bannerbannerbanner
Собаки и другие люди

Захар Прилепин
Собаки и другие люди

Полная версия

– Без них мне гораздо лучше, – добавила она.

Моя жена улыбнулась одной стороной лица и посмотрела на меня.

Я пожал плечами, как делает человек, когда ему что-то попадает за шиворот.

Подошедшая прокурорская пара тепло улыбалась собравшимся. Чуть замявшись, прокурор передал моей жене красивую, громыхнувшую словно бы леденцами баночку.

– Витамины, – сказал он. – В Лондоне купил. Для крупных собак. У нас настолько крупных нет. А Шмель, когда разоспится у нас на ковре, потом долго думает, с какой ноги вставать. Как бы его не начали суставы беспокоить.

– У вас на ковре? – переспросил я равнодушно.

– Да, на ковре, в зале, – дружелюбно поддержала разговор супруга прокурора. – Он всегда там спит. Индийский ковёр. Мы, знаете, никогда собак домой не пускали. Муж категорически против: шерсть, запах… А ваш пёс – словно в придачу к этому ковру явился. Даже не замечаем его порой – так привыкли!

Прокурор перевёл на свою супругу медленный и, как мне показалось, затуманившийся взгляд.

Подошедшие наконец Слепцы громко и едва ли не хором воскликнули:

– Поздравляем! Шмель стал крёстным отцом! Два козлёнка и козочка. Все в него.

«…а вот и пчельник…» – подумал я бесстрастно. Древний дед твёрдо двигался в нашем направлении.

Екатерина Елисеевна откуда-то из-под шубы – видимо, грела собой, – извлекла отекающий маслом и пышущий жаром свёрток:

– Блинцы. Его любимые, – и передала моей жене. – По сорок штук за раз может съесть, – добавила она и ласково кивнула мне.

Жена снова посмотрела на меня.

Я снова пожал плечами: да, люблю блины, что такого.

Дочери Екатерины Елисеевны привычно присели возле Шмеля с разных сторон, ожидая незримого фотографа, должного их запечатлеть.

Тем временем, словно бы в поисках кого-то, пчельник прошёл сквозь нас, как меж деревьев. Отдалившись на несколько шагов, вдруг остановился и громко, с удовольствием произнёс:

– Обманула! Мохнатая! Голова!

* * *

Никанор Никифорович накрыл прямо на капоте своей машины лёгкий зимний столик. Варёные яички, козий сыр, бутыль хреновухи, в которой, если её тряхнуть, возникал вихорь, и начинало зарождаться бытие.

Из вихря выбредали мы – те же, что в жизни, – но приобретшие более адекватные своей потайной сути формы.

Екатерина Елисеевна легко двигалась по кругу, как перекати-поле, – но, если ты сталкивался с ней совсем близко, доброе лицо её вдруг вспыхивало, как самый солнечный и масленый блинок.

За ней бежали два бестолковых и вечно перепуганных цыплока, оставляя на снежном насте нелепые следы.

Прокурор был очень длинен – он перемещался вровень с островерхими соснами, и, хотя жена была меньше его в несколько раз, это им не мешало прогуливаться.

Иногда он брал её на руки, перенося через сугробы.

Дед-пчельник, проламывая время, как скорлупу, то входил в нашу реальность, то выходил из неё, словно играл с кем-то в суровые прятки. Проломы, оставленные им, наскоро зарастали, и летящий вослед за пчельником снег слабо бился о возникшую преграду.

Спустя минуту дед возникал в другом месте.

Слепцы шли с огромными глазами, в которых протекали облака. Глаза были настолько велики, что остальное человеческое строение этих людей оказывалось и неразличимым, и неважным.

За ними шли козы, такие же большеглазые. При этом козы осмысленно пересмешничали над хозяевами, на удивление точно пародируя их очарованный вид. Когда хозяева оборачивались, козы делали вид, что жуют траву, хотя никакой травы вокруг не было: зима же.

Алёшка скатал свою неизбывную боль в снежный шар, и приделал ей нос чёрной свёколкой. Его матушка возила вокруг этого шара своё кресло, на котором важно сидел врач.

Шмель же, наподобие шмеля, кружил над деревней, то оставаясь лишь звуком, то неожиданно и полноценно фокусируясь, чтоб в человеке не утратилась вера в чудеса и прочие настойчивые откровения.

