовые бордюры и фонтан с облупившейся нимфой, — тот сад был для гостей, для вида, для демонстрации того, что семья Аспер умеет держать вещи в порядке. Этот — боковой, заросший, полузаброшенный, с грушей у стены, которую давно никто не обрезал, и с клумбой, где когда-то росли розы, а теперь росло всё подряд. Здесь ничего не показывали. Здесь просто был сад.
Отец никогда не заходил в дальнее крыло. Незачем было — здесь не хранилось ничего ценного. Только старая мебель, несколько пустых комнат с закрытыми ставнями и этот подоконник с видом на некрасивый сад.
Пахло пылью и старым деревом. Этот запах Лили однажды поймала себя на том, что любит, — и удивилась, как можно любить запах запустения. Потом поняла: она любила его не сам по себе. Она любила то, что он означал. Что здесь безопасно.
Она открыла книгу.
Закладка — сложенный вчетверо автобусный билет, ещё из прошлого года, из той единственной поездки в город, которую отец разрешил под присмотром — лежала на сцене в красной комнате. Лили расправила страницу, хотя знала её почти наизусть.
Прочитала вслух, одними губами, почти без звука:
— Я была одна на свете, никем не любимая.
Пауза.
Груша за окном качнула веткой — ветер или птица, непонятно. В коридоре где-то скрипнула половица, но далеко, не приближаясь.
*Классика жанра*, — подумала Лили.
Джейн хотя бы знала, что заперта. Это, если подумать, было почти преимуществом — когда знаешь, что заперта, можно хотя бы злиться. Можно смотреть на стены и понимать: вот стены. Вот замок. Вот снаружи — что-то другое.
Лили долго не понимала.
Она думала — просто живёт. Что другие живут так же, только говорят об этом меньше. Что тишина за ужином — норма, что ходить вдоль стен — осторожность, что придумывать объяснения синякам — необходимость, общая для всех, кто знает, как устроен этот мир. Ей потребовались годы и несколько случайных фраз в чужих книгах, чтобы понять, что нет. Что это не норма. Что она сидит в красной комнате и называет это домом.
Джейн из комнаты выбралась. Сначала — в Ловуд, потом — в Торнфилд, потом — через торф и болото к человеку, который её звал.
Лили перевернула страницу.
Выход она не видела. Не потому что его не существовало — она была достаточно умна, чтобы понимать: теоретически что-то всегда существует. Но выход подразумевал шаг, а шаг подразумевал, что после него не будет Стива. Стив был внизу сейчас — принимал на себя гром за свою девушку, за свой выбор, за то, что осмелился хотеть чего-то, чего отец не санкционировал. Стив был единственным человеком в этом поместье, который иногда смотрел на неё как на человека, а не как на деталь интерьера.
Пока Стив был здесь — она была здесь.
Это была не стратегия. Это была просто правда, и Лили давно перестала называть её жертвой. Жертва подразумевала что-то красивое и возвышенное. Это было просто — арифметика. Уравнение с одним решением.
Снизу донёсся новый взрыв — голос поднялся до той высоты, где уже не различались слова, только ярость, чистая и привычная как запах грозы. Потом хлопнула дверь. Тяжело, с полным намерением.
Лили не вздрогнула.
Она заметила это — что не вздрогнула — почти отстранённо, как замечают погоду за стеклом. Тело перестало реагировать на звук, это произошло как-то само собой, постепенно, как накапливается известь на водопроводных трубах — слой за слоем, пока не перестаёт поступать вода. Она не знала, было ли это хорошо или плохо. Наверное, плохо. Наверное, хорошо.
Пальцы только чуть крепче сжали книгу — она заметила это тоже. Побелевшие костяшки на тёмной обложке. Маленькое предательство тела, которому не объяснили, что бояться уже необязательно.
За окном груша стояла неподвижно. Сад молчал.
Лили нашла нужную строку и начала читать снова — медленно, как будто у неё было всё время мира.
Мишель вошла в коридор с грохотом — ведро задело плинтус, тряпка шлёпнулась на паркет — и остановилась как вкопанная, увидев Лили за шторой.
Не то чтобы Лили пряталась. Просто окно в конце дальнего коридора выходило на северную сторону сада, где тис рос так плотно, что даже зимнее небо казалось зелёным. Там можно было сидеть на подоконнике, поджав ноги, и стать частью тени — не человеком, не дочерью Стефано Аспера, не предметом интерьера, а просто тенью. Это было почти как не существовать. В хорошем смысле.
