Так и есть – Сен-Поль убил Мартина. Дитрих подкупил Сен-Поля, и Сен-Поль, воспылав небывалой алчностью, убил Мартина. Дитрих, воспылав небывалой алчностью, подкупил Сен-Поля, который и убил Мартина.
Карл размышлял вслух. Лениво и безразлично. Безразлично и монотонно. Покачивая ногой. Луи не внимал ему.
– М-да, – продолжал он на той же ноте, – Абрам родил Исака, Исак родил Иакова, Иаков родил Мартина, Дитрих убил Мартина, и тем Дитрих отъял богатства Мартина. М-да.
Луи рассеянно покачал головой. Карл кинулся вперед и, прижав Луи, недоразумевающего и в шутку испуганного, к спинке кресла, рыкнул прямо ему в лицо:
– Зачэм, дарагой дядя Дитрих, все эти понты?
Луи прыснул, и роса его краткого веселья осела на Карловом подбородке.
– Ничего смешного, – Карл отпустил Луи и рукой-отпустительницей смахнул дружескую росу. – Ничего смешного здесь нет. А вдруг это я его убил?
– Тогда, монсеньор, вас повлекут в зарешеченной фуре по городу. Пренарядные карлы будут швырять в вас навозом, а о дамах уж и говорить нечего. Потом вас привезут на площадь и там повесят.
– Дудочки, – Карл покачал длинным указательным пальцем перед длинным указательным носом Луи. – Дворян не вешают.
Сен-Поль. Вот он перебирает свои бумаги. Осматривает гардероб. Много пестрых и дорогих вещей, очень модных. Что означает «модных»? Это очень любопытно. В провинциальной Испании в моде белый и оранжевый. Таковы цвета гардеробов на срезе распахнутого шкафа. Во Франции, поглядывающей на Бургундию в смысле новых веяний – голубой и салатный. Такова гамма Людовика. В Бургундии, столице вкусов и роскошеств, в моде все. Что попало. В моде то, что ты надел. Бургундские костюмы модны априори. Поэтому в гардеробе Сен-Поля – радуга. Поэтому непросто выбрать самое-самое, набить этим короба и смыться. Смыться даже проще, чем выбрать самое-самое, потому что в бегстве рисуется конечная и умопостигаемая последовательность действий. Тем более, что никаких коробов, когда бегут от опасности, с собой не тащат. Берут важное, а не любимое. Сен-Поль в сердцах захлопнул створки гардероба. Вернемся к бумагам и драгоценностям.
Оливье – маршал Франции. Он уже здесь, и наверняка с ним ответ от Людовика, где Сен-Полю обещаны убежище, покровительство и защита в Париже. Оттуда он будет строить рожи и тевтонам, и бургундам – рожи французского подданного, обласканного королем, который, как известно, без ума от предателей и перебежчиков.
Сегодня, когда цвет Дижона выехал во чисто поле навстречу кортежу маршала Оливье, Сен-Полю повезло – ему довелось помогать Оливье спешиться. Тот сделал ему знак. Мол, все в порядке, Людовик согласен, о подробностях позже. Намек, как минимум, на ближайший прием. Оливье – дуэнья, сводня, сальватор.
Этот прием затеян герцогом Филиппом в честь французского гостя и там, возможно, Сен-Поль получит от Оливье обстоятельную записку. А может и переговорит украдкой на волнующую тему – о безопасном бегстве. И, не исключено, уже сегодня к полуночи Сен-Поль станет обладателем охранительной грамоты с вензелями Людовика. Он получит ее и, ни с кем не попрощавшись, пустится в дорогу в обществе свирепых и преданных клевретов. Их должно быть не меньше семи.
С такой грамотой, правда, можно будет действовать и по-другому – приклеиться к свите Оливье. Но вот беда – Оливье и его люди держат путь к герцогу Савойскому, где намечено засватать чью-то рано овдовевшую кузину. Они отбудут из Дижона завтра утром и вернутся в Париж через четыре недели. Примазавшийся Сен-Поль, естественно, прибудет в Париж никак не раньше.
