Она бросила на молодого человека злобный взгляд, полный скрытой угрозы. Какая-то странная мальчишеская робость помешала Октаву дать ей десять франков; желая показать ей свою полную независимость, он зашел поболтать к Мари. Донесшееся вдруг из угла комнаты глухое ворчание заставило его обернуться. Это был Сатюрнен, с которым случился один из его обычных припадков ревности.
– Берегись! Мы поссоримся насмерть! – вскочив, крикнул он.
В тот день было как раз восьмое октября – башмачнице надлежало выехать до полудня. Гур уже целую неделю следил за ее животом; ужас его возрастал с часу на час. Этот живот никак не дотянет до восьмого числа… Башмачница умоляла домовладельца оставить ее еще на несколько дней, чтобы родить здесь, но получила негодующий отказ. У нее почти не прекращались боли, в последнюю ночь ей казалось, что она вот-вот начнет рожать, в полном одиночестве. Затем, около девяти часов, она стала готовиться к переезду, ей помогал мальчишка, который привез свою тележку во двор; она опиралась на мебель, присаживалась на ступеньки, когда слишком сильная схватка сгибала ее пополам.
Тем не менее Гуру не удалось обнаружить ничего. Никаких мужчин! Над ним просто посмеялись. Все утро, пока он бродил по дому, выражение холодной ярости не сходило с его лица. Встретив привратника, Октав содрогнулся при мысли о том, что и Гур, должно быть, осведомлен об их связи. Возможно, тот в самом деле знал о ней, но это не помешало ему вежливо поклониться Октаву. Мы занимаемся своими делами, а в чужие носа не суем, говорил он обычно. Он даже снял утром ермолку перед проскользнувшей мимо него таинственной дамой, которая вышла от важного лица с четвертого этажа, оставив после себя лишь неуловимый аромат вербены; привратник также поклонился Трюбло, поклонился госпоже Кампардон номер два, поклонился Валери. То были все хозяева, господа, тут его ничто не касалось – ни молодые люди, выходившие из людских, ни дамы, которые разгуливали по лестнице в одних пеньюарах, наводивших на размышления. Но в то, что его касалось, он обязан был вмешиваться, и он все время следил за жалким скарбом башмачницы, как будто мужчина, так тщательно разыскиваемый, собирался улизнуть в ящике стола.
Без четверти двенадцать башмачница вышла во двор; бледная, точно восковая, как всегда печальная, в мрачном одиночестве. Она едва передвигала ноги. Гур дрожал от волнения, пока она не очутилась на улице. В тот момент, когда башмачница передавала ему ключ, на пороге вестибюля появился Дюверье, настолько разгоряченный бурно проведенной ночью, что на его лбу, покрытом красными пятнами, проступила кровь. Когда живот этой несчастной проплыл мимо него, Дюверье принял надменный вид, подчеркивая всю строгость своей безупречной нравственности. Женщина покорно и пристыженно опустила голову и поплелась вслед за тележкой; она ушла той же горестной походкой, какой пришла в тот день, когда ее поглотили черные драпировки похоронного бюро.
Тогда только Гур почувствовал радость победы. Этот живот словно унес с собой то чувство беспокойства, которое испытывал весь дом, те непристойности, от которых содрогались его стены.
– Слава богу, избавились, сударь! – крикнул привратник домовладельцу. – Можно будет наконец свободно вздохнуть, от этого уже просто мутило, честное слово! У меня точно гора с плеч свалилась… Нет, сударь, поверьте мне, в приличный дом нельзя пускать женщин, да еще работниц!
В следующий вторник Берта нарушила слово, данное Октаву. На этот раз, вечером, после закрытия магазина, перебросившись с ним всего несколькими словами, она предупредила его, чтобы он ее не ждал. Берта говорила и всхлипывала: накануне, ощутив внезапный прилив набожности, она пошла исповедоваться и до сих пор задыхалась от волнения, вспоминая скорбные увещевания аббата Модюи. Выйдя замуж, она перестала посещать церковь, но после того потока грязной брани, которым ее окатили служанки, ее одолела такая тоска, чувство такого одиночества, она казалась себе настолько оскверненной, что вдруг на какой-то срок она снова, как некогда в детстве, стала верующей, загорелась надеждой на очищение и спасение души. Священник поплакал вместе с нею, и когда Берта вернулась домой, она была в ужасе от своего проступка. Взбешенный Октав бессильно пожал плечами.