* * *

На следующий день мы вычистили снег во дворе, уверенные в том, что Шмель отныне утратит возможность сбегать ночами через крышу.

Не отчаявшись, пёс вырыл за ночь лаз под забором – и перебрался на ту сторону.

Глядя с утра в эту яму, я в очередной раз поразился его невероятной силе. Выбивая в промёрзшем грунте ход величиной в огромное кобелиное тело, он перемалывал в чёрную халву ледяную землю, которую и ломом было не раздробить.

В те годы мы ещё были бедны и не могли позволить себе каменный забор.

Пропитанье Шмеля – и то оставалось нагрузкой для нас.

Каждый день мы варили ему огромную кастрюлю съестного, забрасывая в масляный бульон картофельные очистки, несколько луковиц, морковку, немного крупы, а ещё макарон, и, быть может, яичко, и всякие объедки, и обязательно мяса – скажем, куриные потрошка, – в любом случае как бы отнятое у детей, которые и сами бы съели это.

Еда выносилась Шмелю в тазу, и он весело грохотал им во дворе, со скрежетом возя туда и сюда башкой, пока не вылизывал дочиста.

Но какой бы ни был он сытый, Шмель всё равно помнил, чем ещё богата наша деревня, – и, едва доев, задумывал новый побег.

Можно было б держать его дома, но там он начинал тосковать от жары.

Приходилось его выпускать, что неизменно оборачивалось очередной самовольной отлучкой.

До самой весны я имел ежедневную заботу и работу, закапывая то здесь, то там его лазы и проходы.

Делал поперечные закладки из выброшенной мебели. Ловко прилаживал в местах предполагаемого ухода старые грабли, переломанные лопаты, кривые вилы. Выставлял на пути Шмеля закопанные крест-накрест доски.

Однажды он, раздосадованный моими стараньями, с разбегу выбил дыру в дощатой хилой ограде. С тех пор там лежала поваленная на бок пружинистая кровать с заиндевелыми пружинами.

Со временем забор наш стал походить на передвижную авангардистскую крепость.

Ничто не могло остановить Шмеля. Он обыгрывал тщетные мои старанья с разгромным счётом. Его стремление к людям было неукротимо.

Двор обратился в поле битвы и разора.

Весной мы влезли в долги и наняли строителей, которых я доставил на место, преодолев грохочущий, льдистый разлив нашей лесной дороги.

Вокруг двора возник нерушимый забор. Во дворе образовался вольер. Вольер залили бетоном. Поверх бетона был насыпан густой слой щебня.

Разметав этот щебень в минуту, Шмель упёрся в преграду, которую не могли раскрошить даже его непобедимые лапы.

Несколько дней он не оставлял попыток преодолеть возникшие препятствия. Каждое утро мы обнаруживали нарытую гору щебня то в одном углу вольера, то в другом.

Но миновала неделя, вторая и, наконец, Шмель без малейших обид смирился с новым своим положением.

Это не удручило его и не привело к ностальгии – что делало пса в сравнении с человеком существом безусловно более совершенным.

* * *

В мае я обратил внимание, что прокурор теперь всегда держал дверь в дом открытой, а старик-пчельник, напротив, закрытой.

Дочки Екатерины Елисеевны непрестанно что-то готовили, и каждое утро наряжались, хотя идти им было особенно некуда. Выглядывая в окно, то с утра, то вечером, я видел, как они с таинственным видом бродят вдоль нашего нового забора.

Когда, разбуженный их шагами, Шмель издавал короткий беззлобный лай, они останавливались и, чуть присев, общались знаками, рисуя в майском воздухе таинственные фигуры.

Неизменно являлись к нашему двору козы Слепцов – хотя никаких трав здесь не росло. Мохнатая мать семейства приводила своих весёлых козлят, вздорного, но податливого мужа и меланхоличных сестёр прямо к новым воротам, напротив которых козье стадо обрело себе постоянное лежбище, усеивая всё вокруг чёрным симпатичным помётом. Старшая коза смотрела на ворота внимательно и осмысленно. Ожидание не утомляло её.