— Синьорина Аспер! — Мишель прижала руку к груди. — Простите, я не знала, что вы здесь. Я бы не стала шуметь.
— Всё хорошо, — сказала Лили и сама услышала, насколько ровно это прозвучало. Без обиды, без раздражения, без ничего. Она давно научилась этой интонации — нейтральной, как стекло. — Ты меня не видела. Я здесь и не была. Привычное дело.
Мишель смотрела на неё секунду дольше, чем требовала вежливость. Горничная была лет сорока — немолодая, с натруженными руками и привычкой не поднимать глаз выше уровня плеча. Но сейчас она смотрела прямо на Лили с выражением, которое та не сразу распознала.
Потом распознала. Жалость.
Лили опустила взгляд на книгу.
— Это та же самая? — спросила Мишель тихо — почти шёпотом, как говорят в церкви или в доме, где стены слышат. — Я видела вас с ней во вторник. И в четверг, кажется.
— Она длинная. — Лили провела пальцем по корешку. Обложка была мягкая, потёртая, чуть облезшая у верхнего угла — признак того, что книгу любили, а не только читали. — И я иногда возвращаюсь назад.
— О чём она?
Лили подняла глаза. Мишель не ушла — стояла с тряпкой в руке, ждала. Не из вежливости. Из настоящего интереса — или из чего-то, что выглядело как настоящий интерес, а это было редкостью само по себе.
— О девушке, — сказала Лили. — Которую все считают лишней. Она сирота, живёт в чужих домах, её не замечают, не берут в расчёт. Все вокруг убеждены, что ей нечего предложить миру. — Она помолчала. — Но они ошибаются.
Мишель слушала. По-настоящему слушала — наклонив голову чуть набок, как слушают дети, которым ещё не объяснили, что это некультурно.
— И что с ней происходит? — спросила она.
— Она выживает. — Лили почти улыбнулась. — Вопреки.
Мишель кивнула медленно. Потом ещё раз — как будто обдумывала это, примеряла на что-то своё.
— Хорошая история, — сказала она наконец.
— Лучшая из тех, что я знаю.
Снизу донёсся звук — хлопнула дверь, голос отца взлетел на секунду выше обычного, потом осёкся. Лили почувствовала, как тело само по себе стянулось — плечи, живот, дыхание. Мишель это увидела. Она всегда всё видела — горничные видят больше, чем им полагается, и молчат об этом лучше, чем им это даётся.
— Ладно, — сказала Мишель, наклоняясь за тряпкой. — Я пойду. Дела.
Но она не ушла сразу.
Она задержалась — на один шаг, потом ещё — и положила руку на плечо Лили. Осторожно. Так кладут руку на что-то хрупкое, не зная точно, насколько.
Ничего не сказала. Просто постояла секунду — и ушла. Колёса ведра тихо скрипели, удаляясь по коридору.
Лили смотрела на своё плечо ещё долго после того, как рука исчезла.
Когда последний раз кто-то прикасался к ней так?
Она попробовала вспомнить. Честно попробовала — перебрала последний месяц, потом предыдущий, потом ещё дальше. Стив иногда сжимал её запястье на ходу — быстро, как будто извиняясь заранее. Это было давно. Мать умерла, когда Лили было шесть, и она не помнила её рук — только запах, что-то сладкое и молочное, уже почти растворившееся за годы.
Она не нашла ответа.
Жалость к себе была вещью, которую Лили давно убрала в дальний ящик и заперла на ключ. Это был вопрос выживания — не гигиены, а именно выживания. Если начнёшь жалеть себя, размягчишься, а размягчившись, не устоишь. Джейн Эйр понимала это инстинктивно: «Я должна сохранить здоровье и не умереть с горя». Простая формула. Действенная.
Но чужое сочувствие работало иначе, чем собственная жалость.
Собственную жалость можно было заперть. Чужую — нет. Она просачивалась сквозь ключ, сквозь стены ящика, сквозь всё то, что Лили строила годами с тщательностью архитектора, которому хорошо известна сейсмическая активность в этой местности. Чужое сочувствие не спрашивало разрешения. Оно просто входило — через ладонь на плече, через взгляд, через слова «хорошая история», сказанные тихо, без ничего лишнего.
И оставляло после себя что-то невыносимое.
Не боль. Боль Лили знала хорошо — она была предсказуемой, почти привычной. Это было другое. Что-то горячее и неловкое, как если бы отмороженный палец начал оттаивать и вдруг стало понятно, что он всё ещё живой.
Она прижала книгу к груди и посмотрела в окно.