Три дня спустя она опять пообещала ему прийти в следующий вторник. Встретившись со своим любовником в пассаже Панорам, она вдруг увидела в магазине шали из кружев шантильи и без умолку говорила о них с томным от вожделения взглядом. В понедельник утром молодой человек сказал ей, пытаясь смягчить улыбкой грубость сделки, что если она, наконец, сдержит слово, он приготовит ей маленький сюрприз. Берта поняла и снова расплакалась. Нет, нет, теперь она не пойдет к нему, он испортил ей всю прелесть свидания. Ведь она говорила о шали просто так, без всякого умысла, она уже не хочет ее, она бросит ее в печку, если он вздумает сделать ей этот подарок. Тем не менее назавтра они обо всем договорились: ночью, в половине первого, она трижды тихонько постучится к нему.
В этот день Огюст, собиравшийся ехать в Лион, показался Берте каким-то странным. Она застала его в кухне, когда он о чем-то шушукался за дверьми с Рашелью; вдобавок у него было совершенно желтое лицо, его знобило, он щурил глаза, но так как он жаловался на свою обычную мигрень, Берта решила, что он нездоров, и начала уверять его, что поездка пойдет ему на пользу. Как только Берта осталась одна, она вернулась в кухню, все еще продолжая беспокоиться, и попыталась выведать что-нибудь у служанки. Рашель была все так же скромна, почтительна, держалась так же замкнуто, как и в первые дни. Однако Берта смутно чувствовала, что служанка чем-то недовольна, и думала, что сделала большую ошибку, дав ей золотой и платье, а потом сразу прекратив подарки, – волей-неволей, разумеется, потому что у нее по-прежнему был на счету каждый франк.
– Бедняжка вы моя, – сказала она Рашели, – я не очень-то щедра, правда? Что поделать, это не моя вина. Но я помню о вас, я непременно вас вознагражу.
– Вы мне ничего не должны, сударыня, – как всегда холодно ответила Рашель.
Тогда Берта принесла две старые рубашки, желая доказать ей все же свою доброту. Рашель взяла их, однако заявила, что сделает из них кухонные тряпки.
– Спасибо, сударыня, но от перкаля у меня появляются прыщи, я ношу только полотно.
Тем не менее она была так вежлива, что Берта успокоилась, откровенно призналась ей, что не будет ночевать дома, и даже попросила оставить ей на всякий случай зажженную лампу. Парадную дверь они запрут на задвижку, а Берта выйдет через черный ход, взяв с собой ключ от кухонной двери. Служанка спокойно выслушала эти распоряжения, словно речь шла о том, чтобы приготовить на завтра жаркое из говядины.
На вечер Октав, из тактических соображений, принял приглашение к Кампардонам; Берта должна была в этот день обедать у родителей. Октав рассчитывал пробыть в гостях до десяти часов; потом он собирался запереться у себя в комнате и, вооружившись терпением, дожидаться половины первого.
Обед у Кампардонов был чрезвычайно патриархальным. Архитектор, сидя между женой и ее кузиной, налегал на еду, – обильную и здоровую домашнюю пищу, как он выражался. В этот вечер подали курицу с рисом, говядину и жареный картофель. С тех пор как хозяйство вела кузина, вся семья страдала несварением желудка, постоянно объедаясь, – настолько умело закупала Гаспарина провизию: она платила значительно дешевле и приносила вдвое больше мяса, чем другие. Кампардон трижды накладывал себе порцию курицы, а Роза жадно поглощала рис. Анжель приберегала аппетит для жаркого; она любила соус с кровью, и Лиза тайком подсовывала его девочке целыми ложками. Одна Гаспарина едва дотрагивалась до еды, якобы из-за сужения желудка.
