bannerbannerbanner
Ботинки, полные горячей водкой (сборник)

Захар Прилепин
Ботинки, полные горячей водкой (сборник)

Полная версия

© Захар Прилепин

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Жилка

– Ты жестокий, безжалостный, чёрствый, ледяной. Ты врёшь, всё, всегда, всем, во всём. Ты не любишь меня, ты не умеешь этого.

Потом, много лет спустя, к словам «я люблю тебя» всегда начинает крепиться подлое «но». Я люблю тебя, но. И я тебя люблю. Но…

И действительно – любят. Но ты слишком часто обижал меня. Но ты слишком много оскорбляла меня.

– Уйди! Уйди из этого дома!

Мне всё равно надо было уходить, и я вышел за дверь. Она громко захлопнулась у меня за спиной и сразу хрустнула вслед, как передавленной костью, с остервенением закрытым замком.

Я дошёл, потирая лоб, до соседнего дома и набрал телефонный номер своей жены.

– Послушай… – успел сказать я.

– Иди отсюда скорей. Тут приехали в штатском и в форме, ломятся в дверь, требуют тебя.

Я занимаюсь революцией. Знаю, что ко мне могут прийти. Я ожидал их вчера, у меня были для этого основания: моего товарища увезли в другой город с обвинением в терроризме. Но вчера они не пришли, и я забыл о них. Думать о них всё время – можно сломать себе мозг.

Не сходя с места, я разобрал мобильный телефон, зафиксировав сигнал которого, меня уже не раз находили – значит, могут найти и сегодня; покурил, но, ничего так и не решив, быстро пересёк улицу, сел в первый попавшийся троллейбус и поехал.

Троллейбус прошелестел мимо моего дома. Окна моей квартиры были пусты и спокойны. Стекло не отражало ничьих лиц.

На улице была весна, был май, было прозрачно.

Некоторое время я ехал в странном отупении, почти не напуганный, поглаживал свои сухие ладони пальцами – сначала одну ладонь, потом другую. Троллейбус катился полупустой, и я сидел у окна. Слышалось быстрое скольжение шин.

Я начал разглядывать пассажиров, они были удивительно далеки от меня, словно мы неумолимо разъезжались в разные стороны. Их лица не то чтобы плыли – скорей никак не могли запечатлеться на сетчатке глаза. Вот сидит мальчик, вот я перевожу взгляд – и нет мальчика, и я никогда не вспомню, как он выглядел. Вот встаёт бабушка, я только что смотрел на неё, но она вышла, и никто не заставит меня рассказать, каким было её лицо.

Мир стал тихим и струящимся мимо, а я каменел, оседая на дно.

Троллейбус вёз меня, будто я камень.

Мы проехали мост. Площадь. Перекрёсток.

Высокое солнце припекало лоб; на улице ещё было прохладно, а в троллейбусе по-летнему тепло и душно. Я не люблю солнечного света, если рядом нет большой, обильной холодной воды. Дома я стараюсь держать шторы закрытыми и жечь электрический свет.

Но сегодня солнце мне показалось нежным, таким нужным мне.

Я расслабил мышцы лица и спустя время, две или три троллейбусные остановки, понял, что щёки мои и лоб становятся мягкими, как глина. Из этой глины можно лепить новое лицо, новый рассудок.

Я жестокий. Чёрствый и ледяной. Я умею соврать, сделать больно, не чувствовать раскаяния. Я получаю по заслугам, получаю по каменному лицу; но там, где должен быть камень, уже глина, и она ломается, осыпается, оставляет голый костяной остов. Чёрствый, и ледяной, и мёртвый.

И только одна жилка живет на нём и бьётся последней тёплой кровью.

Мы начинали жить так: смешавшись, как весенние ветви, листья, стебли. Однажды мама моей жены вошла ранним утром к нам в комнату и увидела нас. Мы спали. Это было самой большой нашей тайной: как мы спали. Другие тайны теперь кажутся смешными.

Потом, уже в полдень, мама моей жены сказала: «Я не знала, не думала, что такое бывает».

Мы лежали лицом к лицу, переплетённые руками и ногами, щека ко лбу, живот к животу, лодыжка за ляжечку, рука на затылке, другая на позвонке, сердце в сердце. Мы так спали всю ночь, из ночи в ночь, месяц за месяцем. Если б нас решили разорвать, потом бы не собрали единого человека.

Спустя годы, быть может, несколько лет, уставшие, измученные жизнью и суетой, мы стали отдаляться. Нам становилось тесно, душно, дурно. Только прикасались руками, лодыжками, иногда обнимались – вернее, я обнимал её, – но она отстранялась во сне, уставшая, почти неживая. Я помню это ночное чувство: когда себя не помнящий человек чуждается тебя, оставляя только ощущение отстранённого тепла, как от малой звезды до дальнего, мрачного, одинокого куска тверди. И ты, тупая твердь, ловишь это тепло, не вправе обидеться.

Поднимаясь утром, мы старались восстановить растерянное за ночь: улыбкой, взглядом, пониманием того, что судьба неизбежна, неизбывна, непреложна. И всё крепилось наново: тёплое, терпкое, тесное.

За окном проносились авто, в каждом из которых сидела душа чуждая, как метеорит. Как много в мире чужого тепла, о которое не согреться.

Потом мы пили чай на кухне.

Окно этой кухни я видел полчаса назад, проезжая в троллейбусе. Я не хотел никого там увидеть: ни её, ни пришедших за мной в майский день, чтобы лишить меня тепла, простора, мая – и надорвать последнюю жилку.

Где теперь мой друг, подумал я, куда его повезли? Скоро ли меня привезут к нему, подумал я.

Мой друг носил замечательное и редкое имя – Ильдар Хамазов. Его, конечно же, все звали Хамас.

Последнее время мы часто выпивали вместе, у меня водились деньги, я мог себе позволить. Пиво и водка, иногда ещё спирт или глинтвейн – мне нравится смешивать разные напитки, я долго не пьянею и не очень знаю, бывает ли у меня похмелье, потому что с обеда следующего дня начинаю понемногу выпивать снова. Это не сказывалось на работоспособности моей и Хамаса, мы делали свои дела ещё суровей и веселее.

Он был большого роста, широк в плечах, замес восточной по отцу и русской по матери крови сотворил красивого, внятного, честного человека.

Он выглядел добродушным и обаятельным. Всегда в чистой одежде, без единого мужского запаха, розовый и улыбчивый, как будто только что отменно поспал, бодро умылся, лихо начистил зубы и вышел из ванной к хорошим гостям: белая улыбка на большом лице.

В нём присутствовали черты, которые так симпатичны мне в людях мужеского пола: он был совершенно равнодушен к деньгам, мог сорваться и приехать на помощь в любое время дня и ночи, никак не выказывал больного и суетливого интереса к женщинам и никогда о них не говорил.

Он равно не был похож ни на похотливых сынов Востока, ни на недавнюю породу русских мужиков, которые только так и думают о себе – как о натуральных мужиках, с двумя тяжёлыми «ж» посередине.

Мужик в представлении этой породы всё время должен быть вроде как расслаблен, но на самом деле мучительно напряжён, даже чуть-чуть набычен в неустанных попытках профильтровать каждое обращённое к нему слово: а не содержится ли в этом слове некий подвох, некое сомнение в том, что он мужик, он мужик, он муж-жик, блядь?

С ними и вести себя надо подобающим образом: мол, и я той же самой породы, смотри, как я несу своё внешне почти неприметное, но внутри тяжёлое, как чугунные яйца, достоинство. О, как его несу. Только тронь его, сразу узнаешь, сколько во мне чугуна.

Я так умею, много раз так делал, это несложно, только надоедает быстро.

А Хамас, да, был совсем не такой. Я чувствовал себя очень просто с ним, и ему, уверен, было также хорошо.

Выпивая или не выпивая, мы что-то рассказывали друг другу о себе, с такой ласковой добротой, с таким нежным вниманием – подобное, помню, было только в пацанском возрасте, когда лет в двенадцать, после хорошей рыбалки, после красивого и пышного дождя, от которого спасали хлёсткие, ненадёжные кусты, мы шли с навек забытым товарищем по нестерпимо красивому лугу, и огромная радость мира чуть ли не в последний раз сделала нас хорошими, честными, весёлыми, совсем-совсем не взрослыми.

И вот это ощущение возвращалось, и мы, говорю, рассказывали о себе – а потом друг о друге – только хорошее, и вовсе без желания подольститься. К чему нам это – нам ни к чему. Нам нечего было взять друг у друга и нечего предложить.

Мы водили вместе, вдвоём – страстные, бесстрашные колонны пацанвы по улицам самых разных городов нашей замороченной державы, до тех пор пока власть не окрестила всех нас разом мразью и падалью, которой нет и не может быть места здесь.

Я сидел в троллейбусе и ловил себя на том, что глиняное моё, из сырой и свежей глины, лицо расползлось в улыбке при воспоминании о Хамасе.

«Было бы славно, если бы он сидел сейчас тут, в троллей…» – начал я и запнулся посредине мысли.

На очередном повороте гончарного круга улыбку стёрли с лица моего, и я сказал себе, что никого, никого, никого мне не надо сейчас.

«Хамас, прости меня».

Мне всегда казалась странной присказка о смерти, которая хороша на людях. А я не хочу ни гибели, ни другой боли прилюдной. Животные куда умнее, они хоть и совокупляются бесстыдно, зато подыхать уползают в тайные углы.

Я не очень хотел разделять с миром своё счастье в иные времена, да и кому оно было нужно, но и унижением никогда делиться не хотел. Я ни разу не звал свою любимую на красно-чернознамённые шествия: мне не хотелось, чтобы она видела, как чужие люди будут волочить меня по асфальту.

«Держись, Хамас, – сказал я примирительно. – Все там будем. Скоро и меня привезут. Они ждут уже… настоящие муж-жики…»

Я представил, как они ходят там сейчас, в моей квартире, выспрашивая у моей женщины, когда я ушёл, куда я ушёл, когда приду, куда я приду. И она сидит и смотрит на них с ненавидящим, презрительным лицом; ей даже не пришлось стирать это выражение с лица – за несколько минут до их прихода она так же смотрела на меня.

Мерзость и падаль, я давно потерял в себе человека, не звал его, и он не откликался.

И она звала его во мне, но он не откликался и ей.

Потом, говорю я, ещё годы спустя мы совсем перестали прикасаться друг к другу: спали рядом, тихие, как монахи. Но, не в силах выносить эту отдалённость, я всегда, едва она засыпала, еле слышно касался её ножки своей ногой – знаете, там, у пятки, на щиколотке есть синяя жилка? Этой жилкой я цеплялся за неё, единственной и слабой.

 

На этой жилке всё держалось, на одной.

Во время поворота троллейбус потерял провода и стоял, красивый, красный, размахивая мёртвым усом.

Редкие пассажиры сразу припали к окнам: ну что они там надеялись увидеть, ну какую новость разузнать?

Вышел спокойный водитель, натягивая грязные, в прошлом белые перчатки. Через минуту троллейбус загудел, и все облегчённо выдохнули. Кондуктор при этом имела такой вид, словно сама лично приняла участие в исправлении разлада.

Кондуктора, я заметил, часто ведут себя в транспорте так, будто находятся в своих владениях. «В моём троллейбусе так никто не ездит», – говорят они гордо. «В моём… у меня… я вам говорю…»

Как люди хотят обладать чем-либо. Как хочется владеть хотя бы троллейбусом.

Иногда я косился на проезжую часть: в голове крутилась нелепая мысль, что сейчас я примечу авто с задёрганными оперативниками, которые во все глаза рассматривают транспорт – и, о, удача! – вдруг видят в троллейбусе меня, размягчённого и почти лиричного, лоб в стекло, взгляд пустой и светлый.

«По запаху они, что ли, тебя найдут», – издевался я сам над собой, иногда, впрочем, продолжая посматривать на пролетающие мимо неспешного троллейбуса машины.

«…А что, – вернул я себя к оставленной только что мысли, – был бы Хамас, побежали б сейчас в Русь, вдвоём. Скажем, поехали б к моему деду, в чернозёмную его губернию. Дед обрадовался бы, баню натопил… Самогоночки потом, с сальцом, а…»

Ни к какому деду мы не поедем, оборвал я себя.

И ты один не поедешь. Что ты будешь там делать – палкой в земле ковыряться?

К тому же дед не в тайге живет, а в ста метрах от столичной трассы. Если тебя ищут, то всё равно найдут. Представь, каково деду будет смотреть, как любимого внука за шиворот потащат со двора…

По улицам, услышавшие весну, уже в юбках, уже в туфельках, шли молодые русские женщины. В горячие бёдра лучших из них вмонтирован элегантный маятник. В его движении вовсе нет точности и надёжности, зато всегда присутствует надежда.

Я проследил движение одного, в коричневой упругой юбке маятника и понял, что мне движение его неинтересно и надежды никакие не важны.

Хорошо остаться без надежды, когда пустое сердце полно лёгкого сквозняка. Когда понимаешь, что все люди, которые держали тебя за руки, больше не удержат тебя, и твои запястья выскользнут.

Раньше мы, да, всё время держали друг друга за руки, я и она.

Проезжая город, я мог вспомнить каждую улицу, остановку, лавочку, каждый сквер, каждую аллею, каждый парк: всё это было пройдено вместе, рука в руку, вдоль и наискосок. Куда же мы шли, куда шли мы, куда завлекло её и меня?

А ведь какое было счастье – тугое, как парус.

Троллейбус вывернул мимо ларька, мимо светофора, ослепшего на солнце, мимо столба, уклеенного объявлениями о досуге, мимо резко вставшего прохожего в зимнем ещё пальто. И здесь солнце, которое до сих пор бродило где-то над крышей троллейбуса, вдруг прянуло мне в глаза со всей силы, как окатило из весенней бадьи.

«Господи, спасибо тебе, – сказал я вдруг нежданно для себя, с искренностью такой, какая была разве что в моём первом, новорождённом крике, – спасибо тебе, Господи: у меня было так много счастья, я задыхался от счастья, мне полной мерой дали всё, что положено человеку: прощение, жалость, безрассудный пульс нежности!»

«Верность и восхищение – только это нужно мужчине, это важнее всего, и у меня было это, у меня этого было с избытком!» – вдруг вспомнил я с благодарностью.

Я благодарил радостным сердцем и глазами, которые смотрели на солнце и видели огромный свет.

«Ещё я знаю, что такое ладонь сына и дыхание дочери, – сказал я себе тихо, – но если я буду думать об этом ещё секунду, я умру с расколотым сердцем».

Кондуктор уже посматривала на меня с раздражением, она поняла, что еду я, уже почти полный круг, в никуда. Ей явно хотелось сказать, что её троллейбус не для того пущен в город, чтобы катать бездельников.

Мы приближались к мосту. Площади. Перекрёстку.

«Мне нечего терять, у меня всё уже было», – сказал я вслух и улыбнулся живым, казалось мне, обретшим новые мышцы, новую кожу, новую кровь лицом.

«Мне нечего терять, у меня всё было, и никто этого не отберёт», – сказал я себе.

«Я не волк, чтобы бегать от вас», – сказал я ещё и вышел из троллейбуса.

«Я иду домой», – добавил я, закуривая на ходу.

Я не сбавлял хода и шёл, легко отталкиваясь от земли, глядя в землю и улыбаясь самому себе. У подъезда я ловким щелчком бросил бычок, он отлетел далеко. Проследив его полёт и его падение, я увидел ботинок, наступивший на мягко прикусанный мною фильтр.

– Хамас, твою мать! – сказал я, и мы засмеялись.

– Мать твою, Хамасище! – закричал я, и мы обнялись. – Ты откуда? Ты сбежал?

– Всё нормально, – сказал он.

– А меня дома ждут, – внезапно вспомнил я с горечью, заглядывая Хамасу в глаза: может, он придумает что-нибудь, он на свободе теперь.

– Не, уже не ждут, – уверенно ответил Хамас. – Только что вышли. Между прочим, приветливо со мной поздоровались. «Приехал уже?» – спрашивают. «Приехал», – говорю. Велели передать тебе привет. Сказали, чтоб ты ещё погулял. Сегодня на тебя отбой.

– Серьёзно, Хамас?

– О таком не шутят. Это спецотдел конторы – по борьбе с терроризмом. Они возили меня в Саранск на опознание и тебя хотели везти. Но меня не опознали, и с тобой они передумали.

Мы перетаптывались, подталкивали друг друга, и мне хотелось немного станцевать или сделать кому угодно что-нибудь нежное. В мусорном контейнере, суровый и внимательный, ворошился бомж, и я с трудом удержался от желания обнять его и поцеловать в мохнатый и пахучий затылок.

Выйдя с Хамасом на майскую улицу, мы купили себе мороженого и ели его, похохатывая влажными белыми ртами. Мягкий асфальт стелился нам под ноги, и каждый встречный блудный пес приветствовал нас хвостом как единобеспородных, а иной из них влажно касался моей выставленной навстречу ладони своим мокрым, весенним носом.

Вечером мы опять поругались с женой.

Пацанский рассказ

Братик пришёл из тюрьмы и взялся за ум.

– Мама, – говорит, – я взялся за ум. Дай пять тысяч рублей.

Мать перекрестилась и выдала деньги, с терпкой надеждой глядя братику в глаза.

Братика звали Валёк, а друг его был Рубчик.

Рубчику от папаши достался гараж. Дождавшись моего братика из тюрьмы, Рубчик предложил ему завязать с прошлым, устроить в гараже автомастерскую, тем и питаться.

Братик, в отличие от меня, умел делать руками всё. Правда, последние семь лет он использовал руки для того, чтобы взламывать двери и готовить наркоту. Но предложение Рубчика ему понравилось, и парни стали думать, с чего начать. Решили купить убитое авто и сделать из него достойный тихоход.

Авто обнаружилось в нашей недалёкой деревне – всеми боками пострадавшая белая «копейка», в грязных внутренностях которой отсутствовала половина тяжёлых железных деталей. При этом «копейка» ещё умела передвигаться, но уже не умела тормозить. Педаль тормоза болталась, как сандалия на ноге алкоголика.

Рычаг скоростей работал, но был удивительным способом обломан прямо посередине, отныне представляя собой острый штырь.

Братик рассмотрел машину, открыл капот, присвистнул и спросил у хозяина, сколько он хочет за свою красавицу.

– Десять, – сдавленно сказал хозяин, молодой парень с редкими волосами и частыми родинками на припухшем белом лице.

– Подумай ещё несколько секунд и скажи что-нибудь другое, – попросил брат.

– Девять, – сказал хозяин.

– Не, мы так долго будем разговаривать. Короче, пять, и завтра деньги.

Хозяин кивнул припухшим белым лицом и спросил шёпотом, даже не раскрыв, а как бы надув глаза:

– На дело машину берёте? Кинете её, поди, сразу.

Вид у небритого братика располагал к такому ходу мыслей. Братик засмеялся, подмигнул пухлому хозяину и пошлёпал.

Дома сразу отправился к мамке за деньгами. У Рубчика тоже мамка была, но денег у неё не водилось никогда.

Мамка отдала деньги и долго вздыхала потом на кухне.

– Поехали в деревню за машиной? – позвал братик меня. – Проветримся.

Пока братик сидел свои шесть лет, которые ему скостили ровно вполовину за хорошее поведение и мамкины дары, Рубчик прикупил себе крохотную машинку иностранного производства. Ездила она резво, к тому же была полноприводной. Мы уселись в неё и закурили все трое сразу. Машина набрала скорость, и салон выветрило.

У Рубчика было приподнятое настроение, с пацанским изяществом он переключал скорости и цепко вертел «баранку».

На улице стоял вялый, словно похмельный, еле тёплый август. Девушки спешили погреться на солнышке последней в этом году наготой.

Рубчик очень любил женщин, мы это знали.

– Пасите, какая тварь! – кричал он восхищённо и нежно, крутя головой. – Гляньте, как она идёт! – Оставив без внимания дорогу, Рубчик повернул голову, насколько позволяли шейные позвонки.

– Смотри вперёд, достал уже! – ругался братик.

– Ладно, не ссы, – весело отругивался Рубчик и спустя секунду вновь счастливо вопил: – Валёк, я тормозну! Ты смотри, они готовы уже. Я тебе клянусь, они дадут прямо в машине, только в парк заедем!

Рубчик уже мигал поворотником, намереваясь припарковаться на автобусной остановке, где сияли глупыми глазами две разукрашенные школьницы.

– Рубило, ты сдурел, что ли? – злобился братик, хотя я-то знал, что внутренне он очень потешается.

Рубчик переключал поворотник, мы снова выворачивали на свою полосу, девочки печально смотрели нам вслед.

– Нахер тебе нужны эти ссыкухи? – продолжал хрипло шуметь братик. – Мы тачку будем покупать или что?

– Всё, еду, еду, хорош орать, – отругивался Рубчик, всё ещё косясь в зеркало заднего вида и по этой причине едва не въехав в зад иномарки, резко ставшей на мигающем жёлтом. Рубчик быстро сообразил, что делать, вылетел на встречную полосу, обогнул, жутко матерясь, иномарку и полетел дальше.

– На мигающий встал, даун! – орал Рубчик. – Он что, светофора никогда не видел?

Происшествие его немного отвлекло, и минуту он сосредоточенно курил. Братик включил радио и быстро нашёл «Владимирский централ» или что-то подобное, только хуже.

До деревни было километров тридцать по трассе. В отсутствии девушек Рубчик разглядывал машины, одновременно беззлобно ругая всех, кто попадался нам на пути.

– Куда тащишься, дымоход! – материл он фуру. – Пасите, как едет! Тридцать кэмэ, не больше! Это куда он так доберётся? Путёвку на полгода ему выписывают, прикинь, Валёк? Как вокруг света. «Я в Рязань еду, прощай, жена, свидимся не скоро», – изобразил Рубчик водителя фуры.

– А ты куда пылишь, телега? – Здесь он выруливал за двойную сплошную и оставлял позади машину российского производства, не забыв иронично взглянуть на водителя.

Впрочем, тех, кто обгонял его, Рубчик не материл и печально смотрел вслед: это были очень дорогие машины.

– Пасите, плечевые! – зачарованно сказал Рубчик: на обочине, будто равнодушные ко всему, стояли две девушки, юбочки – в полторы октавы, если мерить пальцами на пианино.

– Ага, давай, спустим пять штук, – сказал братик.

– Я бы спустил, – грустно и, кажется, не о том ответил Рубчик. Он сбросил скорость и метров пятьдесят двигался медленно, склонив потяжелевшую голову, глядя на плечевых восхищёнными глазами, разве что не облизываясь.

– Валёк, может, покалякаем с ними? – попросил он голосом, лишённым всякой надежды.

– В другой раз, Рубчик, – отозвался братик. – Дави уже на педаль, так и будешь на нейтралке до самой деревни катиться?

Раздосадованный Рубчик двинул рычагом, дал по газам и вскоре разогнался под сто пятьдесят.

Мы пролетели поворот на просёлочную, сдали задом по обочине и покатили по колдобинам в деревню.

– Ага, мы почти уже дома… Сюда, Рубчик, налево, – показывал братик.

Рубчик озадаченно разглядывал окрестности. Деревня кривилась заборами, цвела лопухами, размахивала вывешенным на верёвки бельём.

– А что, тут тёлок нет совсем? – спросил Рубчик.

– Порезали всех, – ответил братик.

– В смысле?

– На зиму коров оставляют, тёлок режут по осени, продают.

– Да пошёл ты.

– Тормози, приехали. Вон стоит наша красотка. Запомни, Рубчик, эту минуту. Так начинался большой бизнес, сделавший нас самыми богатыми людьми в городе.

Белолобый, в обильных родинках продавец для такого важного случая принарядился и вышел из дома в пиджаке, который, видимо, надевал последний раз на выпускном. На ногах, впрочем, были калоши.

 

Братик воззрился на продавца иронично и глазами перебегал с одной родинки на другую, словно пересчитывая их. Казалось, что от волнения у продавца появилось на лице несколько новых родинок.

– Эко тебя… вызвездило, – сказал братик.

– А? – сказал продавец.

– Считай, – сказал братик и передал деньги.

Рубчик в это время мечтательно обходил «копейку», и было видно, что с каждым кругом она нравится ему всё больше.

Поглаживая её ладонью по капоту и постукивая носком ботинка по колёсам, Рубчик улыбался.

Продавец всё время путался в пересчёте денег и переступал с ноги на ногу, торопливо мусоля купюры. Потом убрал их в карман.

– Чего ты убрал? – спросил братик. – Всё правильно?

– Всё правильно, – быстро ответил продавец. И добавил: – Дома пересчитаю.

Он смотрел куда-то поверх братика и делал странные движения лицом, отчего казалось, что родинки на его лбу и щеках перебегают с места на место.

Братик обернулся. Ко двору шли несколько парней, числом пять, нарочито неспешных и старательно настраивающих себя на суровый лад.

Рубчик по-прежнему улыбался и выглядел так, словно рад был грядущему знакомству, хотя мне казалось, что для веселья нет ни одной причины.

Подходящие начали подавать голоса ещё издалека. Всевозможными междометиями они приветствовали продавца «копейки», но тот не отзывался.

– Ключи дай, – сказал братик спокойно. Он всегда быстро соображал.

– А? – спросил белолобый.

– Ключи. От машины. Дай. – И протянул ладонь.

В неё легли нагретые вспотевшей рукой белолобого ключи.

Братик, по всей видимости, осознавал, что мы сейчас можем легко свалить, оставив белолобого разбираться с деревенской братвой, – но так вот сразу, после покупки, бросать продавца ему, видимо, не желалось.

Не по-людски это.

И мы дождались, когда гости подошли и встали полукругом – руки в карманах телогреек, телогрейки надеты либо на голое тело, либо на грязную майку. Август был, я же говорю.

Рубчик вытащил из кармана коробок спичек и подошёл к нам, оставив «копейку».

Я знал, зачем он вытаскивает коробок, я уже видел этот номер. Он сейчас будет им тихонько трясти и поглаживать его в своих заскорузлых пальцах, а потом, в какой-то момент, лёгким, не пугающим движением подбросит вверх. Пока стоящий напротив него будет сопровождать глазами полёт коробка, ему в челюсть влетит маленький, но очень твёрдый кулак Рубчика.

Рубчик мог бы ещё после этого фокуса поймать коробок, но он не любит дешёвых эффектов.

– Ну что, лобан, созрел? – спросили пришедшие нашего продавца, с напряжённым интересом оглядывая нас и машину Рубчика.

Братик убрал ключи в карман. Рубчик достал спичку и стал её жевать.

– Оглох, что ли, лобан? – спросили белолобого, и тот раскрыл безвольный рот, не в силах издать и звука.

– А что за проблема, парни? – спросил братик миролюбиво.

– Это же не твоя проблема, – ответил ему один из пришедших, но согласия в их рядах не было, и одновременно в разговор вступил второй:

– Ты деньги привёз за тачку? Отдашь их нам. Лобан нам должен.

– Всем, что ли, поровну раздать? – спросил братик наивно.

– Нет, только мне, – ответил один из пятерых.

– Много тебе он должен?

– С-с… Семь штук, – помявшись, уточнили братику.

Отвечавший был рыж, кривоног и, по-видимому, глуп.

Рубчик тихонько тряс коробком и всё пытался заглянуть братику в лицо, чтобы понять: пора или ещё не пора. Братик приметил беспокойство товарища и неприметно кивнул: стой пока, не дёргайся.

– Давайте, парни, всё по справедляку разрешим, – сказал братик пришедшему забрать должок. – Я за лобана говорю, ты – за себя. Годится?

– Лобан сам умеет разговаривать, – не согласился кто-то.

– Но деньги-то пока у меня, – соврал братик. – И сейчас я имею дело с лобаном. Значит, я могу выслушать, что вы ему предъявите, и решить: отдать вам деньги или нет. Ты ведь не против, лобан, если я выслушаю парней?

Белолобый кивнул так сильно, что родинки на его лице едва не осыпались на траву.

– Рисуйте ситуацию, парни, мы слушаем внимательно, – заключил братик.

– Он мою козу задавил, – сразу выпалил рыжий в ответ.

– Реально, – ответил братик, голос его чуть дрогнул от близкой улыбки, но в последний момент он улыбку припрятал. – У тебя коза есть?

