Обед кончился в молчании. Ахтыров обдумывал семнадцатую «беседу», за которую хотел сегодня приняться, отдохнув. Но отдыхать не пришлось. Позвонили. Два студента. У Ахтырова было правило: всегда, во всякое время принимать студентов. И он ушел с ними в кабинет.
Оттуда часа полтора слышался мягкий, уверенный рокот профессорского голоса. Студентов не было слышно.
Когда они ушли, Ахтыров сел писать и проработал до позднего вечера. Работалось ему хорошо, и он остался доволен тем, что написал.
На другой день Вера Николаевна объявила, что Владе хуже и что она послала за доктором. А в течение недели выяснилось, что у Влади плеврит, и, кроме их домашнего доктора, к ним стал иногда приезжать еще другой, профессор, с которым Ахтыров был в дружеских отношениях.
Профессор, после совещаний с домашним доктором и подробных наставлений Вере Николаевне, заходил, обыкновенно, в кабинет к Ахтырову, если тот был дома, говорил, что болезнь Влади – серьезная и затяжная; а потом закуривал сигару, и они беседовали на разные животрепещущие общественные темы, так как доктор не был узким специалистом.
Ахтыров давно знал, что Владя болен серьезно, что нужно серьезное лечение и терпение; ему было это очень неприятно и больно за своего мальчика. Он каждый день, в свободное время, заходил в комнату больного, расспрашивал обо всем жену и садился у постели.
В комнате свет был заставлен, пахло чем-то теплым, влажным и острым, неслышно двигалась Вера Николаевна да копошилась старая няня Авдотьюшка.
Ахтыров хотел было, чтобы взяли сиделку, но жена воспротивилась. Авдотьюшка была еще совсем бодрая, сильная старуха, она вынянчила и Веру Николаевну, и обоих детей. Владя ее любил, ему был бы тягостен чужой человек.
Ахтыров, садясь у постели, видел маленькое, худенькое, точно птичье, лицо в подушках, с затуманенными глазами, искаженное болью. От худобы по щекам шли длинные стариковские складки.
Владя почти все время стонал, а если говорил, то всегда одно и то же:
– Ох, мама, ох, ох, устал, устал… Ох, устал. Я устал… Бок устал…
Иногда глаза у него прояснялись, он узнавал отца, чуть поворачивал к нему голову:
– Папочка… Ты?
Пытался как будто улыбнуться, отчего складки еще глубже собирались около рта, а потом опять глаза опускались, и он начинал тихонько стонать.
Ахтыров уходил из спальни с неприятным, болезненным и досадным чувством. У него сердце ныло жалостью к своему единственному сыну. Хоть бы впрыскивания ему какие-нибудь делали. Впрочем, он вполне доверял профессору.
И сколько времени это еще протянется? Дома все перевернулось, жена нервничает, переутомляется, Маиичка ходит какая-то заброшенная.
Каждый день, возвращаясь с лекций, он спрашивал:
– Ну что, лучше?
И каждый день ему отвечали:
– Все так же.
В конце концов, он даже привык к этому ответу, как привык к затененному свету спальни, частому дыханью мальчика и его хриповатым стонам.
Время было полно событий. В университете шли волнения, хотя лекции повсюду возобновились, и Ахтыров занят был вдвойне. А тут еще его брошюра о витализме, которую надо было выпустить непременно к Пасхе. Стоял уж февраль.
Студенты ходили к Ахтырову почти каждый день, и он всегда их принимал.
Однажды он встретил трех на лестнице, возвращаясь домой; вместе с ними вошел, отворив дверь своим ключом, и прямо провел гостей к себе в кабинет.
Студенты пришли поговорить с Ахтыровым по поводу его последней лекции о законах эволюции, о дарвинизме. Эта лекция, при всей своей строгой научности, прошла очень оживленно и шумно. Студенты надеялись получить еще какие-нибудь дополнительные сведения в частной беседе профессора.