«Нет, я не льстец!» Мои уста
Свободно Ника[1] славословят.
Ни глад, ни мор, ни теснота,
Ни трус меня не остановят.
Ты скромен, Ника, но ужель
Твои дела мы позабыли?
Преследуя святую цель,
Трудился с Филиппом[2] – не ты ли?
Ты победил надеждой страх,
Недаром верила Россия!
На Серафимовых[3] костях
Не ты ли зачал Алексия?
Не ты ль восточную грозу
Привлек, махнувши ручкой царской?
И пролил отчую слезу
Над казаками – в день январский?[4]
Толпы мятежные лились…
У казаков устали руки.
Но этим только начались
Твои, о Ник, живые муки.
Ты дрогнул, поглядев окрест,
И спешно вызвал Герра Витта…[5]
Наутро вышел манифест…
Какой? О чем? Давно забыто.
Но сердце наше Ник постиг.
Одних сослал, других повесил.
И крепче сел над нами Ник,
Упрямо тих и мирно весел.
С тех пор один он блюл, хранил
Жену, Россию и столицу
И лишь недавно их вложил
В святую Гришину[6] десницу.
Коль раскапризится дитя, –
Печать, рабочие и Дума, –
Вдвоем вы справитесь, шутя:
Запрете их в чулан без шума.
На что нам Дума и печать?
У нас священный старец Гриша.
Россия любит помолчать…
Спокойней, дети, тише, тише!..
И что нам трезвость[7], что война?
Не страшны дерзкие Германы.
С тобою, Ники, без вина
Победоносны мы и пьяны.
И близок, близок наш тупик
Блаженно-смертного забвенья,
Прими ж дары мои, о Ник,
Мои последние хваленья.
Да славит всяк тебя язык!
Да славит вся тебя Россия!
Тебя возносим, верный Ник!
Мы богоносцы – ты Мессия!
От здешних Думских оргий
На фронт вагонит Никс,
При нем его Георгий[8]
И верный Фредерикс[9].
Всё небо в зимних звёздах.
Железный путь готов:
Ждут Никса на разъездах
Двенадцать поездов.
……………
На фронте тотчас слово
Он обратил к войскам:
«Итак, я прибыл снова
К героям-молодцам.
Спокойны будьте, дети,
Разделим мы беду –
И ни за что на свете
Я с места не сойду.
Возил сюда сынишку,
Да болен он у нас.
Так привезу вам Гришку
Я в следующий раз.
Сражайтесь с Богом, тихо,
А мне домой пора».
И вопят дети лихо:
«Ура! ура! ура!»
Донцы Крючков и Пяткин[10]
Вошли в особый пыл,
Но тут сам Куропаткин[11]
С мотором подкатил.
Взирает Ника с лаской
На храброго вождя…
В мотор садятся тряский,
Беседу заведя.
Взвилася белым дыбом
Проснеженная пыль
И к рельсовым изгибам
Запел автомобиль.
Опять всё небо в звездах,
И пробкой[12], как всегда,
Шипят на ста разъездах
Для Ники поезда.
К семье своей обратно
Вагонит с фронта Никс.
И шамкает невнятно:
«В картишки бы приятно» –
Барон фон Фредерикс.
«Буря мглою небо» слюнит,
Завихряя вялый снег,
То как «блок» она занюнит,
То завоет, как «эс-дек».
В отдаленном кабинете
Ропщет Ника: «Бедный я!
Нет нигде теперь на свете
Мне приличного житья!
То подымут спозаранку
И на фронт велят скакать[13],
А воротишься – Родзянку[14]
Не угодно ль принимать.
Сбыл Родзянку – снова крики,
Снова гостя принесло:
Белый дядя Горемыкин[15]
В страхе едет на Село.
Всё боится – огерманюсь,
Или в чем-нибудь проврусь…
Я с французами жеманюсь,
С англичанами тянусь…
Дома? Сашхен[16] всё дебелей,
Злится, черт ее дери…
Все святые надоели –
И Мардарий[17] и Гри-Гри[18].
Нет минуты для покоя,
Для картишек и вина.
Ночью, «мглою небо кроя»,
Буря ржет, как сатана.