А ведь хочется как можно скорее облобызать прах под ступнями французского государя. Чем скорее – тем лучшее. Тевтоны сужают круги, тевтоны собрали на него досье, тевтоны делают вид, что он им не интересен, это плохой признак. Герцог Филипп цокает языком, игнорируя его дружелюбные виляния хвостом, Лютеция осыпает его вдохновенными и непечатными ласками. Это тоже плохой признак – бабы любят потенциальных висельников, смерть и опала разжигают их чувства. Кто-то прислал ему ароматический платочек – это тоже, кстати, о потенциальных висельниках. В воздухе гроза, пахнет трескучим разбирательством и козлами отпущения. Сен-Поль пахнет козлом. Это страшит его. Ему снилось, будто он лежит в наполняющемся водой трюме.
Он сел на табурет и стал по одному выдвигать ящики и ящички секретера. Жидкая корреспонденция. Позвольте, извольте, пшел на, всегда рад. Нет, бумажки брать с собой не будем. Медальон с локоном одной особы. Серебряная пряжка, рисунок, симпатичный дырявый камушек – почему его, кстати, называют «куриным богом»? Разве кто-нибудь видел, чтобы птицы сотворяли себе кумиров? Крошки. Ну крошки. Запасной ключик от шкатулки. Засушенный цветок. Железный грифель и кусок коры.
Видение: он бредет через рощу, Мартин, окровавленный настоящей кровью, грифель, этот, вот этот грифель, торчащий в его груди, и щегольской берет со вложенным в него куском коры.
Сен-Поль еще раз перечел берестяное коммюнике Мартина. «Растленный Карлом, умираю во цвете лет».
Зависть, жалость и досада. Нет, не отвращение к содомскому греху. Нет. И ничего, похожего на непонимание, вроде «Как они могут?» Все понятно. Пожалуй, другое – жаль, что не все могут. Де Круа, например, не может. И еще, пожалуй, вопрос, касающийся не столько мужеложества, сколько любви. Почему не получается это скрыть? Почему, даже когда скрывают, все равно вылазят наружу интимные ростки, словно опара из горшка? Почему, кто бы с кем ни слюбился, все становится известно? Почему шило не желает таиться в мешке?
И еще: Сен-Поль не верил в то, что Мартин был растлен. И не оттого, что был о молодом графе уж очень чопорного мнения. Дело в другом – зависть как род самоистязания никогда не довольствуется явленной правдой, ей нужна правда, помноженная на сто. Зависти нужна мечта, воплощенная в чужой жизни. Вот почему Сен-Поль не верил в растление, а верил в одеяло, которое рука Карла нежно набрасывает на озябшее плечо Мартина.
Ветерок распахнул окно и разметал бумаги. Типическая сцена: приход весны, незадолго до бегства. Беглец Сен-Поль нюхает кору, которая пахнет, как и положено коре, – корой. Где, кстати, теперь Мартин – в раю? Нет, лучше везде – пусть лучше он будет растворен в мировом пантеистическом начале и, в том числе, в этом ветерке. А может, он видит, как я рассматриваю эту кору, наблюдает откуда-то за мной с небес, из Дхарма-Кайи?
В теологии и танатологии Сен-Поль был слаб, но трезв и честен в самооценке. Приходилось признать, что если бы Мартину было позволено тешить себя картинами земной жизни, он бы не расточал свое внимание на него, Сен-Поля, пусть даже и с корой. Пялился бы, покуда хватает сил, покуда не повылазят глаза, на Карла. Как он спит, как ест, как ходит по нужде, как волочится за барышнями – стало быть, это он только для отвода глаз за ними волочится? Чтобы все думали, что он… в то время как он…
Вид распростертого Мартина, убиенного мальчика, возлюбленного мальчика, вновь раскинулся настойчивой голограммой перед взором Сен-Поля. Зачем Мартин нацарапал эту гадость перед смертью, зачем вообще было закалываться? И снова зависть, черная и тоскливая. С готовыми ответами. Оттого что размолвка. У них была размолвка, ссора, кто-то кому-то изменил, скорее Шароле, он такой, а Мартин решил отомстить. Шароле отказал ему в ложе, Мартин отказал себе в жизни, чтобы Карлу отказали в уважении, чтобы молодой граф побарахтался в болоте вселенского презре-осуждения, чтобы нажрался им как следует. Чтобы испил из моря урины, выливаемого на него теми, у кого такая профессия – задирать над поскользнувшимися ножку. Чтобы Шароле вкусил пуританского «фе», на которое сам Мартин был не способен. Вот зачем. Именно за этим.
