bannerbannerbanner
Как это случилось

Зинаида Гиппиус
Как это случилось

Она опять улыбнулась и опять пожала мою руку. Я чувствовал себя почти глупым от гордости. Я старался найти глазами князя Сардорелли, но не мог. Вероятно, он ускользнул, поняв, что случилось что-то совсем не ладное.

– Видите, господа, – сказала Лея, перестав улыбаться, и опять в глазах у нее мелькнуло зло, которого я боялся, – видите, деньги вовсе не плохая вещь! Хоть и не вполне, хоть и не совсем, а все-таки они помогают нам узнавать людей!

Долго меня поздравляли и дразнили. Я не обижался. А выходя, я слышал, как два офицера разговаривали, спускаясь с лестницы. И один из них, который прежде сильно ухаживал за Леей, проговорил:

– Черт знает, что это за личность, князь Сардорелли? Ловко она его! А только жениться на эдакой – благодарю покорно! Да еще без миллионов! Это психопатка какая-то.

V

История на вечере у Порфировых разнеслась по городу. Все признавали, что князь Сардорелли вел себя непозволительно, что ему нельзя подать руки, хотя многие оправдывали его неожиданностью, смущением, тем, что тут же, на вечере, все растерялись и даже в голову никому не пришло в тот самый момент, что князь поступает неправильно. Некоторые всю злобу обращали на Лею.

– Еще не так бы следовало этой сумасшедшей ответить! Кой черт на ней жениться! Конечно, эти двести тысяч следовало ей в лицо бросить…

Насчет двухсот тысяч – все признавали, что на князя нашло затмение. Уж слишком публично все это было, невозможно.

Князь Сардорелли исчез, точно его никогда не бывало. Говорили, что он уехал на время в горы. Он чувствовал, что ему следует пока исчезнуть.

Седовласые чиновники с ужасом махали руками, когда их спрашивали, что это наделала жидовка. Один из них даже с Порфировым поссорился из-за этого вечера.

У меня начались выпускные экзамены. Я принялся с удвоенной силой за серьезные занятия – у меня было нечто впереди. Папе и маме я ничего не сказал. Им, верно, передавали мой поступок за столом, но в виде шутки. Тем лучше. Они все узнают в свое время.

У Порфировых меня упорно называли «женихом». Мне это наконец стало надоедать. Благодаря вечным издевательствам, а больше ввиду экзаменов, я реже прежнего заходил к Порфировым. Я хотел бы Лею видеть наедине, а это не удавалось.

Она сидела или с барышнями Порфировыми, или с Колей. Раза три я заставал ее у графа Рынина – и каждый раз чувствовал себя неприятно: не нравился мне этот человек. В глазах у него, когда он смотрел на Лею, было что-то хищное, как у ястреба: злое и холодное восхищение. Вероятно, она ему нравилась по-своему.

Порфировы собирались на воды: этого хотела Лея. Сам Порфиров осенью ждал перевода в Петербург или Киев. Этот вопрос для меня был важен, потому что я намеревался поступить в университет в том городе, где будет Лея. Но хотелось мне больше в Петербург.

Я не колебался в выборе факультета. Конечно, юридический! Хлебный факультет. К тому же у меня издавна большие способности к политической экономии. Да и протекция у меня с папиной стороны. Захочу – по службе прекрасно могу пойти. Лето, рассчитывал я, пройдет в сборах, в прощаньях. А к августу надо уже и отправляться.

Я мирно кончил свои экзамены. Правда, я кончил не из первых, но я за этим и не гнался. Признаюсь, я был доволен, когда узнал, что все кончено. За обедом мы выпили бутылку шампанского, мои маленькие братья и сестры кричали «ура!». Мама поцеловала меня, назвав «своей гордостью», а папа крепко жал мои руки, и оба мы были растроганы.

Потом я пошел бродить по улицам, улыбался про себя и даже вполголоса напевал турецкий марш, что у меня всегда служит признаком удовлетворения и полного довольства собою.

Когда наступил вечер – я отправился к Порфировым. Пробило уже девять часов. Ночь была душная, черная, тихая, давила, как меховая шуба в жаркую погоду. Я шел под деревьями, которые опустили свои большие, сочные листья, утомленные жарой. Между ветвями, густыми, сильными, сплетенными, виднелось иногда небо. В небе прыгали крупные звезды и казались безотрадными и тяжелыми, как вся ночь.

У Порфировых никого не было дома. Я хотел уйти, но горничная мне сказала, что Лея Николаевна дома и что про меня ничего не было сказано, а других велели не принимать.

Горничная вернулась и попросила меня в гостиную.

