Марии Николаевне Т.
в СПб.
Февраль 3-16, 1900 г.
Я долго не отвечал вам. Я был очень занят… да, впрочем, эта ложь даже бесцельна. Я трусил, вот как вы говорили, трусил и правды, и вас, и себя… и не стыжусь нисколько, трусил так трусил. Сознавать это уже так мучительно, что в мучениях – искупление. Напрасно вы говорите, будто нельзя совсем убедиться, что окончательно сидишь в лапах дьявола. Я совсем убежден, и сижу, и мне даже радостно, потому что период отчаяния я прошел. Сижу, и вы меня из этих лап не выцарапаете, не поможете. Поможете разве окончить одно дело, которое не окончить не могу. Вы тут и должны помочь, потому что вы виноваты, что я стал барахтаться, чтобы хоть один коготь меня отпустил, а он в меня еще более впился. Вот от этого когтя-то вы меня все-таки освободите, и ради него я вам, пожалуй, расскажу, как сумею (о, без всякого творчества правды), фактическую сторону дела.
Я никогда не любил Марту. Но она меня полюбила – за что, я не знаю – и ее любовь показалась мне прекрасной и большой, понравилась мне. И сама она, Марта, мне скорее нравилась. Видите, как обыкновенно и… грубовато, пожалуй. Я жил тогда в Дрездене, муж Марты, вы знаете, профессор; добрый, ограниченный человек. Я и в доме-то был раз пять, не больше. Марта совсем открыто – и неожиданно, уверяю вас! – сказала, что любит меня. И так сказала хорошо, что я тут же и поверил и ужасно был тронут, хотя решил немедленно уехать. И ей ответил тогда очень правдиво, я это помню. Она ничего не сказала, только посмотрела на меня с улыбкой, и я тогда действительно не знал, что это у нее, смирение и покорность, – или твердость и воля. Я не скрыл, что верю в ее любовь, и, кажется, руку у нее поцеловал. И ушел, обещав писать. И на другой же день уехал. Она первая написала мне – я ответил недели через две, коротко. Но она уже не получила этого письма, потому что на другой день была во Флоренции – и у меня. Вы знаете, с какими усилиями она устроила эту возможность приехать, эти уроки пения… Муж, впрочем, знает правду, она сама ему сказала.
С первого же слова она объявила мне, что ничего от меня не требует, не желает, кроме веры в ее любовь и позволения (так и сказала: позволения) жить около меня. Я… ну, так оно и вышло. Ведь я же сказал вам, что как женщина она мне довольно нравилась. Так и шло. Ложь постепенно всасывалась в наши отношения. Ведь нельзя же, нельзя женщине, с которой живешь (пусть грубые слова!), вечно повторять, что ее не любишь. Она, конечно, в самой глубине души, знала, что я ее не люблю… да все равно. Длилось это… очень недолго, ведь мне нужно было уезжать, вот к этому князю. Я как-то старался не думать, именно старался. Я ведь ее и тогда уважал. Тут вы приехали: она была рада, я – нет. Стало вдруг трудно не думать. Но я все-таки не думал. Ведь я уж все равно был в лапах дьявола, я это знал. Марта не требовала, чтоб я остался. Она знала, что нельзя. И мы решили, что я приеду в апреле опять во Флоренцию, на месяц, к ней. И что так будем видаться, и что я никогда этого у нее не отниму. Не отстраню ее. Она, правда, всю жизнь перевернула для меня, и никого у нее, кроме меня, нет. Опять повторяю, все это меня трогало и трогает, и как женщина она мне скорее нравилась. Душевно и умственно мы всегда были далеки, нисколько друг друга не понимали, и часто оскорбляли невольно, я ее, а она меня. Но я опять же старался об этом не думать, а, если можно, с равнодушной легкостью делать ее счастливой. Это тоже мне нравилось – делать ее счастливой, я не хотел думать, как это оскорбительно.
И вот – она во Флоренции, срок близок, все устроено, князь дает мне отпуск – а я не поеду и ехать не могу. И не только ехать – я и писать Марте больше не могу, самой малейшей лжи не могу терпеть в этом, совсем не могу. Мы такие чужие, что нам бы в глаза друг другу страшно смотреть. Она любит меня, а мне и любовь стала страшна. Я очень изменился. Что ж, так, все это поняв и почувствовав, поехать теперь и снова взять ее в любовницы? Пусть я слабый, пропащий человек; но вот из последнего уважения к какой-то правде, к какому-то божеству, к вашему «соединению двух» – помните? – не могу в полном сознании поехать, чтобы соединиться с нею одним телом, раздвоить себя еще раз до последнего ужаса. Не могу я. И я писал Марте об этом. Она ничего не поняла. Тогда я просто написал, что не приеду, что ничего никогда не будет. Она не поверила. Написала такое полное любви письмо, кроткое, и я точно видел сквозь него ее улыбку, не то покорную, не то решительную. Она не верит. А знаете, что она сделает, если поверит? Вы знаете. Теперь вы все знаете. И я прошу у вас помощи, последнего совета. Неужели нельзя, чтобы она поняла, как я не могу и что не могу – ради себя! Любовь души бы поняла. Но есть ли у цельных, еще не двоившихся людей – душа, когда у них есть тело? У каждого что-нибудь одно, главное, еще не родившее другое. У Марты есть тело, я его вижу, а души ее не нашла моя душа. Скажите, что мне делать? Вы сильная, вы смелая, я боюсь ваших желаний, но все равно, я слушаю, говорите. Пойти к ней? Убить свою душу? Не идти к ней? Убить ее тело?
Дайте мне вашей правды. Скажите, что говорит Бог?
Иван К.