– Ешьте же, – кричал архитектор Октаву, – пользуйтесь, пока вас самого не съели!
Г-жа Кампардон, наклонясь к молодому человеку, опять радостно рассказывала ему на ухо о счастье, которое принесла в дом кузина: денег уходит теперь вдвое меньше, прислуга приучена к вежливости, за Анжелью есть присмотр, и вдобавок у девочки все время прекрасный пример перед глазами.
– И наконец, – прошептала она, – Ашиль чувствует себя превосходно, как рыба в воде, а мне так просто нечего делать, решительно нечего… Вы знаете, Гаспарина даже моет меня теперь… Я могу жить, не ударяя палец о палец, она взяла на себя все хозяйственные заботы…
Затем архитектор рассказал, как он ловко провел «этих остолопов из министерства народного просвещения».
– Представьте себе, дорогой мой, они без конца придирались ко мне из-за моих работ в Эвре… А ведь я прежде всего хотел угодить его преосвященству, не так ли? Но только плиты в новых кухнях и паровое отопление обошлись дороже двадцати тысяч франков. Ассигнований не утвердили, а из тех скудных сумм, которые отпущены на содержание архиепископской резиденции, не так-то легко выкроить двадцать тысяч. С другой стороны, кафедра, – на нее отпустили три тысячи, а она стоила почти десять тысяч, – выходит, еще семь тысяч надо как-то протащить… Вот они и вызвали меня сегодня в министерство. Там один долговязый напустился было на меня… Но я подобных штучек не люблю! Я его, не стесняясь, припугнул архиепископом, пригрозил, что попрошу его преосвященство приехать в Париж, и тогда он сам будет объясняться с ними. Ну, этот тип сразу стал вежлив, да как еще! До сих пор не могу вспомнить без смеха! Ведь они сейчас чертовски боятся епископов! Когда меня за спиной епископ, я могу снести и заново построить Собор Парижской богоматери и чихать при этом на правительство!
Все сидевшие за столом веселились, утратив всякое уважение к министру; они с презрением говорили о нем, набивая рисом рты. Роза заявила, что самое правильное – быть на стороне духовенства. С тех пор как начались работы в церкви святого Роха, Ашиль завален заказами, – самые знатные семьи дерутся из-за него, прямо рвут его на части, так что ему приходится уже работать по ночам. Положительно сам господь бог покровительствует им, вся семья возносит ему за это хвалу и утром и на сон грядущий.
– Кстати, дорогой мой, вы знаете, что Дюверье нашел… – воскликнул вдруг Кампардон за сладким.
Он чуть было не назвал Клариссу, но вспомнил о присутствии Анжели и добавил, покосившись на дочь:
– Нашел свою родственницу, ту самую…
Он поджимал губы, подмигивал, и Октав в конце концов сообразил, о ком идет речь.
– Да, я встретил Трюбло, он мне все рассказал. Третьего дня, во время проливного дождя, Дюверье зашел в какой-то подъезд, и кого же он там увидел? Свою родственницу, которая отряхивала зонтик… А Трюбло целую неделю ее разыскивал, чтобы вернуть ее к Дюверье.
Анжель скромно потупила глаза, глядя в тарелку и старательно запихивая себе в рот большие куски. Впрочем, в этой семье неукоснительно следили за пристойностью своих выражений.
– Она хороша собой, его родственница? – спросила Роза у Октава.
– Как сказать, – ответил он. – И на таких есть любители.
– Эта особа имела нахальство прийти однажды к нам в магазин, – заметила Гаспарина; несмотря на собственную худобу, она терпеть не могла тощих. – Мне ее показали… Настоящая палка!
– Да что с того! – заключил архитектор. – Все равно, теперь она снова подцепила Дюверье… Его бедной жене…
Он хотел сказать, что Клотильде, вероятно, стало легче жить и что она, должно быть, очень довольна. Но вспомнив опять об Анжели, он изобразил на лице соболезнование.
– Родственники не всегда ладят между собой… Что поделать, в каждой семье бывают неприятности.
Лиза, стоявшая с салфеткой на руке по другую сторону стола, посмотрела на Анжель; а та, едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, уткнулась носом в стакан и старалась пить как можно медленнее.
