bannerbannerbanner
Надя

Зинаида Гиппиус
Надя

Вот только насчет греха у меня, с недавних пор, начались сомнения. И началось так: я приставал с грехом к бабушке, она сначала говорила глупости, что мои грехи – капризы, да когда я не слушаюсь, – ну всякий вздор; а потом сказала, что у меня вовсе нет грехов; кому нет семи лет, тот младенец, и я могу причащаться так.

Могу? Нет, не могу. Я сам лучше знаю, могу или не могу. Я уж давно, уж две недели, чувствую в себе грех.

Грех мой – в Наде. Что я, ненавижу ее? Или завидую ей? Или так завидую, что ненавижу? Решительно не знаю. А что грех, и что он где-то около Нади – это я знаю.

Ну вот, зовут обедать. Нянька давно ушла. И я встал. Не бегу, а тихо иду по дорожке, размышляя.

Чего мне хочется? Чтобы Надя – что? Зла ей что ли хочу? Нет. Где же грех? Ничего не понимаю.

* * *

За обедом дядя Миша, как всегда, надоедал. У него черные-черные усы и белые-белые зубы. И дразнится.

– Сережа такой громадный, а неловкий. Вечно падает. Очень стыдно. Мы его скоро не женим, нет!

Я мог бы сказать, что хотя я и большой, но летами маленький, а жены не хочу даже когда мне будет и много лет. Но я знаю, что всего лучше на эти глупости молчать, потому молчу.

– Ты надулся, Сережа? Не дуйся. Воспарять-то, наверно, захочешь вечером, а? А будешь дуться – воспарение тю-тю, не пустят.

Он называет «воспарением» вот это самое, что я сейчас больше всего на свете люблю, чего жду с утра до вечера. А это – гигантские шаги.

Бегать на гигантских шагах – вовсе не бегать: тут главное – летать. Летать, воспарять, как в бабушкиной книге про летанье говорится, и сам же я сказал это, когда понял о гигантских шагах. А понял сразу. Еще когда был на полянке маленький серый столб с веревочными петлями; я первый раз сел, полетел, упал – но понял.

Мама сказала, что столб гадкий, опасный и гнилой – шатается. Но увидела, что мне все равно, не послушаюсь. Обещала, что будет новый.

Его привезли – белый, толстый, внизу для крепости осмоленный. Врыли на месте старого, – ух, как глубоко! А он все же оказался вдвое выше старого. Веревки длинные – с клеенчатыми сиденьями. Вверху – широкая звезда в четыре крючка – и как она, ох, как она поет – скрипит жалобно, мерно, тонко, когда крутится, когда мы на веревках летаем! Точно зовет к себе, – вот бы до нее!

Я не люблю один, да и нельзя: только закрутишься вокруг столба. Хорошо, что есть дядя Миша, он тоже любит, а главное – Надя. Да, вот тут-то все и соединилось!

Дядя Миша бежит за мной (у меня петелька чуть покороче), против него всегда Надя, а против меня который-нибудь из Надиных братьев, – киевских семинаристов.

Господи, как мы летаем! Я всех меньше, все-таки, и потому как сяду – так и лечу, одна беда – не успеваю ногами оттолкнуться с силой, летаю невысоко. Дядя Миша высоко, и семинарист ничего, но как Надя – этого нельзя вообразить, это явное чудо. Я все вижу, я лечу прямо за ней. Чуть дотронется земли желтыми туфельками – и вверх, веревка натянется, Надина стриженая голова выше клуни, я сам видел: сто раз перекручусь, уж совсем низко над песком несет меня, а ее голова опять над клуней, а на зеленом небе выделяется. Дядя Миша нагоняет меня, кричит:

– Ну, опять повез по земле!

А я везу, действительно, потому что загляделся, и злюсь. Хоть бы раз упала, хоть бы единый раз! Все падали, и семинаристы, и даже дядя Миша два раза «вез», только не она.

Рейтинг@Mail.ru