Две большелобые, бледненькие девочки сидели рядом на каменном пороге своего дома. Дом прилегал к таким же домикам, розовым и серым; тихая улочка южного городка на холме вымощена квадратными плитами.
Девочки сидят смирно, молчат. Им лет по восьми, может быть, немного меньше, или больше. Одеты в обыкновенные голубые платьица-фартучки. Да и сами оне довольно обыкновенные, как и короткая жизнь их: в ней, кроме того, что год тому назад умерла мама ихняя, ничего особенного не случалось.
Сейчас готовилось, впрочем, новое событие; о нем теперь девочки всего чаще и говорили – и молчали.
Да, вот это у них было не совсем обыкновенно: оне умели сообщаться между собою не только разговором, но и молчанием. Говорили, потом умолкали, но разговор в тишине как бы продолжался и мог в любую минуту опять продолжаться, далее идти, громко.
Так оно и хорошо, и к лучшему, потому что слов у них, по сравнению с тем, что надо бы сказать, было очень мало; во всяком случае, для того огромного, что каждая порою в себе видела, – никаких слов не могло хватить. Словами оне лишь закрепляли что-нибудь понятное и решенное.
Шура и Мара – не одинаковы: оне похожи друг на дружку, как правая рука похожа на левую. У обеих большие лбы, и волосы над ними ложатся так же, только не в одну и ту же сторону. У обеих личики не то детские, не то старческие; болезненные, может быть, а круглые, как вода, светлые глаза смотрят серьезно.
Их все любят, ни одна соседка не пройдет мимо без улыбки, без приветливого слова; девочки и сами добрые, приветливые, вежливые. Не различает их никто (даже папа!), тем более, что и каждая из них, обращаясь к другим, непременно говорит «мы» (а не «я»). Одна мама никогда их не путала. Да и так, если знать: у Шуры волосы слегка с рыжинкой, у Мары – серебристые.
– Опять вечер, – говорит Мара, глядя на зеленеющее над крышами небо.
– Завтра тоже, – говорит Шура. – И всегда.
– Если мы будем большие…
– Зачем нам. Может, не будем…
– Ничего, когда умрем, опять маленькими сделаемся, как сейчас.
– Нет, меньше, как когда мама умерла.
– А она всегда – такая же; морщинка на лобике.
– Которую мы целовали. Наша была. Да она вся наша, ничья больше. Не папина.
– Ну, еще бы его! Ни-ни, не его.
Оне умолкли, продолжая в тиши, внутри, переговариваться, без слов, быстрыми полумыслями, полуощущениями, – понятными, совпадающими.
Говорили оне между собою. – когда говорили, – по-русски, как до последнего дня с матерью, которая сама и учила их, и книги с ними русские читала. На всем свете мама, такая точно, одна была; и с тех пор, как на всем свете ее будто нет, у Шуры и Мары завелась где-то внутри, около горла, беспокойная, стоячая боль – тяжесть. Оне мало думали о ней, безропотно несли; и оттого, что несли обе – им было не легче, а тяжелее: каждая свою боль несла вдвойне.