Я прошел пустые, слабо освещенные комнаты. В гостиной было совсем темно. Горничная исчезла. Я ощупью добрался до двери так называемой маленькой гостиной, где я в первый раз увидел Лею за пианино и откуда теперь виднелась полоса света.

На столе горела одинокая лампа под мутным абажуром. Углы комнаты терялись. Я увидал дверь, распахнутую на темный балкон, и догадался, что Лея там.

Она действительно была там, на низком кресле, совсем около узорной решетки.

– Это вы, Петя? – сказала она, протягивая мне руку. – Я никого не ждала, я не совсем здорова.

– Извините, я помешал… Я могу уйти…

– Нет, все равно. Останьтесь. Никого нет дома. И такая духота. Надо уезжать отсюда. Я выносить этого не могу.

Мне стало досадно, что она говорит о себе и даже не спросит меня, как сошел последний экзамен. Я подождал немного, но потом не выдержал и объявил:

– А я гимназию совсем кончил.

– Вот как, – протянула Лея с убийственным равнодушием. – Поздравляю вас.

– Теперь я в университет. Не знаю только куда, в Киев или в Петербург.

Лея молчала.

– Вы где будете, Лея Николаевна? В Петербурге? Еще неизвестно?

Мои глаза привыкли к темноте, и я различал фигуру Леи на низеньком кресле – в светлом, широком платье.

– Неизвестно… – проговорила она медленно, точно думая о другом. И сейчас же прибавила иным тоном, беспокойным и быстрым: – Послушайте, Петя, вы меня очень любите?

Я оторопел. Однако мое смущение длилось недолго, и я проговорил:

– Вы имели случай убедиться, что я вас люблю чрезвычайно.

– Какой случай? Ах, это когда вы мне публично предложение сделали? Было очень мило. Но разве это серьезно?

– Лея Николаевна, вы меня, очевидно, не знаете. Я человек с характером вполне сформированным, как я надеюсь. Если я говорю – значит, это серьезно. И теперь я говорю: когда угодно, при каких угодно обстоятельствах – я буду счастлив, если я могу… если вы…

Я немного запутался, но она меня поняла. Мне показалось, что ей хотелось засмеяться, но потом она сделалась очень серьезна, встала и облокотилась на решетку балкона.

Балкон был высоко, в третьем этаже. Как раз около него, но не заслоняя его, темнели верхушки кудрявых деревьев на улице. Они цвели, и аромат их был сладок, пронзителен, надоедлив – и еще увеличивал духоту ночи.

Я видел светлое платье Леи и две черные, длинные, скрученные, как веревки, косы. Я ждал ее слов.

Наконец она обернулась ко мне, порывисто и так резко, что я испугался.

– Петя, я вижу, что вы рано состарились… выросли, хотела я сказать. Пожалуй, с вами можно как со взрослым рассуждать. Ну, будем, как со взрослым. Я чувствую, что могу. Особенно сегодня, в эту мучительную ночь, когда так жарко и невыносимо тяжело…

Она опять умолкла. Мне хотелось, чтобы она говорила обо мне, а она, верно, ждала, чтобы я говорил о ней. И мы оба молчали.

Она начала первая. Молчать ей было трудно. И начала сама говорить о себе.

– Вы думаете, я очень счастливая, Петя? Я не несчастна, но я устала и хотела бы отдохнуть. Устала ждать, подозревать, не доверять – и вечно сама о себе заботиться. Жизнь на том построить – чтобы повсюду искать порывы, большой искренности, бескорыстия, вечно испытывать – и никогда не находить… Может быть, я не права. Может быть, надо ждать терпеливо, смиренно, спокойно… Но я не могу! Не умею ждать, я вся нетерпеливая, я сейчас хочу всего, или с балкона вниз головой… Петя, вы меня любите? Вы очень искренно меня любите? Вы могли бы для любви что-нибудь ужасающее сделать, чтобы я даже удивилась? Все равно, очень дурное или очень хорошее – но поразительное?

Я чувствовал себя не совсем ловко. Мне казалось, что у нее нервы расстроены. Однако я отвечал с дрожью в голосе:

– Вы, Лея Николаевна, знаете, как я к вам отношусь. Очень, очень хорошо отношусь. Не надо отчаиваться. Не все так дурно, как вы рисуете. Я уверен, что моей любовью вы будете довольны.

– Вот я и спрашиваю вас, Петя, как вы меня любите? Мне это очень нужно знать. Скажите все, что вы думаете, только скорее.

