У самой церкви, отделяясь от нее только густым фруктовым садом, стоял дом священника.
Этот дом совсем не походил на ветхое убежище о. Владимира в Преображенском: новенький, просторный, светлый, с мезонином.
Гости вошли на крыльцо. Добрая, желтая собака бросилась им под ноги. Дети было испугались, но собака хотела только поласкаться, а узнав Ольгу Александровну, даже завизжала от радости.
Сама Ольга Александровна, покрасневшая от волнения и от сознания, что она здесь играет главную роль и ведет всех, – прошла в прихожую. Остальные следовали за ней. В комнатах было душно, пахло камфарой и сушеными травами, на запертых окнах с белыми занавесками жужжали мухи.
В недоумении, не встречая хозяев, гости миновали еще несколько комнат. Вдруг послышалось шарканье туфель, и, торопясь изо всех сил, вошла Марфа, старая нянька у о. Никодима.
– Милая ты моя, – бросилась она к Ольге Александровне, – наконец-то вздумала нас проведать, здравствуй, голубка! – и она долго целовала свою любимицу.
Марфа называла Ольгу Александровну «сироткой» и за ее сиротство и полюбила ее. Когда Ольгу Александровну отвозили «в чужие люди» – Марфа обливалась слезами.
– А батюшка на лугу с барышнями, – сказала она. – Да им уж время, сейчас воротятся. А не то я сбегаю за ними, али Луку пошлю. Вам тут в комнатах не свободно, я под липками стол накрою, самоварчик поставлю… Малина у нас славная… Деткам побаловаться… Подать, что ли, Олюша?
– Всего подавай, няня, – говорила радостная Ольга Александровна. – Пойдемте, господа, это вот тут, в саду…
Точно по волшебству явились на столе под липами и скатерть, и самовар, и домашние булки, и малина со сливками… Вернулся и сам о. Никодим, высокий, с полным круглым лицом, в коричневой шелковой рясе, которую, очевидно, только что надел.
Он приветствовал гостей – пожал им руки, а благословил одну племянницу.
Он был словоохотлив и рад гостям, но ни на минуту не забывал своего личного значения, говорил медленно и обстоятельно. Он сейчас же начал рассказывать о себе и своих дочерях, о том, как они у него работают в поле и какие сильные – сильнее доброго мужика. Хозяйство, он говорил, было у него образцовое.
Поповны не заставили себя долго ждать и вышли одна после другой, рослые, красивые, все похожие на отца, с круглыми щеками и черными глазами. Они были одеты очень нарядно, в разноцветных платьях, с массой оборочек и ленточек.
Они звонко расцеловали Ольгу Александровну, покраснели при виде молодых людей, но в общем держали себя очень развязно.
– Кушайте, пожалуйста, – говорила старшая, Антонида. – Катя, Люба, угощайте же! У нас все домашнее. Что же ты, Оля? В кои-то веки навестила, и ничего не ешь.
– А ты бы наливочки принесла, – сказал батюшка. – Удались у нас нынче наливки. У меня такой принцип, – обратился он снова к Сергею Кузьмину, продолжая начатый разговор, – такой принцип, чтобы все в поте лица зарабатывали свой хлеб. Сколько кто потрудится – столько и получит. Признаюсь, я Ольгу не одобрял. Она не имела склонности к трудолюбию. Не столько трудилась, сколько должно. Ей бы все дворянские занятия: с иголочкой, с вышиваньицем… Нет, сказано: в поте лица заработаешь хлеб свой…
– Да ведь это что кому дано, батюшка, – сказал Кузьмин.
– Оно так, но все-таки… И смирения у нее мало… А ты поживи, да поработай, да помолчи…
– Разве я, дяденька, перед вами когда-нибудь…
– Не передо мной – перед жизнью смирись… Твоя доля скромная, рабочая, несчастная – так ты и не залетай, а покорись, и не ропщи, и счастья себе не проси…
Ольга Александровна готова была заплакать. Выручил Кузьмин, который ловко перевел разговор с наставлений на уход за кармазинными яблоками.
Алексей Иванович повеселел и стал любезничать с Антонидой, старшей поповной. Две младшие с большим вниманием слушали Лиду, которая им снисходительно объясняла, что теперь оборочек больше не носят и внизу рукава делают самые узкие.
Спохватились, что пора домой, только тогда, когда совсем стемнело и большая красивая луна выплыла из-за колокольни. Боря хотел спать и капризничал. Начались сборы и прощания.
Марфа тихонько подошла к Ольге Александровне и обняла ее.
– Ну, прощай, голубка, Господь с тобою. Живи хорошенько. Возьми гостинчика-то с собой. Медку, что ли, малинки… Или хоть бубличков домашних возьми, вот любимые твои…
– Вы, няня, точно в дальний путь Ольгу Александровну снаряжаете, – заметил Кузьмин, улыбаясь.
– У меня по ней душа болит, – сказала Марфа серьезно. – Вы ее там не обижайте.
Алексей Иванович отвернулся и опять заговорил с поповной.
О. Никодим велел Луке запрячь лошадь. Гости кое-как уместились в телеге и, сопровождаемые добрыми пожеланиями, пустились в путь.
Дорога была скверная, телегу трясло. Из котловин тянуло сыростью. Лида ежилась и молчала. Младшие дети спали. Кузьмин курил и перебрасывался изредка словами с Ольгой Александровной. Луна поднялась выше и сделалась голубая. Никому не было весело.
Когда приехали, стали выходить и выносить сонных детей – Алексей Иванович вдруг решился. Он незаметно подошел к Ольге Александровне и сказал быстро и вполголоса:
– Новую дорожку, над озером, знаете? Там есть скамейка под рябиной… Приходите туда, как только можно будет, через час, через полчаса…
– Зачем? – так же тихо проговорила Ольга Александровна, бледнея от неожиданности.
– Приходите… Поговорить надо…
– Приду… Они расстались.
Едва уснули дети и Настасья Неофидовна прошла в спальню, Ольга Александровна тихонько, по заднему крыльцу, спустилась в парк и чуть не бегом направилась к озеру.
Кузьмин большими шагами ходил по кабинету и дожидался Алексея Ивановича.
Окна были так же отворены и так же блестело озеро при луне, только ночь была еще светлее и спокойнее, да в комнате не зажгли свечей. Голубые полосы лежали на полу, в углах было темно и смутно.
Алексей Иванович недавно ушел. Кузьмин знал, что он теперь говорит с Ольгой Александровной, и не ждал его скоро.
Кузьмин ходил по комнате и размышлял: что ему делать? Не попытать ли счастья и не попросить ли руки Лидии Егоровны? Или отложить всякую женитьбу и отправиться с Затениным в Берлин и Париж, попробовать медициной позаняться? А то еще, один знакомый предлагал устроить его в экспедиции, во внутреннюю Африку? Кузьмин не знал, что выбрать, и ему было скучно и неловко, как бывает неловко в гостях, когда спрашивают: чего вам угодно, кофе или чаю, а вам равно не хочется ни того, ни другого.
Кузьмин уже стал склоняться в сторону Африки, хотя его и удерживала мысль о матери, которая была стара и требовала помощи.
«В Африке, черт его знает, еще убьют, – думал Кузьмин. – Без всякой поддержки, старая женщина… Нет, неблагородно!»
Но потом ему пришла мысль, что он может, напротив, возвратиться из Африки с деньгами и почетом, а на время путешествия легко поручить мать кому-нибудь из своих друзей…
Он только что начал обдумывать в подробностях этот план, как дверь неожиданно растворилась и вошел Затенин.
– Ты здесь, Сергей? – сказал он, остановившись посреди комнаты. Он не заметил сразу Кузьмина, который стоял не в светлой полосе.
– Да, конечно здесь, – отвечал тот. – Что это ты как скоро? Да садись же, рассказывай, что?
В голосе Кузьмина было любопытство.
Алексей Иванович медленно подошел к столу, сел и облокотился. Кузьмин едва различал его темную фигуру.
Прошло несколько секунд молчания. Кузьмин закурил папиросу.
– Ты хочешь, Сережа, чтобы я тебе рассказал, как мы виделись с Ольгой Александровной? – проговорил Затенин ласковым, почти веселым голосом.
Кузьмин не ожидал этого голоса и со страхом взглянул в сторону Алексея Ивановича. Но лица не было видно.
– Я тебе расскажу по порядку все, как оно случилось. Да ничего, собственно, и не случилось, ничего интересного или ужасного. Пришел я на новую дорожку, знаешь, над озером, низко? Там сыро и светло: к озеру она открыта, и месяц светит прямо. А где нет месяца на озере – вода черная, тихая, холодная… Рябина там стоит, под нею скамейка; я сел на скамейку и стал дожидаться. Отчего там так тихо, Сережа, ты не знаешь?.. Ты слыхал такую тишину, когда кажется, что все – мертвое около тебя, тяжелое, вечно неподвижное – и только ты один живешь? Вот там это было, и месяц смотрел мне в глаза. Может быть, это было только одно мгновенье?.. Да, потому что я помню шелест в камышах, над самой водой, и не от ветра, а такой странный шелест, едва слышный, точно кто пробирается, ползет между стеблями. Я обрадовался ей, когда она пришла, потому что мне было страшно там, Сережа. Ты не смейся. И я забыл, что я ей должен говорить, я только радовался ей, радовался тому, что не один. Она пришла торопясь, робкая и беспомощная. Она была в том же сереньком платье, ничего не накинула на себя, и ей, верно, было холодно. Когда я ей обрадовался, я взял ее за руки, и она рук не отнимала, только я чувствовал, что она дрожит. Но вдруг – не знаю отчего – я сразу вспомнил, зачем я пришел, вспомнил тебя и твои слова, и то, что нужно сделать… Я отпустил ее руки и ясно, даже громко, сказал ей:
– Ольга Александровна, я совсем не хочу, чтобы вы любили меня; я сам не люблю вас так сильно, чтобы жениться на вас; мне неприятно, если вы будете страдать из-за меня…
Она сначала не шевельнулась; как сидела лицом к месяцу на скамейке, так и осталась. Потом руками взмахнула как-то безнадежно и заплакала. Плакала она громко, всхлипывая, и повторяла:
– Господи, да разве я думала?.. Не думала я, я никого не трогала, тихо жила, мне хорошо было, а я не думала… Вот оно, счастье-то мое…
Я молчал и смотрел, как она плакала. Она вытирала слезы ладонями и повторяла: «не думала, не думала…» Потом вдруг засунула одну руку в карман, верно платок хотела вынуть, и карман вывернулся нечаянно, а там два бублика у ней были спрятаны, знаешь, бублики, любимые ее, Марфа-няня ей дала сегодня… Один-то уж надломленный… Они упали на дорожку, я хотел поднять, да вижу, не надо поднимать, совестно ей, хочет, чтобы я не заметил… Я ушел, Сережа. Она там теперь, верно, плачет, и бублики на дорожке лежат, так, смешные бублики, домашние; она их в карман положила, на ночь себе припасала, лягу, думала, так съем, думала…