Иль послать за Милюковым?[19]
Стойкий, умный человек!
Он молчанием иль словом
Бурю верно бы пресек!
Совершится втайне это…
Не откроет он лица…
Ох, боюсь, сживут со света!
Ох, нельзя принять «кадета»[20]
Мне и с заднего крыльца!
Нике тошно. Буря злая
Знай играет, воет, лает
На стотысячный манер.
Буря злая, снег взвихряя,
То «эн-эсом»[21] зарыдает,
То взгрохочет, как «эс-эр»[22].
Полно, Ника! Это сон…
Полно, выпей-ка винца!
В «Речи»[23] сказано: «спасен
Претерпевый до конца»[24].
Со старцем[25] Ник беседовал вдвоем.
Увещевал его блаженный: «Друже!
Гляди, чтоб не было чего похуже.
Давай-ка, милый, Думу соберем.
А деда[26] – вон: слюнявит да ворчит.
Бери, благословись, который близко,
Чем не министр Владимирыч Бориска?[27]
Благоуветливый и Бога чтит.
Прощайся, значит, с дединькою, – раз,
И с энтим, с тем, что рыльце-то огнивцем,
Что брюхо толстое – с Алешкою убивцем[28].
Мне об Алешке был особый глас.
Да сам катись в открытье – будет прок!
Узрят тебя, и все раскиснут – лестно!
Уж так-то обойдется расчудесно…
Катай, катай, не бойся, дурачок!»
Увещевал его святой отец.
Краснеет Ника, но в ответ ни слова.
И хочется взглянуть на Милюкова,
И колется… Таврический Дворец.
Но впрочем, Ник послушаться готов.
Свершилось всё по изволенью Гриши:
Под круглою Таврическою крышей
Восстали рядом Ник и Милюков.
А Скобелев, Чхеидзе и Чхенкели[29],
В углах таясь, шептались и бледнели.
Повиснули их буйные головки.
Там Ганфман[30] был и Бонди[31] из «Биржевки» –
Чтоб лучше написать о светлом дне…
И написали… И во всей стране
Настала некакая тишина,
Пусть ненадолго – все-таки отдышка.
Министров нет – один священный Гришка…
Мы даже и забыли, что война[32].
‹Март 1916›
На луне живут муравьи
И не знают о зле.
У нас – откровенья свои,
Мы живем на земле.
Хрупки, слабы дети луны,
Сами губят себя.
Милосердны мы и сильны,
Побеждаем – любя.
29 апреля 1916С.-Петербург
Нет, жизнь груба, – не будь чувствителен,
Не будь с ней честно-неумел:
Ни слишком рабски-исполнителен,
Ни слишком рыцарски-несмел.
Нет, Жизнь – как наглая хипесница:
Чем ты честней – она жадней…
Не поддавайся жадной; с лестницы
Порой спускать ее умей!
28 мая 1916Кисловодск
Знаю ржавые трубы я,
понимаю, куда бег чей;
знаю, если слова грубые, –
сейчас же легче.
Если выберу порвотнее
(как серое мыло),
чтобы дур тошнило,
а дуракам было обидно –
было! –
сейчас же я беззаботнее,
и за себя не так стыдно.
Если засадить словами
в одну яму Бога и проститутку,
то пока они в яме –
вздохнешь на минутку.
Всякий раскрытый рот мажь
заношенной сорочкой,
всё, не благословись, наотмашь
бей черной строчкой.
Положим, тут самовраньё:
мышонком сверкнет радость;
строчки – строчки, не ременьё;
но отдышаться надо ж?
Да!
Так всегда!
скажешь погаже,
погрубее, – сейчас же
весело, точно выпил пенного…
Но отчего?
Не знаю, отчего. А жалею и его,
его, обыкновенного,
его, таковского,
как все мы, здешние, – грешного, –
Владимира Маяковского.
13 октября 1916
Опять мороз! И ветер жжет
Мои отвыкнувшие щеки,
И смотрит месяц хладноокий,
Как нас за пять рублей влечет
Извозчик, на брега Фонтанки…
Довез, довлек, хоть обобрал!