Привычно напивавшийся Алёшка имел привычку заходить в наш двор без спроса, и, усевшись на крыльцо бани, вести своеобразные одинокие диалоги, первым голосом изображая меня, а вторую партию оставляя за собой.

Отодвинув занавеску в окне второго этажа, я с интересом следил за ним и вслушивался в его занимательную речь.

Алёшка почти выкрикивал импровизированный текст:

– «А чего ты явился сюда, Алёшка? Ты знаешь, что это чужой двор?» А знаю. Явился и сижу тут. «А я вот как выйду и прогоню тебя. Вытащу тебя за шиворот! И валяйся там с козлами, а не лезь в чужие владения!» А вот выйди и вытащи! Что же ты не выходишь? «Оттого что, помимо тебя, дурака, есть у меня ещё и другие дела!» Конечно, у тебя есть другие дела! Есть другие важные дела! Один Алёшка у нас бездельник! «И не передразнивай меня!» И не передразниваю!

Свесив голову и обращаясь словно бы к земле, он мог так забавляться весьма долго. Изредка Алёшка молча возносил руки к небесам, не прося этим жестом ни участия, ни даже внимания, но как бы осмысленно переигрывая.

Затем голова его снова свисала, как плод на ветру, и он повторял по кругу всё то, что произносил минуту назад.

И вдруг, подняв трезвые глаза к моему окну на втором этаже, где я затаился, как мне казалось, невидимый снизу, Алёшка произносил совсем иным, чистым и прозрачным голосом:

– Дядя Захар, можно я посижу у Шмеля?

Дебрь

Было время, ко мне в деревню наезжали товарищи, и мы подолгу не могли расстаться, – хотя, казалось бы, не далее чем полгода назад сидели неделями на одних позициях, ночевали в стылых прифронтовых домах и грелись горьким чаем в блиндаже.

Теперь же мы колобродили в самом далёком тылу, преисполненные ощущением бессмертия.

Едва различимые для человеческого зрения, над нами парили птицы, и сверху видели даже сигареты в наших зубах.

Сразу после гусарского завтрака мы усаживались в большую машину и, распахнув о́кна, задорно неслись сквозь лес, сшибая ладонями листву.

Лес начинался у нас возле дома – и заканчивался в трёх днях пути.

 
* * *

Кружа с товарищами по лесным, давно позаросшим травою дорогам, хмельные и дурашливые, выехали однажды на круглую полянку, где путь вдруг обрывался.

Спешившись там, безо всякой осмысленной цели пошли мы по тропке.

Но и тропка завершилась посреди леса, никуда не приведя.

Одичавшие в своих городах, некоторое время мы бродили без смысла, трогая мхи, разглядывая папоротники и удивляясь огромным муравейникам.

Вдруг ополченец с позывным Злой закричал:

– Тут озеро!

Через несколько минут мы собрались у воды.

Озеро было тихое, как во сне.

Ошалевшие от жары, собратья мои поскидывали одежды, чтоб искупаться.

Не желая потом ехать в сырости, я остался на берегу и с улыбкой смотрел на пацанов.

Они поспешно вошли в недвижимую воду, но озеро оказалось слишком мелким, чтоб обрушиться в него сразу же.

Шли, гогоча и время от времени взмахивая, чтоб сохранить равновесие, сильными белыми руками. Вода едва доставала им до колен. Глубже всё никак не становилось.

Дно, догадался я, было мягким, илистым: товарищи мои с трудом поднимали ноги.

Голоса их удалялись.

Вскоре им надоело шуметь – и теперь они шли молча, ожидая, когда воды вокруг них станет больше.

Самый сильный из них, по имени Родион, отчаявшись идти дальше, с весёлым размахом рук упал на спину.

Поднявшись на берегу, я сумел разглядеть в сияющем солнечном свете, как его накрыло донной чернотой и водорослями.

Ополченец Злой, видя падение товарища, ловким и чуть забавным движением прикрыл лицо от брызг, и резко взял вправо, но вскоре тоже, белозубо смеясь, обрушился в тёмную воду.

* * *

Озеро это, не явившее никаких, помимо своего мелководья, тайн, часто вспоминалось мне, со временем приобретя странную загадочность.