За стеклом тис стоял тёмный и неподвижный, как всегда. Небо над ним было серым — не тем серым, что обещает дождь, а тем, что просто есть, без обещаний. Где-то внизу хлопнула ещё одна дверь.
Лили закрыла глаза на секунду.
*Она выживает*, — подумала она. — *Вопреки.*
Голоса стихли.
Лили прислушивалась у двери своей комнаты ещё несколько минут — просто чтобы убедиться. Тишина была особого рода: не домашняя, не мирная, а та, что наступает после грозы, когда воздух ещё насыщен озоном и сыростью и неизвестно, кончилась ли гроза на самом деле или только переводит дыхание. Желудок давно перестал напоминать о себе настойчиво — теперь просто тянул ровно и тупо, как застарелая обида. Она не ела с вечера.
Путь к кухне лежал через главный холл.
Другого не было.
Она оставила Джейн Эйр раскрытой на кровати — страница сто двенадцать, тот момент, когда Джейн впервые слышит смех в стенах Торнфилда и не понимает, что за ним стоит. Потом поправила манжет длинного рукава, хотя ничего под ним не было видно и так. Привычка.
Холл встретил её полуденным светом, косо падающим сквозь высокие матовые окна. Черный паркет отражал этот свет как стоячая вода — молчаливо, без блеска. Лили ступала почти бесшумно, держась правой стороны, вдоль стены с портретами, — она давно заметила, что половицы здесь не скрипят. Небольшое знание, добытое долгими годами.
Он стоял у окна в дальнем конце холла.
Спиной к ней.
Она сделала ещё три шага, потом ещё два — почти до поворота на коридор, почти, уже почти — и тут он произнёс её имя.
— Лили.
Тихо. Без крика. Без резкости.
Тихо было хуже всего. Крик — это буря, у неё есть начало и конец, можно переждать. Тихое «Лили» — это архитектура: основательная, продуманная, со стенами и сводами, и она жила внутри этой архитектуры всю свою сознательную жизнь.
Она остановилась. Обернулась. Не торопливо — торопливость он читал как слабость.
— Отец.
Стефано не спешил поворачиваться. Смотрел в окно ещё секунду-другую, словно пейзаж за стеклом требовал завершить какую-то мысль. Потом повернулся. Лицо у него было спокойным — то спокойствие, которое дорого обходится окружающим.
— Где ты была?
— У себя. Читала.
Он смотрел на неё. Не на её лицо — на неё целиком, методично, как смотрят на предмет, который ещё не решили, куда поставить. Оставить в этой комнате или вынести. Продать или выбросить. Лили знала этот взгляд так же хорошо, как знала скрипучие половицы. Он не причинял боли сам по себе — боль причиняло то, что ты понимал: ты не человек в этом взгляде. Ты вещь, которую пока не переставили.
Молчание тянулось.
Она не заполняла его. Это тоже было частью стратегии — выученной, отточенной. Любое лишнее слово давало ему материал. Молчание не давало ничего.
— Скоро ты будешь полезна, — сказал он наконец.
Больше ничего. Отвернулся обратно к окну.
Она ждала секунду — не из колебания, а потому что уйти сразу после его слов тоже читалось неправильно. Потом повернулась и пошла к кухонному коридору ровным шагом, чуть медленнее, чем ей хотелось.
За дверью кухни она прислонилась к стене и закрыла глаза.
Сердце билось спокойно. Это её всегда удивляло — то, что тело не паникует, пока голова ещё держит форму. Страха не было. Или то, что было, давно перестало называться страхом — износилось, стёрлось до чего-то более плоского и постоянного. Не острое, не жгучее. Просто знание. Знание, что она уже продана. Что «скоро» — это не угроза, не обещание чего-то конкретного, а всего лишь сообщение о факте, который уже состоялся где-то в кабинетах и на переговорах, просто ещё не добрался до неё бумажно, официально, с именем и датой.
Кому — она не знала.
Она открыла глаза, отлепилась от стены и подошла к холодильнику.
Открыла дверцу. Постояла.
Внутри был холод и свет, и несколько контейнеров, и початая бутылка воды. Она смотрела на всё это, и желудок молчал, и аппетит — то, что от него оставалось, — куда-то ушёл, как уходит вода в песок, быстро и бесследно. Она закрыла холодильник.
Джейн тоже не знала, куда её везут.
Лили подумала об этом совершенно неожиданно для себя — просто возникло, как возникают иногда чужие фразы, когда слова закончились. Джейн сидела в карете, уезжала из Гейтсхеда, и единственное, что она знала — что этот дом ей не принадлежал никогда и никогда не будет принадлежать. Это было почти утешение. Почти.
