bannerbannerbanner
Прошу вас…

Зинаида Гиппиус
Прошу вас…

Брови у него болезненно сжались: «Доверие какое у нее! Знает, что такого не попрошу, никогда. Никогда!».

Отвращение к насилию у него было органическое. Но именно потому, что органическое, слишком цельное, – лежало оно в нем грубо: мыслью, рассуждением мало затронутое. И лишь вскользь вспомнились ему слова о том, что и в непременно, неизменно исполненной просьбе – тоже есть насилие. Не приказание ли такая просьба? Да, может быть… Но мысль не остановилась на этом, некогда, побежала дальше.

И вот, медленно, неуловимо медленно, как далекая туча на ясное небо, стала наплывать на него какая-то, едва ощутимая сначала тревога. Кувшин с водой выкипел, облив зашипевшую печку: едва, жиденько, у дна еще бурлило; поленья рассыпались углями, красным и черным рдеющими; а Леонид, полуодетый, все еще сидел неподвижно на стуле и неподвижно глядел на огонь. Брови сдвинул, с непривычным усилием соображая, ища первой правды – перед собой. И перед собой надо быть честным.

«Я говорил, что хочу средств, для исполнения моего желания. И выбрал сам средство. И получил, она не обманула. Это я ее обманул. Я говорил так, будто могу, первое свое желание твердым словом определить, как Мишка – вагоны. А сам тогда и для себя словами-то выговорить мог ли?».

«Ну, хорошо, – думал он дальше. – Не мог тогда, но слова есть же? Надо сузиться, в реальность себя ввести».

Если б не мелочная честность, Леонид давно бы нашел в себе слово для желания. И когда, наконец, нашел, – Россия! – то даже удивился: о чем думал? Конечно же, это одно в нем и было, это первое, заветное, и узкое – и широкое, – освобождение России. И как это он, зная, будто не знал?

– Теперь надо действовать! – громко сказал он, поднялся, провел рукой по лбу, поглядел еще бессмысленно на пустой кувшин и гаснущие угли, потом быстро умылся холодной водой и, накинув пальто, сбежал вниз: в маленьком угловом кафе он обычно пил утром кофе с круассаном.

День просветлел. Да и по движению на углу заметно было, что час уже не ранний. Леонид взглянул: десять! На службу, значит, опоздал. Ну, ничего. Смутно чувствовал он, что облегчение его – временное, что сейчас, вот-вот, надвинется на него новая туча, темнее первой.

И в самом деле: первые, быстрые облачка-лапки этой тучи уж стали тут же набегать. Он не впустую сказал: «Надо действовать». Знал, что надо. Посланный дар (уверенность, что он им обладает, была прежняя) – этот дар обязывает. Сам хотел, сам выбрал. Теперь он отвечает и за него, в совести своей… – перед кем? Да перед всеми! Она недаром сказала, – нельзя терять времени. Ведь только два месяца!

Только? Пожалуй, прежде он решил бы, что и двух дней довольно, с этаким-то средством! Но сейчас было уже другое. Уж надвигалась туча… Действовать, да и сейчас же, не только дни, но драгоценных следующих двадцати минут не теряя… но что делать? Куда идти? К кому? Кого просить? О чем? – вот сейчас, сию минуту начиная, – какой первый шаг из тысяч, ведущих к цели?

Он сидит в бистро, в Париже. Его никто не знает, он никого не знает. И, главное, ничего не знает, совсем ничего! Газета валяется на соседнем столике, – вспомнил, что уж давно и газет не читал, – изредка русскую, какая попадалась. И у него нет никого, – ни друга, ни товарища, знакомого даже, которому бы он верил. А если б и были? Что они рассказать ему могут? Он давно, незаметно, ушел в свою келью под елью, спрятался, пригрелся там; давно в полглаза видится ему этот муравейник, где муравьи душат друг друга. Идти к ним за помощью? Он не шел никогда. И вот, сам превратился в беспомощного. С ужасом, с ясностью, сознавал свою беспомощность в эту странную минуту.

«Нет, так нельзя! – опомнился он. – Что за стыд? Я не мальчишка. Нужен план действий, и я его составлю. На это есть вечер, ночь… Сейчас сделаю только первое, необходимое, что, во всяком случае, будет нужно».

Первое, конечно, свобода, иметь в своем распоряжении все минуты этих двух месяцев. И, почти уже не думая о дальнейшем, он вышел из кафе и направился в ту французско-русскую контору, где служил. Как-то решилось, что будет просить отпуска, – по личным обстоятельствам, – и ровно на два месяца. «До тринадцатого марта», – быстро счел он. Почему отпуска, а не отказа от службы, – он и сам не знал; так пришло в голову, а размышлять он не решался.

В конторе взглянули на него с удивлением, а сосед его по работе, М. Дюнуа, даже с недоброжелательством. Но едва Леонид попросил его провести в кабинет заведующего (первая просьба!), тотчас предупредительно вскочил.

У заведующего все обошлось, как и ждал Леонид. Работы было много, время горячее, штат сокращенный; но Леонид уж придумал, как устроить, чтобы дело не пострадало и чтоб отпуск, который тотчас был ему дан, больших неприятностей никому не доставил. «Мою работу, в виде extra[2], я прошу вас передать М. Дюнуа, – сказал он, – вместе с моим содержанием за это время». Позвали М. Дюнуа. Он, конечно, согласился, – может быть, согласился бы и без Леонидова дара: был стеснен и работы лишней искал. Удивился, правда… но приятно удивился и о разгадке не заботился.

Леонид вышел на улицу. Первое дело сделано, он свободен. Теперь… Плана не было, но нет ли чего-нибудь, что понадобится при всяком плане? Леонид уже смутно предчувствовал, что в Париже не останется. Надо будет ехать. Значит, нужны деньги… вот оно, самое неприятное! В кармане у него 600 франков; ни для какого плана не годится. Но как знать без плана, сколько нужно денег? А он ни одной копейки больше, чем нужно, не возьмет.

«Один день можно отдать обдумыванью плана, – решил он, – ведь и она предлагала – денек-два на проверку… А проверки не требуется, да и была уж, кажется. Поброжу по Парижу, так легче думается…».

Но он опять чувствовал себя растерянным, беспомощным и еще придавленным какой-то тяжестью. «Да, я глуп, я невежда, я слабняк… Но не трус же я? И не такой же я слабняк? Э, выпутаюсь!».

На набережной, где он незаметно очутился, около тротуара толпа. В середине автомобиль, такси, шофер с виноватым лицом, полицейский агент. «Несчастье?» – спросил Леонид. Оказалось – нет, просто погрешность против правил езды. Агент что-то записывал. Леониду стало жалко шофера. Подошел к агенту, тронул за рукав: «Прошу вас, не записывайте его. Разорвите бумажку. Пусть едет, махните ему, прошу вас». К изумлению стоящих близко, да и самого шофера, агент вырвал листок из книжки, куда что-то записывал и, разодрав, бросил. Шоферу махнул рукой. Тот быстро отъехал. Но агент злобно повернулся к Леониду и схватил его за плечо. «Оставьте, прошу вас, – спокойно сказал тот. – Дайте мне уйти». Приподнял шляпу и ушел. И уж далеко был, а все вспоминал, какое злое лицо было у агента, бессильно злое, и как напрасно впутался он в это маленькое, совсем ненужное дело. Агент разорвал свою книжку; ему будет неприятность. А ведь он только долг свой исполнял.

* * *

Прошло не двадцать минут, и не день или два, – прошла целая неделя. А плана еще не было, – и денег не было.

Сказать, впрочем, что Леонид все это время бездействовал, в созерцательном трансе пребывал – нельзя. Нащупав кое-как беду своей полной невежественности, незнания того, что рядом и вокруг происходит, он, в судороге, стал бросаться во все стороны: хоть первое бы понятие о «моменте» приобрести! «И когда это я успел так откатиться от жизни, и сам не заметил? – в горести повторял он. – Россия! Много я понимаю, что там делается? Да и здесь не знаю, ни что делается, ни, главное, кто делает это неизвестное „что“?».

С первого шага Леонид столкнулся с такой сложностью «момента», что махнул рукой: никакого времени не хватит, надо сузиться, узнать лишь самое необходимое. Узнать, например, какое здесь, в Европе, действительное отношение к России. Не бесчисленные мнения бесчисленных всяких людей узнать, нет, а тех, которые, по соображению Леонида, имели власть свое отношение воплотить в действие, т. е. людей правительственных. Остановив себя на этом, прямо оборвав дальнейшие рассуждения (потом, потом!), Леонид и положил: как можно скорее свидеться хоть кое с кем из этих «правителей» и… только узнать, только; не просить пока ни о чем, Боже сохрани!

Много воли нужно было, чтобы преодолеть и тут свое естество, свой характер, свою скромность; так много, что на размышления, сказать по правде, и времени не хватало. Чувствовал примитив свой, стыдился его, а поверх всего еще глухо претило идти к людям, до которых он, без дара своего, не добрался бы; а теперь может добраться, может и спросить, и заставить их ответить.

«Попросту буду, по-мужицки – по-дурацки», – вспомнил он Толстого и – бросился, как в холодную воду, уже ни о чем не думая.

Выбор приходилось делать и вправду попросту, по сказке, или по теории: ведь он на практике ничего не знал. Верхние люди, власть имущие, – ну, кто? Короли, диктаторы… А где нет королей? Там президент… нет, в Америку ехать невозможно, а во Франции – лучше премьер. К диктатору в одной далекой стране тоже не доехать, и Леонид решил ограничить себя Францией и Бельгией (близко), может быть, Англией… Дело в том, что у него только и было 600 франков, денег он не мог же просить, раз еще не имел плана?.. По совести не мог.

Стиснув зубы, с мучительнейшим чувством непонятного стыда, Леонид приступил к исполнению задачи, которую себе задал. Те, кого он наметил, приняли его (не могли не принять), отвечали ему (не могли не отвечать), а Леонид слушал, теряясь от мысли, что они смотрят на него, как на сумасшедшего, на проходимца, на шпиона, и ничего бы не говорили, если б не были принуждены к тому его просьбой; слушал – и ничего не понимал. «Потом разберусь», – и шел домой, и не разбирался.

 

Случилось, что приехал в Париж король одной небольшой европейской державы, инкогнито. Узнав об этом, Леонид тотчас же, с автоматической поспешностью, бросился к нему. Он уже выработал приемы, как добираться до намеченного человека, самого недоступного; тут оказалось и совсем легко. А, главное, попал ли он удачно, «властитель» ли был попроще, но у Леонида от него в ушах не зашумело; в собеседнике, хоть и принужденном отвечать, почувствовал он к себе какое-то человеческое сочувствие. Собеседник, видимо, старался понять, чего хочет от него этот тихий, русский, с большими, детски наивными, грустными, но совсем не сумасшедшими глазами. Так и не понял, конечно, зато Леонид понял, наконец, вещь очень простую, которую следовало бы ему знать с самого начала, и стыдно было не знать. Вся его выдумка – к «властителям» европейских стран обращаться, была именно дурацкой выдумкой. Никаких «властителей» здесь нет, и любое отношение любого из так называемых – ровно ничего не значит, не стоит и никаких результатов дать не может.

А дома, вечером, когда ошеломленный этим Леонид пришел в себя, его ждал новый удар. Ну, хорошо, глядел дурак и не видел такого «дважды два четыре». Воображал, что дело обстоит иначе. И полез к «властителям». С какою целью? Отношение к России выпытывать? Да для задачи-то, на что ему нужно то или другое отношение?

«Нет, врешь, – с яростью шептал себе Леонид, бегая по комнате. – Правде своей в глаза гляди, отвечай. Ты к помощи их подбирался; попрошу, мол, подпишите приказ о мобилизации (отказа ведь не будет), ведите ваш народ против России. А если б они могли, как я воображал, фактически могли сделать, чтоб народ пошел? Ведь была бы война, вот чего я хотел, вот к чему я хотел принудить, толкнуть к чему. Дар свой на какое насилие употребить. В проклятых руках моих вот во что он обращается!».

Леонид повалился на кровать ничком. Память войны встала перед его совестью. Нет, нет, к этому он не прикоснется. Ни одна капля крови, все равно чьей, из-за него не будет пролита. Кроме своей, впрочем. На это он готов. Умереть – да, если будет нужно. Но не убить.

Леонид решил ехать в Россию.

* * *

Последняя ночь в вагоне была довольно мучительна. Поезд простаивал на станциях, и даже без всяких станций, по два, по три часа, отопление давно прекратилось, и холод в вагоне был собачий. «Voltchy!» – бормотал один из спутников Леонида, немец, хваставший, что «корневым» образом изучил русский язык. Немцы, – их в группе было человек шесть, – бранились и возмущались «порядками» почти что одни, и не стесняясь; может быть, потому, что большинство было не туристы, а деловые люди, и чувствовали они за собой какие-то права. Два американца и датчанин держались равнодушно, молчаливо и несообщительно. Между тем, только у немцев имелись настоящие шубы, и вряд ли им так холодно, как туристам и Леониду в его дешевом берлинском пальто.

Леонид холода, впрочем, не замечал. У него и внутри все точно застыло: не слышал, как шевелится сердце и едва следил за медленно проползающими холодными змеями, – мыслями. Ничего, это хорошо, это спокойнее.

Недели в Париже, перед отъездом, он странно провел, и сам был странен: в нем появилась какая-то смесь ловкости, изворотливости, быстрого соображения и – тупости, тупого упрямства, недогадливости. Таковы были и действия его. Он едва-едва не провалил своей поездки в Россию, – да ведь как глупо! Поехал бы все равно, но знал же сразу, что въехать, как сейчас, легально, – лучше. А сунулся не туда, куда следовало, опять бесцельно прилагая дар свой. Сунулся в полпредство парижское за пропуском. Но только что вошел в громадную, темноватую прихожую-сени с тяжелыми дверями направо и налево, с двойной лестницей, убегающей вверх, как наплыл ему на глаза розовый туман, мелкой дрожью внутри что-то задрожало, и он захватил себя на дикой мысли: сейчас попрошу главного собрать всех, кто здесь чекисты, а их попрошу немедленно в Москву уехать, в Москву и не возвращаться!

Когда, вовремя успев опомниться, повернулся и вышел (никого, кроме обалдевшего швейцара, так и не увидав), явилось разумное соображение (без нового опыта не явилось бы): да ведь никто из этих физически не может дать мне годного пропуска! Дал бы вздорную бумажку, соврал бы, а сам телеграммы, так что дрянь вышла бы глупая и ужасная! А чекисты в Москву – глупость, глупость!

Тут же смекнул, что самое лучшее – присоединиться, для въезда, к партии иностранцев, и это сделать можно. Скорее всего (а надо скорее) дело выйдет в Берлине. Он никого не знал в Берлине, но и тут ведь не знал? Новоприобретенная изворотливость и неутомимость помогут.

2приработок (фр.).
Рейтинг@Mail.ru