Я всё вглядывался в дымку, висевшую в том июле над дальним берегом озера, надеясь что-то различить. Но, сколько я ни старался, память не могла тот берег приблизить, напротив, размывая его очертанья.

С тех пор я пересёк несколько самых горячих и самых холодных морей, перелетал океаны, а после купался в них, спускался на ледяных сквозняках к отдающим вековечной студёной силой рекам, бросал камни в заброшенные пруды неслыханных глухоманей, – а своё озеро навестить мне всё было недосуг.

Но однажды, лет семь спустя, я решился.

Стоял мягкий сентябрьский день.

Со мной был белоснежный Кай – русская псовая борзая, жизнерадостный и стремительный ангел, разгонявшийся в беге так, что казалось, вот-вот – и он преодолеет земное притяжение.

У него была поразительно большая, похожая на музыкальный инструмент грудная клетка. Представлялось, что она могла бы издавать оглушительный лай, – однако Кай почти не подавал голоса, и только когда с ним не гуляли слишком долго – протяжно выл.

Предназначение этой грудной клетки было иным: дать возможность собаке, набрав облако воздуха, лететь, едва касаясь земли тонкими красивыми ногами.

Примерно помня, где располагалось то озеро, я сразу взял хорошую скорость прогулки, намереваясь дойти быстро: за час или полтора.

Досаждали комары. Тихо ругаясь и шлёпая себя по щекам, я нарвал папоротника и, поместив внутрь колючую еловую ветвь, собрал хлёсткий букет. Неистово размахивая им и сладострастно ударяя себя то по спине, то по затылку, двинулся дальше.

Поначалу мысли мои были тяжелы, словно я нёс в голове путаный, в тромбах, нервический клубок.

Но, зацепившись за что-то, клубок начал неприметно разматываться.

Я шёл по прямой, Кай же тем временем двигался вокруг меня и наискосок, рисуя на моём пути зигзаги, треугольники и овалы. На каждые пройденные мной сто метров он пробегал в десять раз больше.

За строгими, стоящими навытяжку соснами то слева, то вдруг уже справа мелькало его воздушное, как бы пенящееся тело.

Он был одновременно вдохновенен и сосредоточен.

Трудные мысли оставили меня совсем, и голова стала легче, а мысленная речь – бессвязней: так бывает, когда засыпаешь; но тут возникло и захватило меня состояние ровно противоположное. Я не засыпал – я осыпался.

Спустя полчаса окончательно исчезло то первое чувство, когда мне показалось, что идти – скучно, и что телу тягостно это увязающее движенье по песку едва приметной лесной дороги. Идти стало весело.

«…так всякое дело пугает, пока не возьмёшься», – думал я легкомысленно, чуть прибавляя в скорости.

Ноги забыли о том, что они идут. И даже комары исчезли, словно им не хватило сил гнаться за мной.

* * *

Лай деревенских собак затих, и мы остались одни в тишине сентябрьского леса.

Кай, могло показаться, делая круги всё больше, терял меня из виду, но я точно знал, что это не так. Он слышал меня.

То тут, то там виднелись обрушенные деревья – словно кто-то огромный безжалостно поломал их. Я лениво размышлял над загадкой этих лесных бурь.

Когда здесь выламывались с корнями огромные сосны и рушилось вековое бытие – в деревне, где мы жили, стояла тишина. Ни одна буря никогда не заглядывала к обитающим совсем неподалёку людям.

Ветер, крушивший величественные деревья, запросто снёс бы крышу нашего дома, завалил бы его набок, разметал. Но отчего-то ветер этот возникал и заканчивался – здесь, в глуши.

Казни охватывали совсем малые участки: словно злой дух, вырываясь из земли, наугад, в знак устрашенья, убивал несколько деревьев – и тут же, удовлетворённый содеянным, возвращался назад, во тьму.

Сколько я ни ходил по лесу, мне так и не довелось ни разу застать даже последние дуновенья случившихся бурь. Зато очередные последствия расправ я встречал постоянно.

Быть может, деревья сражались друг с другом?

Быть может, мучимые чем-то, они, вырывая ноги, пытались бежать?

Я знал одно такое место, которое не переставало удивлять меня. Сосны там стояли, замыкая почти ровный круг, как бы обращённые лицами в центр хоровода.

В середине росла крепкая разросшаяся берёза.

