Октав бесшумно проскользнул к себе в комнату. Снимая с себя пальто, он подумал, что Мари, по-видимому, тоже равнодушна «к этому». Что же ей в таком случае нужно? И почему она так легко упала в объятия первого встречного? Да, женщины поистине странные существа…
На следующий день, когда Октав, сидя у Кампардонов, объяснял, как он неловко уронил книгу, вдруг вошла Мари. Она собиралась с Лилит на прогулку в Тюильрийский сад и зашла узнать, не доверят ли ей на некоторое время Анжель.
Без малейшего смущения улыбнувшись Октаву, она с присущим ей невинным видом взглянула на лежавшую на столе книгу.
– Ну, конечно! Ведь это так любезно с вашей стороны! – воскликнула г-жа Кампардон. – Анжель, пойди надень шляпу. С вами я куда угодно могу ее отпустить…
Мари, очень скромная, в темном шерстяном пальто, рассказала, что муж ее накануне вернулся домой простуженным, затем заговорила о ценах на мясо, которое скоро вообще станет недоступным. Когда она ушла, уводя с собой Анжель, все высунулись из окна, чтобы посмотреть, как они пойдут по улице.
Ступив на тротуар, она натянула на руки перчатки и медленно покатила перед собой детскую коляску, в то время как Анжель, чувствуя, что на нее смотрят, чинно выступала рядом с ней, потупив глаза.
– Как она прекрасно себя держит! – воскликнула г-жа Кампардон. – И до чего же она милая, порядочная женщина!
– Да, мой друг, – изрек архитектор, хлопнув Октава по плечу, – нет ничего лучше домашнего воспитания!
В этот день у Дюверье должен был состояться званый вечер и концерт. Около десяти часов Октав, приглашенный туда в первый раз, кончал одеваться у себя в комнате. Он был мрачен и недоволен собой. Почему у него ничего не вышло с Валери, женщиной, у которой такая богатая, влиятельная родня? А Берта Жоссеран? Ему бы следовало хорошенько подумать, прежде чем отказываться от нее.
Когда он повязывал белый галстук, мысль о Мари Пишон стала ему совершенно нестерпимой. Подумать только, пять месяцев, как он в Париже, и одно только это жалкое приключение! Оно тяготило его, как нечто постыдное, ибо он прекрасно чувствовал всю бессмысленность и ненужность этой связи. Надевая перчатки, он дал себе слово впредь подобным образом не терять время. Он был полон решимости отныне действовать энергично, поскольку он теперь получил доступ в свет, где, разумеется, может подвернуться не один удобный случай.
Выйдя из комнаты, он в конце коридора натолкнулся на поджидавшую его Мари Пишон. Самого Пишона не было дома, и ему пришлось на минутку зайти к ней.
– Какой вы интересный! – прошептала она.
Супругов Пишон никогда не приглашали к Дюверье, что преисполняло Мари глубоким почтением к салону жильцов второго этажа. Впрочем, она никому не завидовала, у нее для этого не хватало ни воли, ни сил.
– Я вас буду ждать, – сказала она, подставляя ему лоб для поцелуя. – Возвращайтесь пораньше и приходите мне рассказать, весело ли вы провели время.
Октаву пришлось коснуться губами ее волос. Несмотря на то, что связь их продолжалась – по его инициативе и в той мере, в какой это его устраивало, – и она отдавалась ему каждый раз, когда желание или просто скука приводили его к ней, они до сих пор не говорили друг другу «ты». Наконец он спустился вниз. Она же, перевесившись через перила, смотрела ему вслед.
В это время в квартире Жоссеранов разыгралась целая драма. На вечере у Дюверье, куда они отправлялись всей семьей, должен был, как этого ожидала мать, решиться вопрос о браке Берты с Огюстом Вабром. Огюст, на которого последние две недели повели энергичную атаку, продолжал колебаться, очевидно одолеваемый сомнениями насчет приданого. И потому г-жа Жоссеран, собираясь нанести решительный удар, написала своему брату о предполагаемом замужестве Берты, одновременно напомнив о его обещании, в надежде, что он в своем ответе обмолвится какой-нибудь фразой, которую можно будет истолковать, как обязательство. И вся семья, одетая для выхода, собравшись в столовой у печки, ждала, когда пробьет девять часов, чтобы спуститься вниз, как вдруг появился Гур и вручил им письмо от дядюшки Башелара. Это письмо г-жа Гур, после очередной доставки почты, засунула под табакерку, совершенно о нем позабыв.
