– Нет, никого нет. Скажи, Таня… Ты придешь ко мне? Вечером в садик… Я калитку отворю… Посидим, поговорим. Слышишь, приходи.
– Нынче нельзя…
– Ну, завтра.
– Я Натальюшки вашей боюсь. Завтра суббота, полы будем мыть, маменька баню истопит… Не урвешься вечером-то. Увидят, коль пойду. Вот в воскресенье разве.
– Ну, в воскресенье. Слышишь, непременно приходи. И ничего не бойся. Натальюшку я спать отправлю. И меня не бойся. Уж коли я сам тебя зову, значит, нет худого.
– Да вас я не боюсь, – рассмеялась Таня. – Ну, так. Приду.
Солнечный луч, узкий, острый, упал ей прямо на лицо. Она сощурила глаза, все еще улыбаясь. Лицо ее было немного растерянное, но не печальное; Зернову она казалась красивой, красивее, чем утром, на дороге. Корова тепло, тяжело и ласково дышала, переступая ногами по шуршащей соломе.
Иван Иванович еще что-то хотел сказать, может быть, еще раз повторить громко, с настоятельностью, что ничего худого нет, если Таня придет и чтоб она не думала… но в эту минуту подле них, и так близко, что они оба вздрогнули, детский голос прокричал:
– У-ух!
Таня вскочила первая.
– Это ты, Анютка?
– А что? Испугались? – торжествующе проговорила Нюша. – Вот испугались-то!
– Что ты тут делаешь? – сердито сказал Зернов. – Откуда ты взялась? Ступай-ка, ступай. Тебя вон кличут.
– Это батя Таньку кликал. Все кликал. А не меня. Меня нынче барышня рисовала, прибавила она вдруг ни к селу ни к городу. – Куклу мне подарила, да я потеряла.
– Ну, иди. Таня придет. Иди.
– А тебе что? – Ты сам иди. Батя и тебя кликал. Таня быстро взглянула на Зернова.
– Подите, Иван Иванович, с Нюшей в избу. Я сейчас, вот только молоко. Чай станем пить.
Зернов взял Нюшу на руки и пошел в избу. За дверью он спустил ее на пол. Она тотчас же бросилась к отцу и залепетала:
– А я их вот как испугала, батя! Страсть! Они сидят это, темно, а я как сзаду подкрадусь, да как ухну! Как они всполохнутся!
– А Таня где же? – ласково спросил Федор, поглаживая девочку по белым волосам.
– Она сейчас молоко принесет, – сказал Иван Иванович. – Я заходил к тебе, Федор, да ты спал.
– Так, подремал маненько. Читал, это, книгу, читал, книга тяжелая, устал да и вздремнулось.
– А что за книга у тебя?
– Какие у нас книги? Все одну читаем. Священная история. Ничего книга.
– А других не читаешь?
– Нет, что ж. И в этой много сказано.
Они помолчали. Федор смотрел с тихой ласковостью на Зернова, прямо в лицо, светло-карими глазами, похожими на Танины.
– Гость-то уехал?
– Уехал.
– Ну, дай ему Бог. Такой мне показался ясный человек. Счастлив будет. Счастливей тебя. А на тебя все смотрю я, барин мой милый, и все думается мне, как я тебя полюбил. Много мы с тобой за лето разговоров разговаривали. И так я тебя обдумал, что иной раз сам своих мыслей ты не знаешь, а я знаю. Я тебя ровно сына жалею, ты не обижайся. Зернов улыбнулся.
– Сидишь все один, вот и думаешь, – сказал он.
– Сижу. Мне хорошо, я с ноженьками моими как за каменной стеной. В мыслях ясно, искушений тоже нет. Тебе вот сколько хочешь дорог: хочешь – направо пошел, хочешь – налево. Тебе обдумать надо, направо, аль налево, аль куда. А мне дороженька одна, с лавки да на кровать. Оно спокойнее. Хорошо. При моем характере очень хорошо. А ты много на меня схож.
– Почему при твоем характере?
– А я тебе, барин милый, опосля скажу. Я еще тебя обдумаю и скажу, коль захочешь послушать. Я уже давно тебе хотел про болезнь про мою рассказать.
Пришла Таня, веселая и решительная, как всегда. Потом вернулась и Петровна с поля. Зернов посидел еще немного, Федор все время говорил с ним тихо и ласково, все точно присматриваясь к нему. После чая он устал, опять начал дремать.
Иван Иванович до темноты ходил в дальнем лесу. Обедать сел уже при лампе. Ему показалось, что лицо Натальюшки еще ядовитее, чем всегда. Подавая кофе, она вдруг неожиданно произнесла:
– И охота вам, Иван Иванович, с этой Танькой Федоровой возиться. Девочка вертихвостая, ее довольно хорошо на селе знают. Да и хитрая. Ихняя вся семья хитрая. Вы так слово какое-нибудь скажете, а они уж Бог знает, что себе вообразят. На шею вам насядут. Каких небылиц про вас наскажут. До тетеньки дойдет. Нехорошо-с.
Зернов в удивлении поднял глаза.
– Вы бы, Натальюшка, не в свои дела не мешались, – проговорил он.
Натальюшка сжала губы.
– Как угодно-с. А только хорошего нет, коли россказни эти пойдут. Им что, а для вас нехорошо. Студент, мол, деревенских девушек портит. Вон и господин Лебедев заметили, смеялись сначала со мною, а потом говорят: неужели он на такое дело пошел? Это, говорят, безнравственно.