Злобно настроенные к ней сосны обступали берёзу всё ближе. Оттого полная внутренней силы, но осознающая, что в этом окруженье ей не выжить, берёза начала обращаться в сосну. Она ещё не умела заменять свои лиственные ветви на колючие сосновые, однако белый её ствол – потемнел, побурел, и был почти неотличим от соснового.

Я всё представлял, как трудно она росла. Как по сей день страшно ей бывает ночами. Как мучит её проклятая белизна тела. Как снится ей берёзовая стая, переливающаяся на ветру и говорящая на одном струящемся языке.

Сосны всегда не в пример молчаливей берёз.

То озеро, куда я шёл, было с одной стороны сосновым. Сосны величаво отражались в недвижимой, свинцовой на вид воде.

Но на другой, дальней стороне – я помнил – стояли еле различимые берёзы, и оттуда исходил тихий берёзовый свет.

Словно бы сошлись когда-то два воинства – сосновое и берёзовое – лицом к лицу, но хлынувшее из недр земли озеро разделило их, и теперь они смотрели друг на друга издалека.

* * *

Дорога петляла, расходясь позаросшими колеями в разные стороны.

Тридцать лет назад здесь добывали торф: должно быть, часть этих путей осталась с прежних времён. Но работы давным-давно были прекращены. Тяжёлые грузовые машины поразъехались отсюда, а потом, надорвав моторы, заржавели. Конторы, считавшие прибыль, обанкротились навсегда.

Мы шли уже третий час, а озера всё не было; но я не слишком устал, и ни о чём не думал.

Иногда Кай прибегал ко мне, чтоб я мог почесать ему шею, и, удовлетворённый, отправлялся дальше.

Жадность его к запахам ещё не хоженного леса была почти удовлетворена, и теперь он куда чаще не стелился мордой по земле, а держал голову высоко, выискивая какие-то иные, сложно различимые интонации и оттенки.

Он, в который раз заметил я восхищённо, был совершенен.

Как и вся природа вокруг, Кай был идеален сам по себе, ни для кого. Его безупречность была лишена тщеславия и свидетельствовала лишь о точности творенья.

Между тем, солнечный свет начал подтаивать, и я почувствовал признаки наступления вечера.

Дорогу преградило павшее дерево, растопырившее у основания обсохшие, совсем короткие корни. Глубоко увязшее в дороге своим сучьём, оно дало мне понять, что здесь давно никто не проезжал.

Чертыхаясь, не слишком ловко я проскочил между высохших кривых суков, всё равно зацепившись полой куртки. Кай, не примеряясь, сделал следом легчайший, безупречный в исполнении прыжок, и потрусил дальше.

Та полянка, куда в стихийном круженье мы уткнулись с товарищами семь лет назад, никак не являлась мне.

«Дорога должна ведь привести куда-то…» – убеждал себя я, но тут же внутренне смеялся: большинство дорог в этом лесу, как тому и надлежало быть у русских людей, выглядели будто каракули. Не стоило искать в них смысла – если он и был, то давно иссяк.

Лес стал безмолвен, и даже дятел не подавал о себе весть.

Дорогу перебежал ёжик.

Я окликнул Кая. Он охотно явился, но, быстро обнюхав свернувшегося ежа, сразу потерял к нему интерес.

«…ну, ещё один поворот», – предложил себе я в который уже раз, глядя на темнеющую дорогу.

«…ещё до того дерева», – подумал спустя полчаса.

«…за той развилкой точно будет наша полянка», – убеждал я себя снова, и даже произнёс вслух, втягивая густой воздух:

– Я даже слышу запах воды.

…Всякий раз я обманывался.

За очередным поворотом я всё слабей различал, что́ там впереди, и вместо обнадёживающих примет видел теперь лишь слабые силуэты то ли выползшего прямо на дорогу кустарника, то ли торчащей из мшистой земли бесприютной трёхрогой коряги, – но на поверку представлявшееся мне всегда оказывалось не тем.

– Кай, – вдруг оборвав свой ход, сказал я строго. – Пора домой. Дочка ждёт. Мы должны выпить с ней вечернего чая.

* * *

Обратная дорога по пути уже пройденному – всегда проще.

Всё, что казалось незнакомым, теперь выглядело уже привычным.