Около десяти часов Октав, сославшись на сильную усталость, ушел к себе наверх. Несмотря на умиление Розы, ему было не по себе среди этих добродушных людей: он чувствовал, как растет неприязнь Гаспарины к нему. А ведь он ничего худого ей не сделал. Она просто ненавидела в нем красивого мужчину, подозревая, что ему принадлежат все женщины в их доме. Это приводило Гаспарину в исступление, хотя она не испытывала ни малейшего влечения к Октаву; в действительности ее злил его успех у женщин, так как собственная ее красота увяла слишком рано.
Октав ушел, и все отправились спать. Каждый вечер, перед тем как лечь в постель, Роза проводила час в туалетной комнате. И теперь она вымылась с ног до головы, обрызгала себя духами, затем причесалась, осмотрела свои глаза, рот, уши и даже налепила мушку на подбородок. К ночи она меняла роскошные пеньюары на столь же роскошные чепчики и рубашки. В этот раз она выбрала рубашку и чепчик, отделанные валансьенскими кружевами. Гаспарина помогала ей, подавая тазы, приводя в порядок залитый водой пол, растирая ее тело полотенцем, оказывая всевозможные интимные услуги, с которыми она справлялась куда лучше Лизы.
– Ах, как хорошо! – сказала, наконец, Роза, вытянувшись в постели; кузина оправила ей простыни и взбила подушку.
Роза смеялась от наслаждения, лежа одна посреди широкой кровати. Вся в кружевах, изнеженная, пухленькая, холеная, она походила на влюбленную красавицу, ожидающую своего избранника. Ей лучше спится, когда она знает, что хорошо выглядит, говорила она. И к тому же это было единственное удовольствие, которое ей оставалось.
– Готово? – спросил Кампардон, входя. – Ну, тогда спокойной ночи, кисонька!
Оказывается, ему еще нужно поработать. Придется посидеть. Роза рассердилась: надо же хоть немного отдохнуть, как это глупо, губить подобным образом свое здоровье.
– Ложись спать, слышишь… Гаспарина, обещай мне, что заставишь его лечь.
Кузина поставила на ночной столик стакан с подсахаренной водой, положила рядом томик Диккенса и теперь стояла, глядя на Розу. Не отвечая, она нагнулась к ней, шепнула: «Как ты мила сегодня!» – и поцеловала в обе щеки сухими губами, горько усмехнувшись, с самоотречением, как подобает некрасивой бедной родственнице. Кампардон, лицо которого побагровело от затрудненного пищеварения, тоже смотрел на жену. Усы его слегка вздрогнули, он в свою очередь поцеловал Розу.
– Спокойной ночи, душечка!
– Спокойной ночи, дорогой… И ложись сию же минуту.
– Не волнуйся! – сказала Гаспарина. – Если он в одиннадцать все еще будет сидеть, я встану и потушу у него лампу.
Около одиннадцати часов Кампардон, зевавший над домиком в швейцарском стиле, который вздумал построить один портной с улицы Рамо, не спеша разделся, думая о Розе, такой хорошенькой и опрятной; потом, для отвода глаз смяв свою постель, он отправился к Гаспарине, в ее кровать. Им очень плохо спалось там, в тесноте; они толкали друг друга локтями. Особенно неудобно было Кампардону, которому приходилось сохранять равновесие на краю тюфяка; по утрам у него так и ломило ногу.
В это же время, после того как Виктуар, покончив с посудой, ушла наверх, Лиза заглянула по своему обыкновению к барышне, узнать, не нужно ли ей чего-нибудь. Анжель ждала ее, лежа в кровати; каждый вечер, потихоньку от родителей, они затевали нескончаемую игру в карты, раскладывая их на кончике одеяла. Они играли в «баталию», непрерывно говоря о кузине, этой дряни, которую горничная, не стесняясь, разоблачала перед девочкой. Обе мстили таким образом за свою лицемерную покорность в течение дня, и Лиза находила низменное наслаждение в том, чтобы развращать Анжель, удовлетворяя любопытство болезненной пятнадцатилетней девочки, трудно переносящей переломную пору своего развития.