Используя руку как клешню, Сен-Поль смел все достойные совместного с собой изгнания цацки со стола в коробку, а кору положил в кошелек, притороченный к поясу. Подушил за ушами, под мышками, прилизался, оделся.
– Монсеньор, я весь в вашем распоряжении, – отрапортовал один из семи свирепых клевретов.
– Возьми вот это, – Сен-Поль передал ему коробку, куда уже на ходу встромил флакон с духами. Хороший запах. – Ждите меня у западных ворот. Отправляемся сегодня же, и не вздумайте надраться. Повешу.
– Никак не вздумаем! (Надраться.) Не надо! (Вешать.)
– Все, – властно сказал Сен-Поль.
Окинув сентиментальным взглядом комнату, Сен-Поль застегнул плащ и приложился к распятию.
Прием в честь Оливье был Карлу истинно безразличен. Он о нем не вспоминал. Когда некто говорит «Я не хочу туда идти, потому что мне все равно» – это ложь, которую выдает «не хочу». Оливье или не Оливье, Карл все равно пришел бы. По привычке. Есть такая привычка – ходить на приемы.
Карлу было охота почесать языком, но Луи не было рядом. Ему по рангу не положено.
Гостей рассадили по-дурацки. На детских утренниках, а также на повседневных трапезах дедов и прадедов расположение гостей подчинялось правилу «мальчик-девочка-мальчик-девочка». На этом приеме было что-то похожее: «француз-бургунд-француз-бургунд». На всех французов не хватило, но Карлу в соседи достался один такой. Дворянчик. В иное время Карл с ним рядом и не высморкался бы, тоже мне персона.
Самого Оливье залучил к себе герцог Филипп, секретаря Оливье взяли в оборот папины титулованные собутыльники. Сен-Поль обрабатывал сухопарого Эсташа де Рибемона с римским профилем. С него бы монету чеканить. Приписанный к Карлу француз зовется Обри де каким-то. Де Клеман, что ли? Его единственное достоинство – молодое жизнелюбивое брюшко. Все жуют.
– Не откажете ли вы мне в любезности? – спрашивает Обри.
– Как я могу! – вяло реагирует Карл, отирая пальцы о скатерть самым изысканным бургундским манером.
– Тогда передайте мне блюдо с трюфелями.
Карл осматривает стол. Которое из них с трюфелями? Он нюхает все, до которых может дотянуться, по-черепашьи вытянув шею. Находит. Передает блюдо Обри. Тот кокетничает:
– Не могу устоять перед трюфелями.
Грибы образуют конус на его тарелке.
– А вам?
– А мне не надо, – с подозрительной серьезностью отвечает Карл. – Они, по-моему, пахнут псиной.
Обри поворачивается к Карлу всем брюхом.
– Да? А почему? – спрашивает он вместо того, чтобы просто принюхаться.
– Потому что их собирают псы, – поясняет Карл с таким усталым видом, будто приводил это объяснение сотни раз прежде.
– Собирают? – Обри очень стесняется.
– Ага. Трюфель – под землей, его никто не видит. Собаки ходят и ищут, а потом лают поварам, что нашли и готовы обменять их на мясо. Один трюфель на одну отбивную. А если повар жадный и собаки это знают, они могут еще и помочиться втихаря на найденные трюфели.
– Вот как? – Обри сник. Он не мог определить: Карл хамит, шутит, говорит правду или фабулирует.
– Именно! – Карл разделывал жаворонка, начиненного перченым крыжовником.
– Так вы не советуете?
– Почему же? Советую.
Обри растерянно смотрел в свою тарелку. Его ноздри бесшумно вздымались, словно крылья птицы.
– Отличная музыка, – сказал Обри, когда вступили музыканты, через полчаса.
Карл окинул взглядом застолье. Замаслившиеся лица. Отец шепчет на ухо Оливье, никто уже не ест. Пятая перемена блюд. «Нужно внести пропозицию, – думает Карл, – во время пятой перемены блюд подавать невидимую пищу, чтобы не искушать никого». Симпатичные пажи разносят напитки. Французы произносят здравицы и дипломатические благоглупости. Весь честной народ. На златом крыльце сидели. Дворянское собрание в полном составе. У отца удивительно жирные волосы.
– Монсеньоры, да будет дорога французских гостей легка, как подагра герцога Савойского! – в качестве алаверды провозглашает подвыпивший Филипп Добрый, Филипп Прекраснодушный.
Гомон на секунду затихает, чтобы возобновиться с удвоенной силой. Все подымают кубки и пьют за савойскую подагру.
Столы стоят разомкнутым каре. Строй Ганнибала при Каннах, вывернутый наизнанку. Вот если бы сейчас стол исчез или стал прозрачным, сколько интересного можно было бы увидеть. Чья-то рука гладит колено соседки, кто-то выливает вино под стол, чтобы некстати не забуреть, кто-то крутит фиги, выставляет факи, крошит на пол хлеб просто так, треплет собацюру, а заодно вытирает об нее пальцы, передает записочки, пожимает чужие запястья в условном пре-фрикционном ритме. Но нет, доподлинно ничего не видать. Спектакль скрываем занавесом, все, что под столом – скатертью. Остальное скрывают одежды.
Жювель вымыт, одет во все чистое и теперь наконец похож на того, кем он был еще сорок дней назад – на графского парасита,[93] слугу и негодяя.
Всю ночь тевтоны продержали его привязанным к кровати, но Жювель и не думал бежать. Хотя мог бы ужом выпутаться из веревок, прихватить свои деньги и поминай как звали. Он этого не сделал.
Гельмут еще вчера пронюхал, какой праздничек будет сегодня, и поэтому не побежал с раннего утра козырять Жювелем перед Филиппом, как мог бы поступить на его месте Иоганн. Поэтому Гельмут и был главным, а Иоганн второстепенным, а Дитрих желал провалиться им обоим под землю. Таким образом, Дитрих самоисключался из иерархической нумерации и третьим назван быть не мог, хотя в действительности таковым являлся.
Целый день Иоганн дрессировал Жювеля. Когда тот смог наконец без запинки выговорить: «Итак, я та самая заблудшая овца, которая по диавольскому наущению моего хозяина, графа Сен-Поля, положила конец вознесению юного Мартина через порчу механики», Гельмут честно вручил ему монеты.
Он хотел сказать что-то ободряющее, но не нашелся. Дай Жювелю арбалет – выйдет отпетый бриган, дай глиняную птичку – сельский придурок, дай Сен-Поля – и получишь мертвого Сен-Поля.
– Послушай, Жювель, ты хотел бы убить своего хозяина? – спрашивает Гельмут без всякой задней мысли. Роковые кресты на тевтонских плащах, обжимая подконвойный серый балахон Жювеля, движутся по направлению ко дворцу.
– Ни к чему, – Жювель, насколько Гельмут научился понимать его, не врет.
У распахнутых дверей зала никого. Никаких алебардистов, меченосцев, пэров Круглого Стола, грифонов и дэвов.[94] «Вот она, Бургундия, – думает Дитрих, – страна без стражи. Приходи и бери. Приходишь и берешь. А она пожирает тебя, одевает в свои шальвары и пурпуэны, душит египетской амброй – два флорина понюшка – хлюпает своими женскими частями, а потом варит тебя в извести. Кости крадет».
Они вошли. Карл, наклоняясь к уху Обри, доверительно сообщил:
– Вот извольте полюбопытствовать, выписали немецких жонглеров. Сейчас изобразят.
Жювель откидывает капюшон. Сен-Поль с тревогой смотрит на Оливье.
Тевтоны входят в центр разомкнутого каре столов. Кто начнет первым – Филипп или Гельмут? Первый не понимает, кого с собой притащили тевтоны, второму душно после прогулки под свежими дижонскими звездами.
– Государь, – зычно начинает Гельмут, чтобы ничьи, даже самые далекие уши не пустовали, – дело столь спешное, а случай, не скрою, столь удобный, что мы отважились явиться сюда, явиться сейчас. Дело об убийстве Мартина фон Остхофен закрыто.
Умненький Оливье, туго набитый Людовиковыми политическими директивами, с аппетитом скубет телячью ногу. Ах, не светить двум солнцам на небе, как не бывать бургундам королями! Вещий Филипп читает в лице Оливье как в простецкой книжке. Все, что он может сделать, – читать дальше. Там, между прочим, написано:
– Извольте продолжать.
И все. Проще, чем «кушать подано». Филипп сегодня на вторых ролях.
– Мартин фон Остхофен убит графом Сен-Полем. Обвинение располагает свидетелем.
Теперь в фокусе Жювель. Иоганн вполголоса подсказывает ему: «Итак, я та самая заблудшая овца…»
Жювель, согласно кивнув, говорит:
– Все так. По делу. Хозяин сказал: «Пили кругляк». А мне не разница, какая у него прихоть. Ну и по его диавольскому наущению сгубил Мартина-янгела.
В дальнем конце зала – женский смех. Ее имел ангел. Такая мысль Лютеции в голову не приходила. Общественное настроение подымается. Все-таки нам будет весело.
Гельмут, заломив бровь, оборачивается на смех. У него все грамотно куплено. Не даром ведь он сегодня потратил на Лютецию два часа лучшего полуденного времени.
– Рад видеть среди прочих эту милую госпожу. Лютеция, скажите, вы узнаете нашего свидетеля?
Лютеция органична во всем, Лютеция вне политики. Если бы ее попросили узнать в Жювеле Тухлое Дупло святую Варвару, она, без сомнения, узнала бы в нем святую Варвару. Тем более, что Жювель, лишенный нечистотных наслоений, вполне недурен собой.
– Да, монсеньор. Именно через Жювеля я не раз и не два сносилась с графом.
– Вы видели Жювеля на фаблио?
– Да, как и весь свет.
Спроси Гельмут, была ли Лютеция непосредственной свидетельницей порчи блока, ревновал ли ее Сен-Поль к Мартину и все такое подобное, она без оговорок ответила бы «да».
Гельмут не стал, однако, длить свой допрос. На то и драматургия, на то и искусство, чтобы разогретая публика не заскучала. Все уже готовы принять слова за факты, все верят старательному аранжировщику, а вера на то и вера, чтобы восполнять лакуны в логических цепях.
– Итак, государь, – Гельмут вновь обращается к Филиппу, – преступник обнаружен, уличен и явлен обществу. Просим предоставить графа Сен-Поля в наше распоряжение либо покарать его по бургундским законам в нашем присутствии.
Филипп украдкой смотрит на Оливье. Что там еще написано?
– Терпение, монсеньоры. Пусть скажет граф.
Сен-Поль – Рыцарь-в-Белом. Весь в белом и сам белый. Нет, он не трус. Он рыцарь. Он встает, он делает глубокий вдох, смотрит на Филиппа, на Карла, на Оливье. Немое кино.
«Ну? Что скажете-с?» – растворено в мировом эфире коллективное невысказанное.
– Что я скажу? – Сен-Поль сглотнул слюну, оперся руками о стол.
– В тот день, последний день фаблио, я шел через рощу близ холма Монтенуа и размышлял о делах, каких у меня, распорядителя, было хоть отбавляй. Я шествовал тропкой, кратчайшей, но безлюдной. Я увидел Мартина фон Остхофен, лежащего под деревом, и подумал, что он спит. Это было очень некстати – вскоре должен был состояться его выход в роли души Роланда. Я подошел к нему, чтобы разбудить и пристыдить. Я увидел, что грудь его залита кровью – настоящей, алой, липкой. Представьте, он убился грифелем, который торчал в его груди, словно соломинка в коровьей лепешке. Лицо его казалось спокойным и не запечатлело ни телесных мучений, ни ужаса. Одет и причесан он был на свой лад, опрятно и фатовато. Ничто не намекало на борьбу. Это было самоубийство.
Шепот. Довольные, все снова набросились на еду. Это нервное. Частичное утоление голода одного рода взывает к другому. Если проще, то жрут, когда очень интересно. Поэтому на турнир или казнь берут бутерброды, не говоря уже о попкорне.
– Я утверждаю, – продолжал Сен-Поль, Рыцарь-в-Белом, – что Мартин убил себя сам. Под его головой я обнаружил документ, который все объясняет, но о нем позже. Я был распорядителем на фаблио, я был вынужден скрыть его смерть. Некоторые причины этого очевидны, некоторые – нет. Я позвал своих людей, мы омыли кровь и нечистоты, переодели теплое тело в одеяния ангельские, Жювель действительно подпилил блок, и тело Мартина сверзилось на копья. Он как бы погиб дважды.
Карл слушал. Слишком внимательно. «Я увидел», «я понял», «я сделал»… Он не верил Жювелю, тевтонские морды его злили. Он не верил в убийство или по крайней мере в то, что убийца Сен-Поль. Самоубийство – куда ни шло, оно пребывало в согласии с его видением происшедшего. В самом начале Карл был уверен, что смерть Мартина – несчастный случай. Слова Сен-Поля сути дела не изменяли, ведь и самоубийство – несчастный случай иного рода. Карл верил Сен-Полю, потому что не сомневался в его трусости, в мягкости его подбрюшья, слабости его поджилок. Тряпичник и зануда Сен-Поль – убийца? Нет, кто угодно, но не Сен-Поль.
Обри, воспользовавшись отстраненностью Карла, стал поедать свои трюфели. Карл и в самом деле игнорировал его, он скользил взглядом по складкам одежды Сен-Поля. Мертвый Мартин лежал в роще. Я скотина. Карл поправил волосы, упавшие на глаза. Я скотина.
Снова вступил Сен-Поль.
– Я сделал все, чтобы предотвратить скандал. Я пожертвовал троими из своей челяди. Их повесили привселюдно, вы помните. Я взял на себя всю ответственность за сохранение чести и доброй славы бургундского фаблио, потому что знал: Мартину уже не навредить, а вот нам мертвый Мартин мог бы навредить изрядно. Так и случилось.
Сен-Поль умолк, глотнул из кубка. Рыцарь-в-Белом облокотился о седельную луку, отдыхая в предвосхищении новой атаки. Вот чего от него не ожидал Карл, так это смирения, спокойствия и твердости. Надо же, Сен-Поль не такое говно, каким казался все это время.
– Скажите, граф, а что там за документ, который все объясняет?
Сен-Поль запрокинул голову, как будто вверху был не свод трапезной, не потолок с кудрявой росписью – цветы и птицы, драконы и их победители – а небо, где огненными буквами прописаны слова господнего одобрения.
– Я имею его при себе, – сказал Сен-Поль после минутного колебания. – Желающие могут удостовериться, что это не подделка, – Сен-Поль извлек кору из кошелька. – Рука Мартина фон Остхофен. Он пользовался тем же грифелем, которым и закололся. «Растленный Карлом, умираю во цвете лет», – вот что здесь написано. По-французски, каждый может видеть.
– Га-га-га, – заржал в кромешной тишине секретарь Оливье, пьяный в дупель крупный парижский жлоб.
Это было сигналом.
Пауза, занявшая свое законное место в хвосте монолога Сен-Поля, была прервана.
Это было сигналом.
Все зашептались, зачесались, загалдели, заерзали, засморкались. Брови Филиппа взлетели на лоб. Обри, рассеянная рассеянность, поставил локоть на стол. Оказалось, в тарелку. Только тут Карл осознал, что в послании Мартина речь идет о нем.
Сен-Поль продолжал. Он говорил, не повышая голоса, но все слышали.
– «Растленный Карлом» – вот он, ключ к смерти Мартина фон Остхофен, данный самим Мартином. И всякий, кто был на том фаблио, мог видеть, что для такого заявления было достаточно оснований. Вернемся в тот день. Вот я обнаружил этот документ под головой Мартина. Что я должен был делать дальше? Позвать всех, показать его всем, всем объяснить, что имеется в виду? И это я должен был сделать, будучи преданным вассалом герцога Филиппа?
Сен-Поль разошелся. На его щеках заиграл румянец.
– Я что, должен был бежать к молодому графу и предъявлять ему этот документ? Может, я должен был рассказать, что нашел мертвого Мартина, умолчав о записке, чтобы меня подозревали в убийстве? Тем более, что мальца угораздило сойтись накоротке с моей прежней подругой Лютецией и об этом кое-кто знал? Я скрыл все. Но тогда у меня, по крайней мере, была надежда, что благодаря моим усилиям это самоубийство канет в Лету. Другое дело, что эта надежда не оправдалась и Орден настоял на разбирательстве. Пускай оно будет. Но только искать нужно в другом месте. Будьте любезны, господа инквизиторы, расследовать перипетии отношений между вашим эстетным мальчиком и нашим пылким графом! Это честнее, чем лепить из меня резателя и ревнивца.
Гельмут и Иоганн обменялись взглядами. Конечно, это было бы честнее. Но оба чувствовали, что этот честный кус им не по зубам.
Карл огляделся. Луи нет, как не было. Очевидно же, что высматривать его глупо. Хотя здесь нет ничего очевидного – Дитриха, Гельмута, Иоганна и этого рахита здесь тоже быть не должно бы. Но они есть. Я что, трахнул вам этого Мартина? Растленный Карлом, умираю в расцвете же. Сен-Поль написал. Или Дитрих – одно из двух.
Карл встает. Он встает так: во-первых, приземляя двурогую вилку на стол, плашмя, рядом со своей тарелкой; во-вторых, с грохотом опрокидывая стул; в-третьих, прочищая горло троекратным прокашливанием; в-четвертых – ему по хрену Дитрих, Гельмут, Сен-Поль и весь этот фестиваль. Именно таким образом граф Шароле встает и говорит громко:
– Монсеньоры! Не один, а двое здесь обвиняют меня, графа Шароле, в совершенном ими же самими преступлении. Это несправедливо и, кстати, оскорбительно.
Карл обвел публику полупрозрачным взглядом и продолжал:
– Это оскорбительно, поскольку эти двое – наемный убийца Мартина Сен-Поль и бесчестный Дитрих фон Хелленталь, опекун Мартина и, соответственно, наниматель Сен-Поля…
Граф Шароле замолчал, не закончив свою мысль. Гнев заменял ему красноречие.
– Последний, – продолжал Карл невпопад, – был движим алчностью, ибо по смерти подопечного ему причиталась известная сумма, до которой он был охоч.
«Меч мне, – понижая голос, обратился он к Обри, замешкавшемуся с недоеденным трюфелем в зубах, – меч же мне».
Медленно выходя из оцепенения, Обри нащупал рукоять меча. Зачем он понадобился Карлу – собственному адвокату на импровизированном суде – Обри не догадывался, потому что не пытался. Меч покинул ножны. Карл взял его – теперь, о Боже, граф Шароле вооружен.
– Я не желаю смотреть, как эти двое, – меч указует то на Сен-Поля, то на Дитриха, – порочат светлое имя меня, моего отца и всей Бургундии, и полагаю, что обоих должна постигнуть заслуженная кара.
Сказав так, Карл оперся о плечо Обри и взобрался на стол. Минус две тарелки. Первым будет Сен-Поль. Вторым будет Дитрих. Третьим будет Гельмут. Четвертым – Иоганн. Вот такая замечательная считалка. Считаем навылет. На кого показал, тому отправляться вслед за Мартином.
Трапезная умерла. Судьба закусила удила и понеслась на всех рысях. Граф Шароле – Рыцарь-в-Черном. На его стороне, как ни странно, правда. Он сильнее, безумнее, без руля и без ветрил.
– Едем дальше, – грохотал голос Карла. – Эти двое – не только убийцы и лжесвидетели. Им также достало дерзости разыграть здесь, в присутствии французских гостей, гнусный фарс. Пусть не бездарный. Своего рода тевтонское фаблио… Сначала Дитрих сговорился с Сен-Полем. Затем они обделали дельце. А когда запахло скандалом, решили сделать из меня суккуба,[95] растлителя, содомскую сволочь, которая свела в могилу замечательного германского отпрыска. Пока что им удается разыгрывать свою мерзкую пиэску как по нотам. Удается потому, что никто до сих пор не положил конец этой лжи.
Карл сделал три гигантских шага и очутился перед Сен-Полем. Филипп смотрел на него исподлобья, в общем-то одобрительно. Карл подумал, что если он вот сейчас отправит графа в общество его славных предков, отец не будет сильно возражать. Всегда есть оправдание – мол, это был судебный поединок. Свои со своими.
Сен-Поль не на шутку перепугался. Сейчас ему отрежут голову. Отрежут мечом. Суд Божий свершится. Бог смотрит на всех свысока и видит сквозь стены. Только Сен-Полю уже не кажется, что Он смотрит на него покровительственно.
– Дайте сюда ваш документ, – потребовал Карл, улыбаясь зловеще-любезно, как пристало Рыцарю-в-Черном.
Сен-Поль протянул кору. Рука его, однако, не дрожала.
Бросив на кору беглый взгляд («Растленный Карлом…»), Карл переправил ее под нос Гельмуту.
– Вы считаете этот документ подлинным? Если да, то на каком основании? Если Вы не уверены, то на каком основании Сен-Поль считает себя вправе обвинять меня в содомии и делать это привселюдно? Вы не допускаете, что Дитрих и Сен-Поль могли быть в сговоре? Отвечайте же!
Карл рычал, Карл грохотал, Карл неистовствовал. Меч Обри – дрянной французский мечишко. Но в руках Карла он мортально[96] тяжелел. Если бы меч этот был не мечом, а, скажем, обыкновенной вилкой таких же размеров, то и она сияла бы в руках молодого графа Дюрандалем. Здесь важна фигура героя, а не его орудие. Здесь важно само возмездие, а не то, как и чем. Фурии могут довольствоваться китайскими фонариками. Немезида страшна и с зубочисткой.
Гельмут осторожно взял кору, повертел, рассмотрел. Ответить на все вопросы Карла по порядку было невозможно. Он не запомнил и половины.
– Молчи по-любому, – услышал Гельмут предостережение Жювеля.
Карл не дождался ответа.
– Правосудие безмолвствует. Наше правосудие прямо сейчас… – заверил Карл Гельмута.
Карл выглядел рассеянным, но на деле лишь полностью забылся в бешенстве. Если бы Гельмут сказал хоть что-то, правосудие могло бы свершиться над ним в первую очередь. Устами Жювеля глаголил Водан.
Не говоря и не медля больше, не глядя больше ни перед собой, ни на свою жертву, Карл одновременно с шагом вбок наносит удар безо всякого расчета. Без расчета, а так, наудачу, но Сен-Поль должен быть мертв наверняка.
Звон и искры, которые одни и достают графа. Меч Карла встречается с мечом Дитриха и, оскользнувшись о тысячу серег его прабабки, рубит стол, не Сен-Поля. Всеобщее восхищение тевтоном. Всяк, кто не дурак, видит: Дитрих и Сен-Поль в сговоре. Карл видит, остальным покажет.
Теперь короткая отмашка вправо. Из рассеченного Дитрихова чрева брызжет кровь. Всеобщее восхищение Карлом.
И, немного отступив назад, описав мечом вспыхнувший оранжевыми всплесками свечного пламени эллипсоид, Карл получает полную сатисфакцию.
Тело Дитриха, раздвоенное, пребывает в видимой целостности. Легкий тычок ноги – и, раскрывшись, как арбуз, Дитрих разваливается. Карл швыряет в кровь каракули Мартина.
«Вот и славно, – признался себе Гельмут, – разве только арфист был хороший».
Карл пресыщен мщением. И когда Оливье, отгораживая Сен-Поля какой-то бумажкой, говорит, что с сего дня граф находится в подданстве у французской короны, Карл, удовлетворенный, только и цедит: «Короны-вороны…»
– Возьмите, спасибо, – говорит он, возвращая Обри вытертый о скатерть меч.
Жювель подбросил дровишек, костер воспрял и содержимое котла вновь радостно забурлило. Дитрих фон Хелленталь, покойный, ныне варимый, приподнялся над поверхностью, и часть его достойного бедра выглянула из кипящего масла.
– Не дело всплывать, – Жювель пошевелил в котле лопатой, и чресла тевтона вновь погрузились в котел.
– Варись, понял? – он прошелся вокруг, набрал дров, опять заправил огонь.
Костер отрыгнул искрами и дохнул дымным смрадом. Ноздри Жювеля вздрогнули под напором тлетворного тевтонского духа, и он сочно, с чувством чихнул. Запах, конечно, неприятный, но, подобно многому неприятному – притягательный. Готовые фрикадельки всплывают. Готовый фон Хелленталь не всплывает, не разлагается и более уже не воняет. Жювель говорит сам с собой.
– Там внизу что? Что здесь. Точно. Я что тот черт, делаю что он. Мешаю теперь лыцаря, хоть граф Сен-Поль чуть не снял мне шкуряку. И снял бы, если б не господин Гельмут, тысячу лет жизни ему. Черт свидетель. Будь он, кстати, неладен, – Жювель трижды сплюнул через плечо и торопливо перекрестился.
Случайным слушателем Жювеля был глубокий фарфоровый горшок без рисунка, стыдливо стоявший поодаль, пока еще пустой. Предусмотрительные Гельмут и Иоганн, памятуя о конфузе, приключившемся с костями Мартина, забраковали серебряную тару как обладающую властью искушать нравственно недоразвитые души и решили, что кости Дитриха неплохо доедут до родного склепа и так.