Кай, уяснив все лесные мелодии, теперь больше держался дороги, которая по пути сюда была ему неинтересна.

…Павшее дерево я уже перешагивал – вот и обратно перешагну, тем более что со второй попытки это получилось у меня куда ловчей.

К своим немалым уже годам ни разу нигде не заблудившись, я без особых сомнений мысленно проложил маршрут, который обещал сократить мне дорогу домой минимум вдвое, но, скорей, даже втрое.

Сосновый лес был редок и скуп на другие деревья, оттого казался проходимым, а идти по мхам мне показалось не меньшим удовольствием, чем по старым колеям.

Я даже предположил, к чьему примерно двору приведёт меня дорожка.

«К доброй бабушке Екатерине Елисеевне и двум её душевнобольным дочерям!» – чему-то улыбался я. То-то они удивятся, когда в сгустившейся уже темноте увидят, как из лесу к их дому выходит человек.

Я решительно свернул с дороги в лес.

Мхи оказались мягкими даже чересчур, что немного затрудняло движение: ставя ногу, я привычно рассчитывал на (пусть и относительную) устойчивость, но ступня вдруг уходила по щиколотку, и приходилось ловить руками колкие ветви, чтоб не упасть.

Заранее подбирая свободный, казалось бы, путь, я всё равно спустя минуту утыкался в огромное дерево, будто нарочно вышедшее мне навстречу. Казавшаяся прямой линия движения часто прерывалась и шла зигзагами.

В нашем лесу водились и волки, и кабаны, и медведи – но едва ли стоило кого-то опасаться, тем более в компании с Каем. Мы источали уверенность, и всякий зверь держался от нас подальше, даже если и возносил чуткую морду вверх, удивлённый нашим явленьем. Вслушавшись и не находя запахов железа, звери успокаивались и вскоре забывали о нас: эти двое шли себе мимо, в сторону деревни.

Разгорячившись и чуть взмокнув, я снял капюшон – и, хотя вернулись комары, мне нравилось тихое ощущение вечерней прохлады. Я двигался всё быстрей, и комары почти не настигали меня.

Почувствовав щекотку на бритой своей голове, я привычно хлопнул по макушке ладонью – и тут же догадался, что это не комар, а совсем иной формы, твёрдое на ощупь, как гречневая крупа, насекомое.

«Клещ, что ли…» – подумал я неприязненно, и поднёс в щепотке к самому лицу то, что безуспешно пытался раздавить. Разглядеть насекомое в наступившей полутьме не вышло, и я просто отбросил его в сторону щелчком пальца.

Мхи сменили заросли папоротников.

Мы шли теперь шумно – и отчего-то радовались этому шороху. Кай выглядел заинтересованным.

На голове я снова почувствовал насекомое. Повторно, хоть и не без брезгливости, поймал и приблизил к глазам.

«Лосиные блохи…» – догадался я, наконец.

Мы вышли с Каем на лосиную тропу – и угодили в засаду блох!

Другая блоха, пустив вослед за собой тончайшую липкую паутинку, в тот же миг угодила мне на раскрытую шею, и ещё одна – на лоб.

 

«Да чёрт бы вас побрал!» – выругался я, поспешно обираясь.

Вернул капюшон на голову; тем более что, едва я остановился, комаров стало в разы больше, и жадный гул их покрывал даже шум раздвигаемых папоротников.

Спустя минуту капюшон пришлось поспешно снимать, оттого что очередная блоха пыталась закрепиться за ухом, а другая уместилась во впадинке под самым горлом.

Почти непрестанно я слышал, как они продолжают со всех сторон падать на мою одежду.

Извлекая очередную провалившуюся до самого живота блоху, я кружился волчком; справившись, начал оглядываться – вспоминая, откуда шёл.

Да, оттуда.

И – туда.

Лес становился гуще, и, что было даже огорчительно, – овражистей.

Угодив в усыпанные сырою листвой углубления, я скользил и, выбираясь наверх, падал, отчего снова смеялся над собой – пока ещё весёлым смехом.

«Тем радостней будет возвращение и слаще чай», – говорил себе я, и верил своим словам.

Идти теперь приходилось куда медленней. Кай, заметил я, стал держаться ближе ко мне, хотя по-прежнему был невозмутим и деятелен.