В этот вечер они были страшно злы на Гаспарину – она уже два дня запирала сахар, которым горничная набивала карманы, чтобы выложить его потом девочке на постель. Ну что за свинья! Нельзя даже погрызть сахару перед сном!
– Ее-то ваш папаша вдоволь пичкает сладким! – заметила Лиза, цинично смеясь.
– О да! – прошептала Анжель, тоже посмеиваясь.
– А что ей делает ваш папа? Ну-ка, покажите.
Девочка бросилась служанке на шею, обвила ее голыми руками и крепко поцеловала в губы, повторяя:
– Вот что! Вот что!
Пробило полночь. Кампардон и Гаспарина охали, лежа на слишком узкой кровати, в то время как Роза, удобно раскинувшись, читала Диккенса, проливая слезы умиления. Наступила глубокая тишина, целомудренная ночь окутала мглой эту достойную семью.
Возвращаясь к себе, Октав заметил, что у Пишонов гости. Жюль окликнул его, желая непременно чем-нибудь попотчевать. Там были старики Вийом, помирившиеся с молодыми супругами по случаю первого посещения их дочерью церкви после родов, происшедших в сентябре. Они даже согласились прийти к обеду как-нибудь во вторник, чтобы отпраздновать выздоровление Мари, лишь со вчерашнего дня начавшей выходить на улицу. Чтобы умиротворить свою мать, которая была бы недовольна, увидев ребенка, да еще опять девочку, Мари решила отправить дочку к кормилице в деревню, неподалеку от Парижа. Лилит уснула, положив головку на стол, отяжелев от рюмки вина, – ее насильно заставили выпить за здоровье сестрички.
– Что ж, двое – это еще куда ни шло! – сказала г-жа Вийом, чокнувшись с Октавом. – Только не вздумайте начинать сызнова, зятек!
Все рассмеялись. Однако старуха оставалась невозмутимой.
– Ничего тут нет смешного, – продолжала она. – G этим ребенком нам придется как-то мириться, но если появится еще один, тогда, клянусь вам…
– Да, если появится еще один, – закончил Вийом, – вы только докажете, что у вас нет ни ума, ни сердца… Какого черта! В жизни надо быть серьезным, надо воздерживаться, когда нет лишних тысяч, которые можно тратить на развлечения.
И повернувшись к Октаву, он добавил:
– Вы знаете, господия Муре, я награжден орденом. И представьте себе, я не ношу его дома, чтобы не пачкать ленточек… Вот и рассудите: если мы с женой лишаем себя удовольствия носить орден в домашней обстановке, наши дети вполне могут лишить себя удовольствия заводить дочерей… Нет, сударь, надо быть бережливым, даже в мелочах.
Пишоны стали заверять старика Вийома в своем послушании. Этак с ума можно будет сойти, если у них еще раз случится такая оказия!
– Опять выстрадать то, что я выстрадала! – сказала Мари; она до сих пор была очень бледна.
– Я лучше дам отрезать себе ногу, – заявил Жюль, Вийомы с довольным видом покачивали головой. Они заручились честным словом дочери и зятя и теперь, так и быть, прощают их. Часы пробили десять, и все горячо расцеловались. Жюль надел шляпу, собираясь проводить стариков до омнибуса. Этот возврат к заведенному когда-то порядку так растрогал их, что они еще раз перецеловались со всеми на площадке лестницы. Когда Жюль и Вийомы ушли, Мари, которая смотрела им вслед, облокотясь о перила рядом с Октавом, увела его обратно в столовую.
– Что ни говорите, а мама вовсе не злая, и в конце концов она права: дети – это не шуточное дело! – сказала Мари.
Она закрыла двери и стала убирать со стола рюмки. Тесная комнатка, полная чада от лампы, еще хранила тепло их маленького семейного празднества. Лилит все спала, положив голову на уголок клеенки, покрывавшей стол.
– Надо бы мне уже лечь, – проговорил Октав вполголоса. И уселся, чувствуя себя очень уютно.