– Наконец-то! – воскликнула г-жа Жоссеран, распечатывая конверт.
Отец и обе дочери с тревогой следили за чтением письма, в то время как Адель, которой пришлось помогать своим хозяйкам одеваться, неуклюже топталась вокруг стола, где стояла еще не убранная после обеда посуда.
Г-жа Жоссеран побледнела, как полотно.
– Ничего! Решительно ничего! – с трудом проговорила она, – Ни одной определенной фразы! Он посмотрит… подумает… попозже… перед самой свадьбой… И тут же он уверяет, что все же очень любит нас! Какая гнусная скотина!
Жоссеран, как был, во фраке, так и рухнул на стул. Ортанс и Берта, у которых подкосились ноги, тоже опустились на стулья. И обе, в своих неизменных, еще раз переделанных для этого случая туалетах – одна в розовом, другая в голубом, – застыли на месте.
– Я всегда говорил, что Башелар нас просто обманывает, – прошептал отец. – Вовеки не дождаться от него ни гроша!
Г-жа Жоссеран, в своем ярко-оранжевом платье, продолжала стоять посреди столовой и перечитывала письмо. Затем она разразилась гневной речью:
– Ох, уж эти мужчины! Взять хотя бы моего братца!.. Кутит вовсю, посмотришь – ну прямо болван болваном! Но как бы не так! Даром что будто не в своем уме, а только заикнись о деньгах – сразу же настораживается! Ох, уж эти мужчины!..
Она повернулась лицом к дочерям, к которым собственно и относились ее поучения, и продолжала:
– Я даже порой задаю себе вопрос, чего ради вы так рветесь замуж?.. Ах, если бы вы знали, как они могут осточертеть, эти мужчины! Ведь вы не найдете ни одного, который полюбил бы вас бескорыстно и принес бы вам свое состояние… Дядюшки-миллионеры, которые целых двадцать лет кормятся у вас и даже не считают себя обязанными дать своим племянницам приданое! Ни к чему не пригодные мужья, да, да, милостивый государь, ни к чему не пригодные!..
Жоссеран опустил голову. Вдруг гнев хозяйки обрушился на Адель, которая, совсем не прислушиваясь к разговору, молча продолжала убирать со стола.
– Тебе что здесь надо? Шпионишь за нами? Ступай к себе на кухню и сиди там!
– Если как следует разобраться, – в виде заключения добавила она, – то все для этих прохвостов. А нам, женщинам, достается шиш с маслом!.. По-моему, они только на то и годятся, чтобы водить их за нос… Запомните хорошенько, что я вам говорю!
Ортанс и Берта, как бы проникнувшись материнскими советами, одобрительно кивнули головой. Мать давным-давно вбила им в голову, что мужчины – полнейшие ничтожества и что они созданы только для того, чтобы жениться и выкладывать денежки.
В столовой с закопченными стенами, где стоял неприятный запах пищи, исходивший от не убранных служанкой тарелок, воцарилось гробовое молчание. Разряженные Жоссераны в крайне угнетенном состоянии, рассевшись по разным углам комнаты, забыв про концерт у Дюверье, размышляли о том, как их вечно преследует судьба. Из соседней комнаты доносился храп Сатюрнена, которого пораньше уложили спать. Берта первая прервала молчание.
– Значит, ничего не вышло? Раздеваться, что ли?