И входим мы в Петровский зал,
Дрожа, промерзнув до изнанки.
Там молодой штейнерианец
(В очках и лысый, но дитя)
Легко, играя и шутя,
Уж исполнял свой нежный танец.
Кресты и круги бытия
Он рисовал скрипучим мелом
И звал к порогам «оледелым»
Антропософского «не я»…
Горят огни… Гудит столица…
Линялые знакомы лица, –
Цветы пустыни нашей невской:
Вот Сологуб с Чеботаревской,
А вот, засунувшись за дверь,
Василий Розанов и дщерь…
Грустит Волынский, молью трачен,
Привычно Ремизов невзрачен,
След прошлого лежит на Пясте…
Но нет, довольно! Что так прытко?
Кончается моя открытка!
Домой! Опять я в вашей власти –
Извозчик, месяца лучи
И вихря снежного бичи.
Святое имя среди тумана
Звездой далекой дрожит в ночи.
Смотри и слушай. И если рано –
Будь милосерден, – молчи! молчи!
Мы в катакомбах; и не случайно
Зовет нас тайна и тишина.
Всё будет явно, что ныне тайно,
Для тех, чья тайне душа верна.
«В эти дни не до „поэзии“»
О, этот бред партийный,
Игра, игра!
Уж лучше Киев самостийный
И Петлюра!..
12 декабря 1917СПБ
Ничего никому не скажешь
Ни прозой, ни стихами;
Разделенного – не свяжешь
Никакими словами.
Свернем же дырявое знамя,
Бросим острое древко;
Это черт смеется над нами,
И надоела издевка.
Ведь так в могилу и ляжешь, –
И придавит могилу камень, –
А никому ничего не скажешь
Ни прозой, ни стихами…
Наш дружносельский комиссар –
Кто он? Чья доблестная сила
Коммунистический пожар
В его душе воспламенила?
Зиновьев, Урицкий, иль Он,
Сам Ленин, старец мудроглавый?
Иль сын Израиля – Леон,
Демоноокий и лукавый?
Иль, может быть, от власти пьян
(Хотя боюсь, что ошибуся),
Его пленил левак-Прошьян
И разнесчастная Маруся?
А вдруг и не Прошьян, не Зоф
Нагнал на комиссара морок?
Вдруг это Витенька Чернов, –
Мечта казанских акушерок?
Иль просто, княжеских простынь
Лилейной лаской соблазненный,
Средь дружносельских благостынь
Живет владыка наш смущенный?
В его очах – такая грусть…
Он – весь загадка, хоть и сдобен.
Я не решу вопроса… Пусть
Его решит Володя Злобин.
8 июля 1918Сиверская
Лукавы дьявольские искушения,
но всех лукавее одно, – последнее.
Тем невозвратнее твое падение
и неподатливость твоя победнее.
Но тайно верю я, что сердце справится
и с торжествующею преисподнею,
что не притупится и не расплавится
Копье, врученное рукой Господнею.
17 августа 1918Дружноселье
1. Прогулки
Вы помните?..
О, если бы опять
По жесткому щетинистому полю
Идти вдвоем, неведомо куда,
Смотреть на рожь, высокую, как вы,
О чем-то говорить, полуслучайном,
Легко и весело, чуть-чуть запретно…
И вдруг – под розовою цепью гор,
Под белой незажегшейся луною,
Увидеть моря синий полукруг,
Небесных волн сияющее пламя…
Идти вперед, идти назад, туда,
Где теплой радуги дымно-горящий столб
Закатную поддерживает тучу…
И, на одном плаще минутно отдохнув,
Идти опять и рассуждать о Данте,
О вас – и о замужней Беатриче,
Но замолчать средь лиственного храма,
В чудесном сумраке прямых колонн,
Под чистою и строгой лаской
Огней закатных, огней лампадных…
Вы помните? Забыли?..
2. Пробуждение
Последних сновидений стая злая,
Скользящая за тьму ночных оград…
Упорный утренний собачий лай –
И плеск дождя за сеткой винограда…
3. Пусть
Пусть шумит кровавая гроза,
Пусть гремят звериные раскаты…
Буду петь я тихие закаты
И твои влюбленные глаза.