– Как, вы собираетесь идти спать? – удивилась молодая женщина. – С каких это пор вы ведете такой размеренный образ жизни? Вам, наверно, надо завтра встать пораньше, по какому-нибудь делу?
– Нет, – отвечал он, – меня просто клонит ко сну… Но я вполне могу провести с вами еще десять минут.
Октав подумал о Берте. Она поднимется наверх не раньше половины первого – у него еще есть время. Однако эта мысль, эта давно сжигавшая его мечта обладать Бертой всю ночь уже не заставила учащенно биться его сердце. Он так устал ждать, что владевшее им в течение дня лихорадочное нетерпение, муки желания, вынуждавшие его считать минуты, картины будущего блаженства, которые неотступно преследовали его, постепенно угасали.
– Хотите еще рюмочку коньяку? – спросила Мари.
– Конечно, хочу.
Октав надеялся, что коньяк его подбодрит. Когда она взяла у него рюмку, он схватил ее за руки, не выпуская их; Мари улыбалась, не выказывая никаких опасений. Она пленяла его своей болезненной бледностью; он почувствовал, как приглушенная было нежность снова нахлынула на него с внезапной силой, подступая к самому горлу, к губам. Однажды вечером он вернул молодую женщину мужу, отечески поцеловав ее в лоб, а теперь он испытывал потребность вновь обладать ею; это было острое желание, которое требовало немедленного удовлетворения, страстная любовь к Берте тонула в нем, растворялась, как нечто слишком далекое.
– Стало быть, сегодня вы не боитесь? – спросил он, еще крепче сжимая ей руки.
– Нет, потому что теперь это невозможно… Но мы все равно останемся друзьями.
И она дала ему понять, что ей все известно. Очевидно, Сатюрнен проговорился. Да и те ночи, когда Октав принимал у себя некую особу, не проходили для Мари незамеченными. Мари быстро успокоила его, видя, что он бледнеет от тревоги: она никому ничего не скажет, она совсем не зла на него, напротив, она желает ему много счастья.
– Поймите, – повторяла Мари, – ведь я замужем, как же я могу сердиться на вас.
Октав усадил ее к себе на колени.
– Но ведь я люблю тебя, именно тебя! – воскликнул он.
Он говорил правду, в эту минуту он любил ее одну, любил страстно, беспредельно. Словно и не было у него новой связи, не было тех двух месяцев, когда он желал другую женщину. Он опять воображал себя в этой тесной комнатке, потихоньку целующим Мари в шейку за спиной у Жюля, всегда уступчивую, кроткую Мари, неспособную сопротивляться. Да, то было счастье, как он мог пренебречь им? Сердце Октава разрывалось от сожаления. Мари была все еще желанной для него, и если он не сможет больше обладать ею, он будет навеки несчастлив.
– Оставьте меня, – шептала она, пытаясь вырваться. – Вы неблагоразумны, вы хотите меня огорчить… Ведь вы теперь любите другую, зачем же вы опять меня мучаете?
Так она защищалась, устало и кротко; все это ей было просто неприятно, ничуть не занимало ее. Но он пуще прежнего терял голову, еще крепче сжимал ее в объятиях, целуя ее грудь сквозь грубую ткань шерстяного платья.
– Ты не понимаешь, я люблю только тебя… Право, я не лгу, клянусь всем святым. Раскрой мое сердце и посмотри… Не отказывай мне, прошу… Еще один раз, и никогда больше, никогда, если ты этого требуешь! А сегодня мне будет слишком тяжело, я умру, если ты не согласишься…
Мари совсем обессилела, подавленная его настойчивой мужской волей. Тут играли роль и страх, и ее доброта, и глупость одновременно. Она собралась унести в спальню спящую Лилит, но Октав удержал ее, боясь, что она разбудит ребенка. И Мари послушно отдалась ему на том же месте, где упала в его объятия год назад. Покой, царивший в доме в этот вечерний час, наполнял комнату звенящей тишиной. Вдруг лампа стала гаснуть; они остались бы в темноте, если бы Мари, поднявшись, не успела прикрутить фитиль.
– Ты сердишься на меня? – спросил Октав с нежной признательностью, полный истомы от блаженства, какого он еще никогда не испытывал.
Мари отошла от лампы и, прикоснувшись к нему напоследок холодными губами, сказала:
– Нет, ведь вы получили удовольствие. Но все-таки это нехорошо – из-за той особы. Ведь я для вас теперь ничего не значу.
Слезы застилали ей глаза, она была печальна и по-прежнему незлобива. Октав ушел от нее недовольный. Ему хотелось лечь и уснуть. Он удовлетворил свою страсть, но у него остался неприятный осадок, привкус какой-то горечи, которая все еще держалась во рту. А теперь должна прийти другая, надо ее ждать; мысль о другой подавляла его, он мечтал о каком-нибудь несчастье, которое помешало бы Берте подняться наверх, – и это после жарких бессонных ночей, когда он строил самые сумасбродные планы, чтобы удержать ее у себя хоть на час! Может быть, она еще раз обманет его. Но он даже не осмеливался лелеять подобную надежду.
Пробило полночь. Октав стоял, усталый, настороженно вслушиваясь, боясь, что ее юбки вот-вот зашуршат в коридоре. В половине первого он был не на шутку встревожен; в час он решил, что спасен; однако к чувству облегчения у него примешивалось глухое недовольство, досада, которую всегда испытывает мужчина, когда женщина оставляет его в дураках. Но когда он, сонно зевая, уже собрался раздеться, в дверь тихонько постучали три раза. Это явилась Берта. Октав был и зол и польщен, раскрыв объятия, он пошел ей навстречу, но она отстранила его, дрожа, прислушиваясь к чему-то у двери, которую она поспешно закрыла за собой.
– Что такое? – спросил он, понизив голос.
– Не знаю, я испугалась… – прошептала она. – На лестнице так темно, мне почудилось, что за мной кто-то идет… Боже мой, до чего глупы подобные истории! Я уверена, что с нами случится какая-то беда.
Это охладило их обоих. Они даже не поцеловались. Однако Берта была прелестна в белом пенюаре; ее золотистые волосы были подколоты на затылке. Октав смотрел на нее: Берта куда красивее Мари, но его больше не тянет к ней, теперь она для него только обуза. Молодая женщина села, чтобы перевести дыхание, но вдруг увидела на столе картонку, где, как она сразу догадалась, лежала та самая кружевная шаль, о которой она твердила целую неделю. Берта внезапно притворилась рассерженной.
– Я ухожу, – сказала она, не вставая со стула.
– Как это – уходишь?
– Ты, видимо, считаешь меня продажной? Вечно ты меня оскорбляешь, ты опять испортил мне сегодня всю радость… Зачем ты это купил? Ведь я запретила тебе…
Она встала, согласилась наконец взглянуть на шаль. Но, открыв картонку, она была так разочарована, что не смогла удержаться от негодующего возгласа:
– Как! Это не шантильи, это лама!
Октав, который стал уже менее щедр на подарки, поддался в этом случае своей природной скупости. Он попытался объяснить Берте, что бывает великолепное лама, ничуть не хуже шантильи; он расхваливал ей товар, словно стоял у себя за прилавком, заставлял ее щупать кружево, клялся, что ему не будет сносу. Но она только качала головой и прервала его презрительной фразой:
– Словом, этому цена сто франков, а то обошлось бы в триста.
И видя, что он побледнел, она добавила, желая смягчить резкость своих слов:
– Но ты все же очень мил, благодарю… Дело не в стоимости подарка, а в добром намерении.
Берта снова уселась. Наступило молчание. Немного погодя Октав спросил, не лечь ли им в постель. Ну, конечно, они лягут. Только она еще так взволнована после тех нелепых страхов на лестнице! И она вернулась к своим опасениям относительно Рашели, рассказала, как застала Огюста за дверью беседующим со служанкой. А ведь так легко подкупить эту девушку, нужно лишь давать ей время от времени по пять франков. Но их надо иметь, эти пять франков, а у нее их никогда нет, у нее нет ничего. Она говорила все более сухо, не упоминала о шали, но подарок так расстроил и обидел ее, что в конце концов Берта закатила любовнику сцену, вроде тех, которые обычно устраивала мужу.