Натальюшка любила высокие слова. Зернов встал, хотел крикнуть, чтоб она убиралась прочь, но вдруг опомнился и произнес тихо, с улыбкой:
– Все это неправда, Натальюшка. И Лебедев с вами об этом не говорил. Вы уж меня оставьте, пожалуйста. Я сам подумаю, как мне быть.
Он ушел к себе и чаю вечером не пил.
Августовская ночь была черная, свежая, с яркими, несветящими звездами. Иван Иванович вышел на темный балкон, сел и задумался. Ему совсем не хотелось спать, но он желал бы захотеть спать, и лечь, и так спать, мирно, долго, покойно, чтоб ничего не надо было ни думать, ни делать, чтобы кровать поддерживала ослабевшие члены. Было не грустно, но тошно, и скучно, и очень страшно. И оттого, что это все было, и что он в себе это видел, – ему становилось еще тошнее, скучнее и страшнее. Близко, совсем у балкона, вдруг вскрикнула сова, пронзительно, решительно, весело. Зашлепала, захлопала тяжелыми крыльями и полетела, все вскрикивая. Визги удалялись и слабели. Зернов встал, ушел с балкона и запер дверь.
Пахнет свежим хлебом, холстами, теплой затхлостью, муха бьется в запертое тусклое оконце и ровно и громко жужжит. Дополуденные лучи ударяют в стекла и ложатся пятнами на пол. Федор сидит на своем месте на лавке у стола, держит костлявыми руками книгу в тяжелом переплете и внимательно читает.
Когда скрипнула дверь и вошел Зернов, Федор ему ужасно обрадовался.
Иван Иванович и сам не знал, зачем он пришел. Так, бродил с самого утра, на фабрике был, потом очутился у Федоровой избы и зашел.
– А ведь я, барин милый, тебя нынче ждал, – говорил Федор, радостно улыбаясь, и длинные складки собирались у него по щекам. – Вот я тебя ждал. И словно чуялось, что придешь. Очень поговорить захотелось. Никого как есть нету, Нюшка и та с ребятами убежала. Садись, гость будешь. Да что ты, словно нездоров? Лицо какое-то у тебя эдакое.
– Нет, ничего. Я ведь так зашел, Федор, на минутку.
– Ну, чего на минутку. Садись. Я тебе скажу, что я насчет тебя нынче обдумал.
Иван Иванович улыбнулся и сел.
– Что ж такое? Скажи.
– А вот. Я уж прямо стану говорить. Ты только слушай. Ты с Танюшкой моей балуешься, я давно вижу. И Христом Богом тебя прошу, брось ты это дело. Для тебя прошу.
Зернов поднял глаза и нахмурился. Он хотел что-то сказать, но Федор перебил его.
– Постой, постой! Дай договорить. Ты меня знаешь, я врать не стану. Ты думаешь, Танюшку я жалею? Что Танюшка? Ее дело такое – ей замуж не идти; потому коли замуж идти – семью разорить. На ней крест-то есть; А девка молодая, жизнь-то своя небось. Да ее и не запрешь. Танюшка завтра с кондуктором али с кем там спутается. Да еще какой попадется. А ты ей, я давно вижу, полюбился. Так чего мне Танюшку жалеть? Я тебя жалею, барин ты мой милый, потому я тебя как сына полюбил, уж ты не обижайся.
– Федор, – сказал Зернов громко и как будто твердо, – если я Таню полюбил и сказал ей это, значит, я все про себя обдумал и худого в том не нашел. Решил окончательно. Ты ведь не в первый раз меня видишь. Что ж, пойду я разве на худое дело, про которое наверно буду знать, что оно худо?
– А про это-то… про Танюшку… ты наверно знаешь, что оно не худое… Решил окончательно?
Зернов не ответил ни слова Хотел сказать что-то и не мог. Федор подождал, вздохнул и промолвил:
– Вот то-то и оно-то. Худое ли оно, хорошее ли – не нам знать. Да и что в том? Беда одна: рассудил ты для себя разумом, решил будто, пошел – ан не пускает; а потому не пускает, что не окончательно решил, а усумнился. И вот, как ежели ты усумнился, – ты туда и не иди. Значит, уже тебе туда идти не дано, тебе сомнение-то твое и показывает. Пойдешь ему напротив – хуже будет.
– Я не понимаю тебя, Федор, – произнес Иван Иванович нетерпеливо. – Если б я увидел, что худо поступил, я бы все сделал… Я б твою дочь не оставил. Но все равно, не о том речь.
– От одного к другому бы и пошло, – сказал Федор грустно. – Разве теперь не мучаешься? Смею ли я, мол, девушку смутить? Да кто, мол, я таков, чтоб эдакие дела сметь делать? Да. Помнишь, мы с тобой о законах Божеских да человеческих говорили? Ты еще мне тогда такое слово сказал: закон, мол, в сердце человеческом, а о других я не думаю. А вот как кому дано, иной раз и подумаешь. А уж подумаешь – тогда покориться надо. Не то хуже задушит. Смутил бы Танюшку-то, а потом бы все равно не вынес. Оно дальше-то хуже. Жениться бы на ней захотел. Какая она тебе жена? Не ладно было бы. А уж муки-то сколько от сомненья бы своего претерпел! Жалею тебя вот до слез, хочешь верь, хочешь не верь. Я потому говорю, что я знаю это все.