Она – чужестранка, зовут ее не Катя или Дуня, a Marie-Louise, она здесь на все фыркает, все считает грубым, – и, конечно, это-то и заполонило сердце Вани. Непонятность ее была пленительна.
– Си не дансе, аллонь[2], – говорит с усилием Ваня. И на ее вопросительный взгляд – куда «allons?» – прибавляет:
– На улицу аллонь, наружу, промне… У двери на лавочке посидим. Компрене? На свежем воздухе, иси…[3]
Ваня помогает себе руками, чуть не носом. Но Мари поняла. Она, конечно, знает больше русских слов, – за два-то месяца! – чем хочет показать.
Слезла с катка. Очень ей нужно смотреть на эти «лансье»! С Ваней она держит себя королевой: такой стиль кокетства.
Вышли на тусклую луну, на луговой двор, сели на лавочке узенькой. Тихо. За припертой дверью и музыка из подвала едва слышна.
Ваня, от переполнявшей его любви, окончательно онемел. Да будь это Дуня или Катя – никакие слова не понадобились бы: облапить и кончено. А тут не то.
С невероятным усилием памяти он выговорил, наконец:
– Же ву зем[4].
Мари дернула плечом и захохотала.
– Ah, zut! Pas de bêtises! Chantez plutôt votre «moguila»[5].
Ваня хочет сказать, что боится, что в доме все спят. Но вместо этого потихоньку затягивает: «Пускай могила меня накажет…».
Песня глупая, городская; но ее любят и Таня, и Катя, – петербургские штучки. У местных деревенских «барышен» другие песни. Как оне их распевают, возвращаясь с поля! Дивно, что старые русские песни сохранились здесь, что нет частушек, какие горланит вся деревенская Россия.
Мари к песням равнодушна, у нее нет ни музыкальности, ни любознательности: снисходит лишь к Ваниной «могиле»; нравится, должно быть, что тут что-то сантиментальное о любви и «tombeau»[6]. Но главным образом – Мари занята собой, своим превосходством. Ванино поклонение принимает, как должное, и очень серьезно держит себя королевой.
А гордиться ей, казалось бы, и нечем. Отец, прачечник парижского banlieu[7], вместе с мачехой бил ее с утра до ночи; потом она бегала по всему Парижу с бельем; всего случалось, пока не пристроили на место. Потом на другое, на третье… наконец сердобольная лавочница рекомендовала ее к иностранцам. Русской барыне понравилась ее смазливость. Ну, и взяли ее «на год» в Россию: «пусть на стол подает, при ней свободнее разговаривать». О, конечно, только на год! Парижская улица в крови у Мари, и никакие жасмины не заменят ей веселых ароматов любого quartier[8] на берегах Сены. Пока – она считает, что «путешествует по варварской стране». Не варварская – Франция (т. е. Париж), и отсюда ее неистребимое чувство превосходства.