Но тут г-жа Жоссеран вмиг, обрела всю свою энергию. Как? Что такое? Раздеваться? А с какой это собственно стати? Разве они какие-нибудь непорядочные? Разве породниться с ними менее почетно, чем с другими? Пусть она треснет, но свадьба эта состоится во что бы то ни стало!.. И она наскоро распределила роли. Обе девицы получили задание быть как можно любезнее с Огюстом и ни в коем случае не отставать от него, пока он не сделает решительного шага. На отца была возложена миссия расположить к себе старика Вабра и его зятя Дюверье, во всем поддакивая им, если только у него на это хватит ума. Что касается ее самой, то она, считая, что ничем не следует пренебрегать, решила заняться женщинами, уверенная, что заставит их играть себе на руку. Затем, ненадолго уйдя в свои мысли, она в последний раз окинула взглядом столовую, словно желая удостовериться, не забыто ли ею какое-нибудь оружие, приняла грозный вид воина, будто вела своих дочерей на кровавую битву, и громко отчеканила одно-единственное слово:
– Пошли!
Они стали спускаться. Жоссеран шел по исполненной торжественного безмолвия лестнице с каким-то тревожным чувством в душе, ибо заранее предвидел, что ему придется совершить ряд поступков, неприемлемых для его щепетильно-честной натуры.
Когда они вошли к Дюверье, там уже было полно народу. Вокруг концертного фортепьяно, занимавшего целый угол гостиной, на стульях, расставленных рядами, как в театре, сидели дамы, а из настежь распахнутых дверей столовой и маленькой комнаты двумя широкими потоками вливались фраки. Люстры и шесть ламп на консолях распространяли ослепительный, не уступавший дневному свет в этой отделанной позолотой гостиной, где на фоне белых стен резкими пятнами выделялся красный шелк мебели и портьер. Было жарко. Равномерные взмахи вееров разносили по гостиной возбуждающий запах, исходивший от низко вырезанных лифов и обнаженных плеч.
Как раз в этот момент г-жа Дюверье садилась за фортепьяно. Г-жа Жоссеран, очаровательно улыбаясь, движением руки издали попросила ее не беспокоиться. Оставив дочерей среди мужчин, она села на предложенный ей стул, между Валери и г-жой Жюзер. Жоссеран прошел в маленькую гостиную, где на своем обычном месте, в углу дивана, дремал сам домовладелец Вабр. Там отдельной группой стояли Кампардон, Теофиль и Огюст Вабры, доктор Жюйера и аббат Модюи. Трюбло и Октав, оба сбежав от музыки, разыскали друг друга и скрылись в глубине столовой. А рядом с ними, за толпой мужчин во фраках, стоял высокий и худой Дюверье, вперив глаза в свою жену, которая сидела за фортепьяно в ожидании, пока водворится тишина. В петлице его фрака алела сложенная маленьким безукоризненным бантиком ленточка Почетного легиона.
– Тс!.. Тс!.. Замолчите! – предупредительно зашикали кругом.
Клотильда Дюверье взяла первые ноты очень трудного для исполнения ноктюрна Шопена. Это была красивая, статная женщина с пышной конной рыжих волос, с белоснежным, продолговатой формы лицом, постоянно сохранявшим холодное выражение. Зажечь огонь в ее серых глазах могла лишь музыка, которую она любила с болезненной страстностью, живя только ею и не ведая иных желаний, ни духовных, ни плотских. Дюверье по-прежнему не спускал с нее глаз, но как только она начала играть, какая-то нервная судорога исказила его лицо, губы сжались, и он скрылся в глубине столовой. По его бритому лицу, на котором выделялись острый подбородок и косо посаженные глаза, пошли крупные пятна, свидетельствовавшие о гнилой крови: глубоко гнездившийся недуг проступал наружу и жег ему щеки.
– Он не выносит музыки, – флегматично сказал Трюбло, который с любопытством наблюдал за ним.
– Я тоже! – подхватил Октав.
– Да, но вам она так не досаждает, как ему. Это, милый мой, один из тех людей, которым всегда везет… Он ничуть не умнее других, но у него было немало покровителей. Он из старинной буржуазной семьи. Отец его в свое время был председателем суда, а сам он, едва кончив школу, был зачислен а судейское сословие, после чего служил в Реймсе заместителем судьи, откуда был переведен в Париж членом Трибунала первой инстанции. Затем его наградили орденом, а в настоящее время он советник Палаты, хотя ему еще нет и сорока пяти лет! Но музыки он не выносит. Фортепьяно отравило ему жизнь. Что ж, нельзя сразу обладать врем…
Клотильда тем временем с чрезвычайным хладнокровием преодолевала самые трудные для исполнения места. Она чувствовала себя за инструментом, как искусная наездница на лошади. Октава, однако, занимала во всем этом только бешеная работа ее пальцев.