И всё равно она села в карету.
Лили не знала, что это значит для неё самой — сесть в карету. Не знала, будет ли у неё такой выбор или его примут за неё, как принимали всегда. Но что-то в этой мысли держало — то, что Джейн не знала и всё равно поехала. Что незнание само по себе не приговор.
Она налила воды из-под крана, выпила стакан стоя, глядя в окно над раковиной. Сад за стеклом был зелёным и аккуратным и совершенно чужим.
Потом поставила стакан и вышла.
Стив нашёлся в гараже.
Лили знала, что найдёт его именно здесь — в этом длинном, пахнущем машинным маслом и бетонным холодом пространстве, куда отец почти никогда не заходил. Стив любил это место по той же причине, по которой она любила свою комнату с книгами: здесь можно было дышать.
Он сидел на капоте серебристого «Мерседеса», закинув ногу на ногу, и смотрел сквозь узкое вертикальное окно под потолком — в прямоугольник зимнего неба, белёсого и пустого. Сигарета в пальцах почти догорела. Он не докуривал её — просто держал, как будто забыл, для чего она.
Лили не сказала ничего. Подошла, оперлась о капот рядом и тоже залезла. Металл был холодным даже через джинсы. Они посидели молча — минуту, может, две. В тишине было что-то привычное, как потёртый плед: не мягкое, но своё.
Снаружи хлопнула дверь. Оба напряглись. Потом — шаги в другую сторону, и напряжение стекло, как вода.
— Отец узнал про Валерию, — сказал Стив.
Он сказал это ровно, без вопроса, без начала. Просто констатировал — как называют погоду, которая уже пришла.
Лили не спросила, как. В этом доме стены не просто слышали — они докладывали. Каждая горничная, каждый охранник, каждый человек, которому казалось, что его заметят, если он принесёт правильное имя нужному человеку. Она спросила другое:
— Он её тронул?
Стив покачал головой. Медленно, не глядя на неё.
— Пока нет.
«Пока» — короткое слово. Два слога. Лили ощутила его как удар в солнечное сплетение, тупой и неожиданный, несмотря на то что знала — оно придёт. Оно всегда приходило.
Она уставилась на свои руки, сложенные на коленях. Водолазка тянула у горла, чуть тесноватая, как обычно. Она носила её второй день подряд.
— Стив, — начала она.
Слова стояли у самого горла, аккуратные и готовые: *уходи*. *Уходи с ней, пока можешь, пока отец не превратил это в оружие, пока ты ещё можешь выбирать*. Она видела их так ясно, эти слова, — как видят дверь в горящем доме. Вот она, выход, иди.
Но за ними сразу пришло другое. Тихое, стыдное, настоящее: если Стив уйдёт, она останется одна.
Совсем.
Лили закрыла рот. Переложила руки. Посмотрела снова в то узкое белёсое окно.
Она ненавидела себя за это примерно так же, как ненавидела стратегию невидимости, молчание вместо крика, водолазки в январе. Всё это были инструменты выживания, и ни один из них не делал её человеком, которым хотелось быть. Джейн Эйр говорила: *я должна уважать себя*. Лили уважала себя ровно настолько, чтобы не умолять Стива остаться. Но не достаточно, чтобы сказать ему правду.
Молчание между ними лежало тяжело. Как что-то, у чего есть вес и запах — старый, застоявшийся, знакомый. Они оба знали, что в нём находится. Просто ни один не решался назвать.
Стив посмотрел на неё — быстро, наискосок, как смотрят на то, что больно видеть. Его взгляд скользнул по высокому воротнику, на секунду задержался — и ушёл обратно к окну.
Лили почувствовала, как что-то сжалось у неё в груди. Не от его взгляда. От того, что он отвёл его.
Они оба всё знали. Она знала, что он знает. Он знал, что она знает, что он знает. Это был целый архив молчания — тома и тома непроизнесённого, расставленные по полкам в строгом порядке, никогда не перечитываемые вслух.
— Я что-нибудь придумаю, — сказал Стив.
Голос у него был ровный. Почти убедительный, если не знать его так, как знала она.
Лили кивнула.
Они оба понимали, что это неправда. Не потому что Стив трус или лжец — он не был ни тем, ни другим. А потому что некоторые вещи нельзя придумать изнутри клетки. Можно только ждать, пока кто-то придёт снаружи. Или пока клетка сама не сломается. Или пока перестанешь ждать чего бы то ни было вообще.