В избе было тепло и довольно светло, а между тем какая-то невеселая пустота, тоска висела по углам. И белые часы с розаном тикали невесело. Только странничек юрко возился на лавке со своим мешком, что-то пришептывая, с молитвенными словами, и шумно и деятельно вздыхая.
– Иди, странничек, похлебай кваску, – сказал Спиридон. – Не знаю, как величать-то тебя.
– Памфилий, смиренный Памфилий я, Спаси тебя Христос. Мне и кваску-то не надо бы, в воздержании да сохраню плоть свою. С устатку разве. В пути сущим разрешается…
– Иди уж, иди, отче, – равнодушно сказал Спиридон. Мавра подала хлеб, чашку, ложки, отошла и села опять на прежнее место к уголку.
– Сама не будешь, что ль, есть-то? – спросил Спиридон. Мавра ответила тихо, словно вздохнула:
– Не…
Спиридон, схлебнув раза два, посмотрел на странничка, на его точно щипанную или молью еденную головенку и бородку, молодое еще, но уже морщенное, сероватое лицо, – и сказал, ни к кому не обращаясь:
– Да… Эко горе у нас… Хозяйка-то моя больно убивается. Очугунела инда вся.
– Беда в дому-то у вас? – спросил странничек. – Темны у хозяюшки очи, темны, вижу я. Что случилось-то? Чем Господь посетил?
– Да вот, дети не стоят у нас, – пояснил Спиридон. – В пятницу мальчонку к попу свезли. Четвертый это уж у нас. Ну да те, Господь с ими, ден по десяти, не боле, жили, – родился да помер, что с его? А этот, Васютка-то, по пятому году уж. Такой был утешный малец. И не знать с чего – завертело-завертело, мучился еще сколько… В больницу она его носила… Так и помер.
– Кабы не мучился-то, так ништо бы… уж ништо бы… – вдруг заговорила Мавра из своего угла неожиданно громким и точно треснутым голосом. – А мучился-то как… покою ему сколько ден не было. Возьму на руки, головка-то так и виснет, так и виснет. Плакать даже не плачет, а мне в глаза смотрит. Что, мол, тебе, Васюта? Чего тебе не дать ли, мол, ласковый? А он смотрит. А потом тихонечко так: «Молочка бы ты мне, мамка, – да не хоцца…» Молочка бы ему, вишь ты… да… да… не хоцца…