На следующем участке лес шёл под откос – и я всё чаще ловил ветви, чтоб не слишком разбегаться в трудных местах; «…а то подломлю ногу, и буду как дурак ковылять потом до самого утра…»

Остановившись, я попробовал прислушаться: в деревне нашей почти непрестанно лаяли собаки; но комариный гул заглушал всё.

Неисчислимое комарьё искало моего лица.

* * *

Вскоре лес в очередной раз сменил очертания – и на пути возникли огромные, почти до пояса, мясистые, неизвестные мне травы, а сосен, напротив, стало меньше.

Кай пересекал траву, как крупная рыба, – я видел только его спину.

Его нисколько не удивлял наш путь; он доверял мне.

Я шёл сквозь травы, едва касаясь их раскрытой ладонью, в другой же продолжал держать битый-перебитый букет.

Здесь перестала лепиться к лицу паутина лосиных блох; а о том, кто может таиться в этой траве, я не думал.

Змей у нас водилось предостаточно, но это ж надо было, чтоб судьба расстаралась и подгадала такую встречу; к тому же я был в плотных ботинках и в брюках из крепкой ткани.

– Ни добрые, ни злые люди, Кай, не ходили здесь очень давно, – поделился я громко. – Быть может, лет сто.

Кай мельком взглянул на меня, но, так как хвост его свисал вниз, я не увидел за травой, ответил ли он мне.

Густые травы постепенно сменил кустарник, и я убеждённо сказал себе, что знаю его на вид – те же дикие кусты росли за домом бабушки Екатерины Елисеевны.

«…остался последний рывок: ставь, дочка, чайник на плиту».

Кусты оказались упругими и привязчивыми. Раздвинуть их, чтоб сделать шаг, стоило некоторого труда.

В очередном поединке я бросил свой букет, и работал теперь уже двумя руками.

Потом, решив, что обходить эти кусты будет проще, я сдвигался то влево, то вправо. Кай тоже перебегал с места на место – он любил простор и полёт, а тут ему надо было подставлять бока и корябаться.

Усугубляло наше положение то, что в прогалах меж кустарником почва была кочковатой, как на болоте. И хотя земля между кочек не источала влагу, она всё равно была раздражающе мягкой – несколько раз я уходил вглубь по самое колено.

Некоторое время я перепрыгивал с кочки на кочку, уже не находя это смешным, но надеясь, что вскоре эту дурную местность сменит новая. Сердце уже тосковало по мшистым опушкам и зримому простору хотя б на дюжину уверенных шагов.

Однако кустарник становился всё гуще.

«Ничего, – повторял я себе. – Ничего… Скоро уже мелькнут меж кустов деревенские огоньки, и тогда…»

Обходить кустарник не было уже никакой возможности: он рос повсюду.

Я продирался сквозь него.

Сначала с ощущением упрямой убеждённости.

Затем с чувством порывистой ярости.

Понемногу оно сменялось остервенелым отчаяньем.

Кай, не порываясь искать путей самостоятельно, дожидался, пока я выломаю прогал, и поспешно продвигался вослед за мной, изгибаясь белым гибким телом.

Кустарник тут же смыкался за нами.

Я был всерьёз обозлён – но не ругался вслух, сберегая силы и бешенство.

Однако то, что казалось мне густым кустарником ещё минутой ранее, вскоре таковым уже считаться не могло. Если десять шагов назад мне приходилось выламывать суставы мстительным ветвям, чтоб сделать рывок вперёд, – то теперь я, опутанный несчётным количеством древесной поросли, росшей словно бы ниоткуда и сразу везде, предпринимал настоящие усилия, чтобы просто сдвинуться.

Это была недвижимая, навек застывшая и вместе с тем буйная древесная суматоха, пытающаяся меня спеленать и укротить.

Я раскачивался в этой паутине, выискивая её слабое место.

Влево!.. Вперёд!.. Вправо!.. Влево!.. Вперёд!..

– Зачем они так растут?.. Куда?.. – в сердцах воскликнул я, поймав себя на том, что голос мой прозвучал не победительно, а жалобно.

Наконец, я понял, что податливых мест впереди – не осталось.