– Ну что это за жизнь! Вечно ни гроша в кармане, постоянно приходится терпеть унижения из-за всяких пустяков… О-о, хватит с меня, да, да, довольно!
Октав, расстегивавший на ходу жилет, остановился и спросил ее:
– По какому, собственно, поводу ты говоришь все это мне?
– Как, сударь! По какому поводу? Но ведь есть вещи, которые вам должна была подсказать ваша деликатность… Незачем вгонять меня в краску, вынуждая говорить с вами на такую тему… Разве вы не должны были сами давным-давно успокоить меня, заставив Рашель кланяться нам в ножки?
Она умолкла, а потом добавила с презрительной иронией:
– Это вас не разорило бы.
И снова наступило молчание. Молодой человек принялся опять расхаживать взад и вперед.
– Сожалею, что должен огорчить вас, – ответил он наконец, – но я небогат.
Ссора их становилась все более бурной, напоминая семейный скандал.
– Скажите уж, что я люблю вас за ваши деньги! – кричала Берта; она стала похожа в эту минуту на свою мать и даже употребляла ее выражения. – Деньги для меня все, не так ли? Да, я придаю деньгам должное значение; я женщина разумная. Можете утверждать все, что вам угодно, но деньги остаются деньгами. Когда у меня бывал одни франк, я всегда говорила, что у меня их два, – лучше внушать зависть, чем жалость.
Октав прервал ее, сказав устало, тоном человека, жаждущего покоя:
– Слушай, если ты так недовольна, что она из лама, я тебе подарю другую, из шантильи.
– Опять эта шаль! – продолжала Берта, окончательно рассвирепев. – Да я вовсе и не думаю о ней, о вашей шали! Меня выводит из себя все остальное, понимаете?.. Впрочем, вы точно такой же, как и мой муженек. Я могу выйти на улицу босая, и вам это будет совершенно безразлично. Когда человек имеет жену простая совесть должна ему подсказывать, что надо ее кормить и одевать. Но ни один мужчина никогда этого не поймет! Да вы оба охотно выпустили бы меня из дому в одной рубашке, если б я на это согласилась.
Октаву надоела семейная сцена, и он решил не отвечать Берте; он еще раньше заметил, что Огюсту иногда удавалось таким образом отделаться от нее. Он неторопливо раздевался, предоставив этому потоку слов свободно изливаться, и думал о том, как незадачливо складываются его любовные дела. Но ведь он желал эту женщину настолько страстно, что спутал ради нее свои расчеты; а теперь она пришла к нему, чтобы поссориться с ним, заставить его провести ночь без сна, как будто у них уже было позади полгода супружеской жизни.
– Послушай, давай лучше ляжем, – предложил он наконец. – Ведь мы оба предвкушали такое счастье! Это просто глупо, тратить время на перебранку!
Октав был готов помириться с ней, он подошел, чтобы поцеловать ее, без особой страсти, скорей из вежливости. Она оттолкнула его и разрыдалась. Потеряв надежду на то, что это когда-нибудь кончится, Октав стал яростно стаскивать башмаки, решив лечь в кровать один, даже без Берты.
– Упрекните меня еще, что я много выезжаю, – твердила Берта, всхлипывая. – Скажите, что я слишком дорого обхожусь вам… О, я отлично понимаю, всему виной этот злосчастный подарок. Вы охотно запрятали бы меня в сундук, если бы могли. У меня есть приятельницы, я навещаю их, не преступление же это… А что касается мамы…
– Я ложусь, – сказал Октав, бросаясь на кровать. – Раздевайся и оставь в покое свою мамашу, которая, кстати сказать, наградила тебя довольно-таки дрянным характером.
Берта была возбуждена и еще больше повышала голос, в то же время машинально раздеваясь.
– Мама всегда исполняла свой долг. Не вам говорить о ней, и вдобавок здесь. Я запрещаю вам произносить ее имя… Не хватает еще, чтобы вы нападали на моих родных.