– Посмотрите-ка на ее руки! – заметил он. – Это просто поразительно. Я уверен, что больше четверти часа ей не выдержать!..
И оба, не уделяя больше внимания игре, заговорили о женщинах. Вдруг Октав увидел Валери и ощутил неловкость. Как ему с ней держаться? Заговорить или притвориться, что он ее не замечает?
Трюбло высказывался о женщинах весьма презрительно: ни одна из них его не устраивает. В ответ на возражение Октава, который, окинув глазами гостиную, заметил, что вряд ли тут не окажется ни одной в его вкусе, он авторитетным тоном заявил:
– Приглядитесь-ка сами и вы увидите, когда начнете разбирать их по косточкам. Ну, конечно же, ни та с перьями, ни эта блондинка в лиловом платье. Ни вон та старуха, хотя она-то по крайней мере в теле… Говорю вам, милый мой, что искать среди светских дам – форменное идиотство. Одно кривлянье и никакого удовольствия!
Октав улыбнулся. Ему-то необходимо было создать себе положение, и он не имел права руководствоваться только своим вкусом, как Трюбло, у которого был богатый отец. Глядя на сидевших плотными рядами женщин, Октав впал в задумчивость, спрашивая себя, какую бы он выбрал ради ее богатства и вместе с тем для удовольствия, если бы хозяева дома разрешили ему увести одну из них за собой? Переводя с одной на другую оценивающий взгляд, он вдруг удивился:
– Глядите-ка, моя хозяйка! Разве она здесь бывает?
– А вы не знали? – ответил Трюбло. – Несмотря на разницу в возрасте, госпожа Эдуэн и госпожа Дюверье – подруги по пансиону. Они были неразлучны, и их обеих прозвали белыми медведицами, так как температура их крови всегда была на двадцать градусов ниже нуля. Обе они из породы женщин, которые служат для украшения. Худо бы пришлось Дюверье, не запасись он теплой грелкой, чтобы в зимнюю стужу класть ее себе в постель.
Но теперь Октав слушал его не улыбаясь. Он впервые увидал г-жу Эдуэн с обнаженной шеей и руками; ее заплетенные в косы черные волосы были красиво уложены на лбу, и при ослепительном свете люстр она казалась как бы живым воплощением его мечтаний. Роскошная, пышущая здоровьем, наделенная спокойной красотой, она была бы сущим кладом для любого мужчины. Он уже стал мысленно строить самые сложные планы, как вдруг поднявшийся вокруг него шум вывел его из задумчивости.
– Уф! Наконец-то! – вырвалось у Трюбла.
Клотильду осыпали похвалами. Г-жа Жоссеран, подбежав к ней, пожимала ей обе руки.
Мужчины, облегченно вздохнув, снова заговорили о своем. Дамы стали энергично обмахиваться веерами. Дюверье отважился перейти в маленькую гостиную, и его примеру последовали Октав и Трюбло. Пробираясь между широкими юбками дам, Трюбло шепнул Октаву на ухо:
– Взгляните направо! Начинается ловля!
И он указал на г-жу Жоссеран, напустившую свою Берту на Огюста, который имел неосторожность подойти к этим дамам и раскланяться с ними. В этот вечер головная боль мучила его не так сильно; его беспокоила только одна болезненная точка в левом глазу. Но он с тревогой ждал конца вечера, так как собирались еще петь, а для его мигрени не было ничего хуже пения.
– Берта, – сказала мать, – покажи господину Вабру рецепт от головной боли, который ты для него выписала из книги. О, это незаменимое средство!
Сведя таким образом свою дочь с Огюстом, она оставила их вдвоем у окошка и сама отошла в сторону.
– Черт возьми! Они уже дошли до лекарств! – пробормотал Трюбло.