Совершенно ослабив ноги, я без труда повис на обнимающих меня мягких сучьях и многочисленных побегах.

Оглянувшись назад, я увидел, что пройденный нами путь наглухо скрыт.

Преодолённые нами ветви не просто вернулись в привычное им положенье, но стремительно, пуще прежнего, переплелись и намертво склеились.

Даже звери сюда не ходили. Ты-то куда залез, человек?

* * *

Дебрь!

Я вспомнил слово, которое ещё час назад не означало для меня ничего.

И вот я встретился с ней, и забрался в неё.

На небе ещё теплился предзакатный последний свет, но вокруг меня лежала испещрённая чёрной вязью безропотная тьма.

«Что ж, как забрался сюда, так и выбирайся», – велел я себе.

Рванулся напролом в обратный путь. Распахал щёку веткой, но даже не стал отирать кровь, с каким-то тихим наслаждением чувствуя её потёки. Шепча ругательства, гнул ветви, продолжая свой бесноватый танец.

Меня удерживали за руки. Вязали каждый мой шаг. Спутывали колени. Коротко и зло били по спине и под рёбра. А потом ещё, с оттягом, по затылку.

Но ничего, кроме собственной глупости, обидным мне уже не казалось.

С трудом различая туманистый, кисло светящийся прогал, с утроенной силой я проламывался к нему.

Что угодно: огромные, как шкура подземного зверя, мхи, самые хищные и высокие травы, папоротники, достающие мне хоть до подбородка, – только бы не эта дебрь, дебрь, дебрь.

Почти уже рыча, я вывалился из плена.

Как же обрадовался теперь я этим кочкам, никак не сравнимым с тем бешеным хитросплетеньем, откуда я только что, не чая спасения, выбрался.

С кочки на кочку я поспешил – а бесконечно верящий мне Кай следом – к открытому пространству, которое пусть и непонятно куда вело, но привлекало хотя бы своей чистотой и открытостью.

…Мы одновременно рухнули в чёрную жижу.

Я, тяжёлый, по самый пояс, а Кай, сноровистый и ловкий, только передними лапами. Вывернувшись всем телом, он тут же извлёк себя и вернулся на твёрдую поверхность. Даже в полутьме я разглядел чёрные гольфы, появившиеся на нём.

Без особых усилий, в приступе невероятной брезгливости вытягивая себя, уцепившись руками за ветви, выбрался и я.

…Сырой, грязный дурак, угодивший в торфяное озеро, – я, будто горячую, сбивал, скатывал со своих ног ослизлую грязь и полуистлевшие растения. Всего этого на мне оказалось удивительно много.

Ботинки были полны грязью и хлюпающей водой.

Чавкая, я побрёл в обратную сторону – туда, где меж кочками пышно цвели мхи и расползался мелкий кустарник, самим своим видом говоривший о том, что под ним хотя бы имеется почва.

Присев на кочку, я снял ботинки, а затем и носки.

Выжав носки, положил их, разгладив, себе за шиворот, чтобы хоть немного высушить.

Вылил из ботинок жижу, а затем выскреб их руками и протёр нарванной тут же травой.

Лицо моё было в грязи и подсохшей крови.

– Кай! – позвал я спустя три минуты.

Он спокойно подошёл ко мне.

– Сидеть, – сказал я без нажима: просто шёпотом уронил слово.

Он сел.

– Дай лапу, – попросил я.

Он протянул лапу.

– Дай другую.

Он перебрал ногами, словно выбирая, какая из лап – другая, и выбрал верную.

Мир встал на место.

Кая не смущали ни темнота, ни наше здесь нахождение.

Ни тем более размышленья о том, зачем ему подавать лапу хозяину, пахнущему по́том и тиной, облепленному комарами, которых он уже не бил, а время от времени просто стирал ленивым движением, убивая сразу земляничную дюжину их.

Просить Кая найти наш дом не имело ни малейшего смысла: пока хозяин рядом, пёс доверяет выбор пути ему.

Если б я вдруг исчез – в нём, спустя некоторое время, сработала бы древняя животная сила. Доверяясь только своему чутью, делая странные, но неизбежно ведущие к цели круги, к утру он оказался бы возле наших ворот, и улёгся бы там, смирно дожидаясь, когда откроют.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru