Жена сказала ему совершенно тихо, но не шепотом:
– Доктора были. Только что уехал Васильцев, перед тобой. Он хотел остаться, но я просила уехать. Зачем? Мы будем. Сделать ничего нельзя. Это агония.
– Как… агония?
– Ему еще вчера было худо. Надежды было мало. Сегодня я с утра хотела тебе сказать… Ты уехал. Потом он очнулся утром, когда его причащали…
– Причащали?..
– Да, так был рад. А после началось. Подойди, не бойся, он без сознанья. И уж не страдает.
Она взяла его, большого, растерянного, онемевшего, за руку и повела к постели. Ахтыров покорялся ей, как ребенок, ничего не думая, только боясь и опять дрожа. Вера Николаевна казалась ему кем-то иным: взрослым, все знающим, все понимающим человеком, а он был маленький, беспомощный и только послушный.
Но у постели он все-таки не смог пересилить тупого ужаса и взглянуть на то, что было Владей, туда, где именно и совершался этот потрясающий изумлением ужас. Ахтыров присел на стул и закрыл рукой глаза. Там – все хрипело, только реже, успокоительнее. Вера Николаевна стояла неподвижно, так тихо, точно ее и не было. Из-под руки Ахтыров видел няню Авдотьюшку, которая стояла на коленях и порою, тихо-тихо, без вздоха, крестилась и кланялась. На стене ее большая тень тоже мерно склонялась и подымалась.
Потом Ахтыров почувствовал, что Вера Николаевна нагнулась к нему и с тихой, властной нежностью обняла его голову.
– Ты не плачь, милый, не надо, – шепнула она. – Не надо. Это Божья воля. Ему легко теперь. Не надо плакать, милый.
Слова были простые-простые, и голос спокойный, и Ахтыров опять весь сжался под ним, как измученный, ничего не понимающий ребенок.
Он не знал, сколько времени прошло. Очнулся, когда хрипа уже больше не было. Вера Николаевна подошла к изголовью, наклонилась… Потом встала на колени и припала головой к одеялу.
Няня Авдотьюшка громко сказала:
– Господи, прими…
Дальше Ахтыров не расслышал, потому что сорвался с места и, стараясь не взглянуть на постель даже нечаянно, кинулся вон.
В столовой он вдруг увидел Маничку, бледную, большеглазую, тихую.
Она бросилась к нему.
– Папочка! Папочка! Ты…
Но он шарахнулся от нее: и она казалась ему страшной, все страшными. Он прошел быстро, точно убегая, в кабинет, лег на диван и тупо, животно закрыл лицо подушкой.
У Ахтырова, за всю его долгую жизнь, никто не умирал. Отца он не помнил, а мать была еще жива и жила в провинции у замужней сестры. Такую обыкновенную вещь, как смерть, Ахтыров видел только издали, бывая на различных панихидах и похоронах. И, вероятно, в душе его было твердое, совершенно бессознательное убеждение, что ничего подобного с ним, у него, случиться не может. Бывает только у других.
Когда квартира наполнилась незнакомыми людьми, шорохом, шепотом, запахом ладана, а утром и вечером священники служили панихиду, – стало казаться, что это другая квартира, чужая, и надо куда-то уйти.
Но уйти было нельзя, и даже нельзя было показывать страха, и что-то надо было делать, – а что – Ахтыров не знал.
На панихиде он стоял со свечкой в углу и только старался не глядеть туда, где было это главное, страшное, изумительное, от чего у него дрожали колени.
Страшное… но какое? Если это был Владя, – что он, какой он теперь? Нет, лучше не глядеть. Невозможно взглянуть.
Вера Николаевна, все такая же, знающая, большая, тихая, подходила к нему, обнимала его, плакала безмолвно, много, точно сама не замечая, а потом Ахтыров искоса видел, как она уверенно, просто и нужно подходила к столу, что-то поправляла, что-то делала, и подолгу оставалась там близко, недвижная.