Тем временем в маленькой гостиной Жоссеран, чтобы угодить жене, подошел к Вабру, который успел задремать, и в большом смущении стоял перед ним, не решаясь его разбудить только ради того, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение. Но когда музыка умолкла, Вабр открыл глаза. Это был маленький толстый старичок с совершенно лысым черепом и двумя торчащими над ушами пучками волос. У него была красная физиономия, отвислые губы и круглые навыкате глаза, Жоссеран учтиво осведомился о его здоровье, и между ними завязался разговор. У Вабра, в прошлом нотариуса, вертелись в голове три – четыре мыслишки, излагаемые им обычно в одном и том же порядке. Он заговорил сперва о Версале, где он в течение сорока лет занимался практикой, затем о своих двух сыновьях, жалуясь, что ни старший, ни младший не обнаружили достаточных способностей, чтобы перенять его контору, в результате чего собственно он и решил ликвидировать свое дело и переселиться в Париж. После этого следовала история дома, постройка которого была самым волнующим эпизодом его жизни.
– Я, сударь мой, ухлопал на него триста тысяч франков… Прекрасное помещение капитала, уверял меня архитектор. А сейчас мне с величайшим трудом удается выручить денежки, которые я в него всадил. Тем более, что мои дети, желая иметь даровые квартиры, все поселились у меня. Я бы никогда не получал квартирной платы, если бы каждое пятнадцатое число сам не являлся за деньгами. К счастью, я хоть нахожу некоторое удовольствие в работе.
– Вы всегда так много работаете?
– Всегда, всегда! – с какой-то исступленной страстью ответил старик. – Только работой я и живу.
И он стал объяснять, в чем состоит его обширный труд. Вот уже десять лет как он тщательно изучает ежегодный официальный каталог парижского Салона живописи, выписывая на специальных карточках против имени каждого художника названия выставленных им картин. Старик Вабр говорил об этом с тоской и усталостью в голосе. За год он едва успевает справиться с этой работой, подчас настолько трудней, что он буквально изнемогает: так, например, если женщина-художница выходит замуж и выставляет свои картины под фамилией мужа – скажите на милость, как тут разобраться?
– Мой труд никогда не будет завершен, и это меня убивает.
– Значит, вы интересуетесь искусством? – желая польстить ему, спросил Жоссеран.
Старик Вабр с изумлением посмотрел на него.
– Да нет! Мне совсем не нужно видеть самые картины. Тут все дело в статистике. Однако я лучше отправлюсь спать, чтобы утром встать со свежей головой. Мое почтение, сударь.
Он оперся на палку, с которой не расставался даже дома, и поплелся, еле передвигая ноги, так как нижняя часть туловища была у него парализована.
Жоссеран, оставшись один, растерянно посмотрел ему вслед. Он не совсем понял его, кроме того боялся, что не проявил достаточного восторга по поводу его карточек.
Между тем донесшийся из большой гостиной легкий шум заставил Октава и Трюбло подойти к двери. В гостиную входила очень полная, но еще сохранившая красоту дама лет пятидесяти, за которой следовал весьма подтянутый молодой человек с серьезным выражением лица.
– Как! Они появляются вместе!.. – прошептал Трюбло. – Правильно, чего там стесняться!..
Это была г-жа Дамбревиль, а с ней Леон Жоссеран. Она обещала его женить, но пока что решила оставить при своей особе. У них был теперь самый разгар медового месяца, и они открыто афишировали свою связь в буржуазных салонах.
Между мамашами и дочками на выданье пошли перешептывания. Но г-жа Дюверье устремилась навстречу гостье, поставлявшей молодых людей для ее домашнего хора. Однако тут же г-жой Дамбревиль завладела г-жа Жоссеран, и, в расчете, что та может ей пригодиться, осыпала ее любезностями. Леон холодно обменялся несколькими словами с матерью, которая со времени его связи с г-жой Дамбревиль стала надеяться, что из него выйдет что-нибудь путное.
– Берта вас не заметила, – обратилась она к г-же Дамбревиль. – Уж вы извините ее! Она как раз рекомендует какой-то рецепт господину Огюсту.
– Оставьте вы их! Они, по-видимому, отлично себя чувствуют вдвоем, – ответила та, сразу поняв, в чем дело.
Обе дамы с материнской нежностью посмотрели на Берту, которой, наконец, удалось увлечь Огюста в оконную нишу, где она удерживала его кокетливыми жестами. Он же, рискуя приступом мигрени, постепенно оживлялся.
В маленькой гостиной мужчины, собравшись в группу, разговаривали о политике. Как раз накануне по поводу римских дел в Сенате состоялось бурное заседание, на котором обсуждался адрес правительству.[3] И доктор Жюйера – по убеждению атеист и революционер – находил, что Рим следует отдать итальянскому королю. Напротив того, аббат Модюи, деятель ультрамонтанской партии[4], грозил самыми мрачными катастрофами в случае, если Франция не выразит готовности пролить свою кровь до последней капли за светскую власть пап.
– А нельзя ли найти приемлемый для обеих сторон modus vivendi?[5] – подойдя, заметил Леон Жоссеран.
Он в это время состоял секретарем одного знаменитого адвоката – депутата левой. Не рассчитывая ни на какую поддержку со стороны родителей, чье убогое прозябание буквально бесило его, он в продолжение двух лет шатался по тротуарам Латинского квартала и занимался самой ярой демагогией. Но с тех пор, как его стали принимать у Дамбревилей, где ему представилась возможность отчасти утолить свою жажду успеха, он несколько поостыл и превратился в умеренного республиканца.
– Тут и речи не может быть о каком-либо соглашении! – заявил священник. – Церковь не пойдет ни на какие уступки.
– Тогда она исчезнет! – воскликнул доктор.
Несмотря на то, что они были тесно связаны друг с другом, постоянно встречаясь у изголовья умирающих прихожан церкви святого Роха, они всегда оказывались непримиримыми противниками – худой и нервный доктор и жирный обходительный викарий. Последний сохранял вежливую улыбку даже тогда, когда высказывал самые резкие суждения, проявляя себя светским человеком, терпимо относящимся к людским слабостям, но в то же время и убежденным католиком, который умеет быть твердым в том, что касается догматов.
– Чтобы церковь исчезла, да полно вам! – со свирепым видом произнес Кампардон, желая подслужиться к священнику, от которого ожидал заказов.
Впрочем, того же мнения придерживались все собравшиеся здесь мужчины: церковь ни в коем случае не может исчезнуть. Теофиль Вабр, которого трясла лихорадка, развивал, кашляя и отплевываясь, свои мечты о достижении всеобщего счастья путем установления республики на гуманных началах. Только он один высказывал мнение, что церкви придется видоизмениться.
– Империя сама себя губит, – как всегда, мягко произнес священник. – Мы это увидим в будущем году во время выборов.
– О! Что касается империи, то, ради бога, избавьте нас от нее! – отрезал доктор. – Это было бы огромной услугой.
При этих словах Дюверье, с глубокомысленным видом прислушивавшийся к разговору, покачал головой. Он происходил из орлеанистской семьи[6] но, будучи обязан всем своим благополучием империи, счел нужным встать на ее защиту.
– Мое мнение, – произнес он, наконец, строгим тоном, – что не следует колебать общественных устоев, иначе все пойдет прахом! Все катастрофы роковым образом обрушиваются на наши же собственные головы.
– Совершенно верно! – подхватил Жоссеран, который не имел никакого определенного мнения, но помнил наставления своей жены.
Тут все заговорили сразу. Империя не нравилась никому. Доктор Жюйера осуждал мексиканскую экспедицию.[7] Аббат Модюи порицал признание итальянского королевства. Однако Теофиль Вабр и даже Леон не на шутку всполошились, когда Дюверье стал им угрожать повторением 93-го года. Кому нужны эти вечные революции? Разве свобода не завоевана уже?
И ненависть к новым идеям, страх перед народом, который потребует своей доли, умеряли либерализм этих сытых буржуа. Но как бы то ни было, все они в один голос заявили, что будут голосовать против императора, ибо надо как следует его проучить.[8]
– Ах, как они мне надоели! – сказал Трюбло, который с минуту прислушивался к разговору, стараясь понять, о чем идет спор.
Октав уговорил его вернуться к дамам. Между тем в оконной нише Берта кружила голову Огюсту своим смехом. Этот высокого роста анемичный мужчина забыл свой обычный страх перед женщинами и стоял весь красный, подчиняясь заигрыванию красивой девушки, жарко дышавшей ему в лицо.
Г-жа Жоссеран, по-видимому, нашла, что дело чересчур затягивается, и пристально посмотрела на Ортанс, которая тут же послушно отправилась на помощь сестре.
– Вы, надеюсь, чувствуете себя лучше, сударыня? – робко осведомился Октав у Валери.
– О, благодарю вас, совсем хорошо, – преспокойно ответила она, словно позабыв, что между ними произошло.
Г-жа Жюзер заговорила с Октавом о куске старинного кружева, по поводу которого она хотела с ним посоветоваться. И ему пришлось обещать, что на следующий же день он на минутку забежит к ней. Но, увидав вошедшего в гостиную аббата Модюи, она подозвала его и с восторженным видом усадила рядом с собой.
Дамы опять разговорились: беседа перешла на прислугу.
– Что ни говорите, – продолжала г-жа Дюверье, – а я довольна своей Клеманс. Она девушка в высшей степени опрятная, проворная.
– А что ваш Ипполит? – полюбопытствовала г-жа Жоссеран. – Вы как будто собирались его рассчитать?
Лакей Ипполит как раз в эту минуту разносил мороженое. Когда он отошел – высокий, представительный, с румянцем на лице, Клотильда, несколько замявшись, ответила:
– Мы его оставляем. Так неприятно менять… Знаете, прислуга в конце концов привыкает друг к другу, а я ведь очень дорожу Клеманс.
Г-жа Жоссеран, почувствовав, что затронула щекотливый вопрос, поторопилась с ней согласиться. Надеялись, что со временем удастся повенчать лакея с горничной. И аббат Модюи, с которым супруги Дюверье как-то советовались по этому поводу, при словах Клотильды лишь легонько покачивал головой, как бы покрывая своим молчанием некую историю, которая была известна всему дому, но о которой предпочитали не упоминать. Дамы тем временем изливали друг перед другом душу. Валери в это самое утро прогнала свою прислугу – третью за одну неделю, Г-жа Жюзер только что взяла из детского приюта пятнадцатилетнюю девчонку, которую она надеялась вымуштровать. Что же касается г-жи Жоссеран, то она не переставая говорила про свою неряху и бездельницу Адель, рассказывая о ней невероятные вещи. И все эти дамы, разомлев от яркого света люстр и запаха цветов, захлебываясь, перебирали сплетни лакейской, перелистывали замусоленные расходные книжки и проявляли живейший интерес, когда речь заходила о грубой выходке какого-нибудь кучера или судомойки.
– Видели вы Жюли? – с таинственным видом вдруг обратился Трюбло к Октаву. И в ответ на недоуменный взгляд последнего прибавил:
– Она просто изумительна, друг мой! Сходите-ка взглянуть на нее! Сделайте вид, что вам нужно кое-куда, и отправляйтесь на кухню. Она просто изумительна!..
И он стал расхваливать кухарку Дюверье. Беседа дам перешла на другие темы. Г-жа Жоссеран с преувеличенным восхищением описывала весьма скромное именьице Дюверье вблизи Вильнев-Сен-Жорж, которое она как-то мельком видела из окна вагона, когда ездила в Фонтенбло. Клотильда, однако, не любила деревенской жизни и устраивалась так, чтобы проводить там возможно меньше времени. Теперь она ожидала каникул своего сына Гюстава, учившегося в одном из старших классов лицея Бонапарта.
– Каролина права, что не желает иметь детей, – заметила она, обернувшись к г-же Эдуэн, которая сидела через два стула от нее. – Эти маленькие существа переворачивают вверх дном весь уклад нашей жизни.
Г-жа Эдуэн уверяла, что, напротив, очень любит детей, но она слишком занята: муж ее в постоянных разъездах, и, таким образом, все их торговое предприятие лежит на ней.
Октав, примостившись за ее стулом, украдкой поглядывал на мелкие завитки черных как смоль волос у нее на затылке, на снежную белизну ее низко декольтированной груди, терявшейся в волнах кружев. Она не на шутку взволновала его – такая спокойная, немногословная, с неизменной очаровательной улыбкой на устах. Никогда раньше, даже в бытность его в Марселе, ему не доводилось встречать подобную женщину. Положительно, надо не терять ее из виду, хотя бы на это пришлось потратить сколько угодно времени.
– Дети так быстро портят женскую красоту! – склонившись к ее уху, промолвил он, почувствовав необходимость что-нибудь сказать ей, но не находя иных слов, кроме этих.
Неторопливо вскинув на него свои огромные глаза, она ответила тем же естественным тоном, каким отдавала приказания в магазине:
– О нет, господин Октав, я вовсе не из-за этого… Но, чтобы иметь детей, нужен досуг…
Их разговор перебила г-жа Дюверье. Когда Кампардон представил ей Октава, она лишь легким кивком головы ответила на его поклон. Теперь же, не пытаясь скрыть овладевшего ею любопытства, она внимательно смотрела на него и прислушивалась к его словам.
Услыхав его разговор со своей подругой, она не вытерпела и обратилась к нему:
– Простите, сударь, какой у вас голос?..
Он не сразу понял ее вопрос, но, сообразив, ответил, что у него тенор.
Клотильда пришла в восторг. Неужели тенор? Это просто чудесно!.. Ведь тенора нынче так редки! Она, например, для «Освящения кинжалов»[9] – музыкального отрывка, который сейчас будет исполняться, – никак не могла найти среди своих знакомых более трех теноров, в то время как их требуется не меньше пяти. Клотильда оживилась, глаза у нее засверкали, и она готова была тут же проверить его голос под аккомпанемент фортепьяно. Октаву пришлось обещать, что он зайдет к ней как-нибудь вечерком. Трюбло, стоя позади него, с холодным злорадством подталкивал его локтем.
– А! Попались! – прошептал он, когда Клотильда отошла в сторону. – А у меня, милый мой, она сначала нашла баритон, затем, убедившись, что дело не клеится, перевела меня в тенора. Но когда и тут ничего не вышло, она решила выпустить меня сегодня в качестве баса. Я пою монаха.
Трюбло вынужден был оставить Октава – его как раз подозвала г-жа Дюверье: предстояло выступление хора. Это был гвоздь вечера. Началась суматоха. Человек пятнадцать мужчин, все любители, набранные из числа знакомых, бывавших в доме, с трудом пробивали себе дорогу среди дам, чтобы приблизиться к роялю. Они то и дело останавливались, извинялись, причем голоса их заглушались нестройным гулом разговоров. Духота усилилась, и веера заработали еще более энергично. Наконец г-жа Дюверье пересчитала участников хора; все оказались налицо. Она раздала им голосовые партии, переписанные ею самой. Кампардон пел партию Сен-Бри; молодому аудитору государственного совета было поручено несколько тактов роли Невера. Кроме того, в состав хора входило восемь сеньоров, четыре эшевена[10], три монаха, которых представляли адвокаты, чиновники и несколько рантье. Клотильда аккомпанировала и одновременно исполняла партию Валентины, сплошь состоящую из страстных возгласов, сопровождавшихся оглушительными аккордами. Дело в том, что она ни под каким видом не хотела допускать женщин в свой хор, в эту покорную ей толпу мужчин, которой управляла с апломбом и требовательностью заправского дирижера. Разговор между тем не прекращался; невыносимый шум доносился главным образом из маленькой гостиной, где беседа на политические темы приняла резкий характер. Клотильда, вынув из кармана ключ, несколько раз легонько постучала им по крышке фортепьяно. Пронесся шепот, голоса смолкли, и черные фраки двумя потоками устремились к дверям большой гостиной. Перед ними на миг мелькнуло покрытое красными пятнами, искаженное тревогой лицо Дюверье. Октав продолжал стоять за стулом г-жи Эдуэн, устремив глаза на ее грудь, смутно белевшую в волнах кружев.