Я видел, что она расстроена, и надеялся, что мои слова ее успокоят. Я тщательно собрал свои мысли и сказал:

– Мое отношение к вам, Лея Николаевна, прежде всего безукоризненно, искренне. Мне все равно, в каких вы обстоятельствах, в каком денежном положении, даже какую фамилию вы носите. Мне нравитесь именно вы, нужны именно вы. Взгляды ваши и убеждения, их порою ошибочность и неверность, не пугают меня; я знаю, что жизнь и условия жизни могут изменить многое. Я, может быть, говорю недостаточно связно… Но я очень застенчив и вовсе не самонадеян. Я не надеюсь там на что-нибудь с вашей стороны. Нет, и говорить не хочу… Только надо, чтобы вы верили в мою преданность… Мое чувство таково: я с моста не кинусь, на дуэль никого не вызову, безумств делать не буду – потому, что я не могу быть смешным, но на преданность мою вы можете спокойно положиться…

Я думал, что сказал эту речь недурно. Была точность выражений, полнота чувства и отсутствие аффектации. Я ждал, что она протянет мне руку, но, к удивлению моему, она долго молчала, а потом спросила каким-то странным голосом:

– Так вы думаете, что броситься с моста прежде всего смешно?

– Да, я уверен.

– И всякое безумие, всякая неосмотрительность, бесцельность – смешны?

– Глубоко убежден.

– А нужна преданность, спокойность, верность, только это нужно?

– Да, если кто-нибудь может это дать…

– Петя мой бедный, простите, если я вас огорчу: да и не огорчу, ведь вы думаете, что мои вкусы и мнения переменятся… Я уж сказала вам, Петя, что я нетерпеливая. У меня нет силы ждать долго, чтобы убедится в размерах любви, которую мне всякий день будут доказывать по капле. Я должна сразу или убедиться в чем-нибудь – или разубедиться. Я устала, говорю вам. Верю – нет настоящего счастья, ну так с балкона вниз головой… хотя бы это и комично было, милый Петя.

 

Я совсем растерялся. Я ее не понимал и не знал, что ей сказать. У меня мелькнула ужасная, но естественная мысль, что она кого-нибудь любит, кто ее не любит. Иначе возможно ли было объяснить ее странные слова.

– Лея Николаевна, поверьте, – начал я. – Если у вас есть какое-нибудь неудовольствие, горе – скажите мне. Вы одиноки, но ведь я ваш друг. Не бойтесь огорчить меня. Я готов все перенести – только нужна правда…

– Правда? – и я заметил, что она взглянула на меня удивленно. – Какую же вам еще правду? Я не лгу. Горе? У меня есть горе, но ведь я вам его и объясняю. Никаких тайн, которые можно раскрыть, у меня нет. Но – все равно. Если вы не поняли меня немножко, не беда. У меня просто нервы расстроены. Погода такая невыносимая. Зато вас я поняла, милый Петя. Спасибо за дружбу и преданность. Это всегда пригодится. А если я и не так теперь о многом думаю, как вы, то ведь жизнь меняет убеждения, не правда ли?

Она засмеялась добродушно и громко и протянула мне обе руки. Я их с чувством пожал. Но возобновлять разговор не осмелился. Придет время, когда она еще больше поймет всю глубину моей преданности.

Порыв неожиданного, горячего ветра налетел, закачал темные верхушки пахучих деревьев и обдал нас сухим, неприятным жаром. Казалось, что ветер дунул на звезды, потому что они замигали поспешнее и ярче.

– Нет, я ухожу, – сказала Лея. – В комнатах лучше. Да и поздно теперь. Спокойной ночи, Петя. Через несколько дней мы уезжаем. Вы придете еще проститься?

Мы вместе вернулись в комнаты. Лея мне показалась очень бледной, лицо ее точно уменьшилось и потемнело около глаз. Я опять пожал ей руку и хотел напомнить, что сегодня я кончил гимназию, но она слишком скоро повернулась и пошла.

В дверях она вдруг остановилась и, улыбаясь, произнесла:

– А вы как будто испугались, когда я сказала, что теперь мне следует с балкона вниз головой? Не следовало пугаться: ведь это аллергия…

Я пришел домой чем-то недовольный, с неясными ощущениями. Лег спать и все ночь бредил, как говорил мой младший брат – он спит в соседней комнате. Я очень нервен, и это со мной бывает.

VI

Порфировы, точно, скоро уехали. Я еще заходил к ним прощаться, но у них тогда была целая толпа народа, с Леей я двух слов сказать не мог, она все точно торопилась, хотя не казалась печальной. Ее окружали и барышни, и старики, и молодые… Я заметил, между прочим, графа Рынина, безукоризненно одетого, как всегда, молчаливо-корректного.

Я хотел спросить Лею, не будет ли она мне писать, нельзя ли проездом остановиться в том месте, где они будут – но так и не решился все это спросить. Мне казалось, что граф Рынин следит за мной ядовитым, змеиным взглядом.

Лея простилась со мной рассеянно, и я готов был глубоко оскорбиться, но она вдруг, точно вспомнив что-то, обернулась ко мне и произнесла вполголоса:

– Будьте здоровы, Петя. Зимой увидимся в Петербурге?

– Как, в Петербурге? Значит, решено?

– Почти… Даже наверно, а не почти…

Она кивнула мне головой и отошла. Это все-таки меня успокоило. Значит, она думает обо мне. Ура! Конечно, еду в Петербург.

Не буду рассказывать подробности, как я провел лето. Если оно замечательно, то единственно – приобретением нового друга. Ваня Безмятежников кончал гимназию вместе со мною, но не кончил, срезался на письменном русском и остался на второй год. Он был моложе меня, но гораздо выше, толще, шире и белее. Волосы светлые, жидкие и мягкие, глаза голубые, с полным отсутствием мысли и сознания, губы точно надутые – вся его физиономия удивляла некрасивостью, но, в сущности, он был добрый малый и страшно ко мне привязанный.

Он считал меня знатоком вещей, которых я сам себя далеко не считал знатоком; удивлялся часто моим способностям, некоторой начитанности; выражал мне свою преданность и даже послушание. Конечно, я по развитию стоял гораздо выше него – и я был рад, когда видел, что имею на него полезное влияние.

Мы почти все время были вместе. Безмятежников любил мое общество, но, как я скоро заметил, по своей наивности мало подозревал значительность моего влияния, хотя сознание моего превосходства у него и было. Я считал лишним толковать с ним об этом и оставлял его в приятной иллюзии, когда он повторял мои слова и мысли, воображая, что все это у него самостоятельное.

Лето проходило и прошло. И я приехал в Петербург. Прощанье с семьей было тяжело. Выяснилось, между прочим, что средства мои к жизни крайне ограничены: отец при всем желании не мог мне уделить более тридцати рублей в месяц. Я же слышал, что в Петербурге жизнь дорога. Жить «по-студенчески» я не привык, а привыкать не имел охоты. Мне был необходим хороший стол, я имел вкус к лучшим винам, пил их с детства и не знал, как обойдусь без всего этого.

Однако делать было нечего.

В Петербурге я нашел себе комнату в Троицком переулке. Товарищи селились ближе к университету, но мне сразу не понравился Васильевский остров: захолустное место, непривлекательное.

Комната была недорога, там же я условился и насчет обеда. Ужасен мне показался этот обед, одинокий, невкусный, в моей почти пустой и холодной комнате, окно выходило на двор. Но я решил быть стойким и не приходил сразу в отчаяние.

Университет тоже готовил мне много разочарований. Признаюсь, я надеялся, что среди студентов царит единодушие, что найдутся люди развитые, интересующиеся многим, как и я, и ничего этого не оказалось. Конечно, может быть, и были такие люди, но я как-то их не видел. Я ходил на лекции, слушал профессоров, гулял по бесконечному коридору, в котором есть какая-то безнадежность и особенный, унылый холод, а товарищей, друзей и единомышленников не находил. Мне даже казалось, что меня чуждаются. Впрочем, думаю, что это мне только казалось.

Побывал у родственников. Что за странные люди! Живут в Петербурге, а совершенные провинциалы. Дядюшка какой-то самодур. Приняли меня совсем не так, как я и ожидал. И я решил, выходя, бывать у них как можно реже и вообще иметь самые холодные официальные отношения.

От Порфировых я не получал никаких известий. Но я был спокоен – ведь Лея сказала мне, что они едут в Петербург. Каково же было мое удивление и негодование, когда я узнал из письма отца, что Порфиров переведен в Киев! Я не верил своим глазам, я не знал, что подумать. Я скорее готов был допустить, что это – неверное известие.

У меня даже сделалась лихорадка. Я велел подать себе чаю, лег в постель и накрылся пледом. Никогда еще мне не случалось до такой степени тосковать. На улице стояла мокрая погода, шел дождь и снег, тротуары блестели. Свет из окна, противоположного моему, падал вниз и отражался на мокрых камнях мостовой, на дворе. Я в первый раз почувствовал тоску одиночества, особенную тоску, которой нет равной в мире.

На другой день тоска прошла, осталось возмущение. Что это такое? Обман? Я решил написать письмо – но кому? Конечно, Ване Безмятежникову. Он узнает и напишет мне все подробно.

Хорошо, что я не написал сейчас же этого письма. Я получил странное и неожиданное разъяснение несколько дней спустя.

Рейтинг@Mail.ru