– У бабки. – Собеседник братика отвечал быстро, и эта поспешность сразу выдавала его слабость.

– Погибла коза? – спросил братик.

– Нет, нога сломалась.

– Понял, – сказал братик.

Я с трудом сдерживал смех.

– И нога козы стоит семь штук? – спросил братик.

– Семь штук, – повторил за ним рыжий всё так же поспешно.

Братик кивнул и помолчал.

– А теперь ты мне обоснуй, – попросил он. – Отчего это стоит семь штук?

– В смысле? – тряхнул грязным рыжим вихром его собеседник.

– Почему твоя предъява тянет на семь штук? Кто так решил? Ты так решил?

– Я… – уже медленнее отвечали братику.

– А почему семь? Почему не пять? Почему не девять тысяч? А? Почему не шесть тысяч триста сорок один рубль двадцать копеек?

Братик умел искренне раздражаться от человеческой глупости и смотреть при этом бешеными глазами.

– Ты не знаешь, что любую предъяву надо обосновать? – спрашивал он. – Тебе никто этого не говорил? А? Или ты не знаешь, что бывает за необоснованные предъявы?

– Почему я должен обосновать? – ответили братику, и тут братик наконец засмеялся.

– Мне нечего тебе сказать больше, – сказал он с дистиллированным пацанским презрением.

В рядах наших гостей произошло странное движение, будто каждый из них искал себе опору в соседе, а сосед тем временем сам чувствовал некую шаткость. Разговаривать им, видимо, расхотелось; время для начала драки показалось потерянным, и уходить молча было совсем западло.

– Лобан, мы потом к тебе зайдём, – как мог спас кто-то из них отступление.

И они ушли.

Братик сразу забыл о них, лишь спросил спустя минуту:

– А ты зачем козу задавил, лобан?

– Так у меня тормоза не работают… – Белолобый хотел было сопроводить рассказ подробностями, но братик его уже не слушал.

– Понял, Рубчик? – обратился он к товарищу. – Поедем медленно, двадцать кэмэ в час. А лучше – десять.

– Базара нет, – ответил Рубчик, прилаживая трос.

Братик уселся в «копейку», я прыгнул к нему на переднее сиденье, мы тронулись.

Белолобый провожал нас, стоя у порога, растроганный и благодарный. Мы посигналили ему напоследок. Он, кажется, хотел махнуть нам рукой, но рука сжимала в кармане деньги, и поэтому белолобый лишь дрогнул плечом.

Дорога к трассе шла вверх, и Рубчик бодро тянул нас по августовской пыли. Трос был натянут, как жила; с дороги шумно, но медленно разбегались гуси и тихо, но поспешно – куры.

Вырулив на трассу, Рубчик сразу вдарил по газам, и «копейка» загрохотала, рискуя осыпаться. Братик стукнул раздражённым кулаком по сигналу, чтобы дать товарищу понять его неправоту, но ещё семь минут назад подававшая голос машина на этот раз смолчала. Сигнал больше не работал.

– Рубчик! – заорал братик, мигая фарами «копейки», но его, естественно, никто не слышал и не видел.

Братик попытался левой рукой приоткрыть окно, но ручка крутилась вхолостую: стекло не опускалось.

Тем временем я, в ужасе глядя на провисающий трос и несущуюся перед нами машину, которую мы ежесекундно рисковали настигнуть, набирал номер Рубчика на мобиле. Пальцы прыгали и не попадали в кнопки. Спустя минуту всё-таки дозвонился. Братик выхватил у меня телефон и стремительно сообщил Рубчику ряд назревших возражений.

На взгорке Рубчик сбавил скорость, и мы поехали тише и медленнее. Братик всё ещё ругался, но тоже тише, тоже медленнее.

Мы закурили, братик ещё раз попытался опустить стекло, ничего не вышло, полез в пепельницу, но она выпала целиком, осыпав рычаг переключения скоростей пеплом и скрюченными бычками сигарет без фильтра.

Рубчик тем временем увидел некую, ясную лишь ему одному цель и чуть поддал газку и парку.

– Вот чудило, – сказал братик, и я снова начал набирать Рубчика. Уже справившись с набором и слушая медленные, далёкие гудки, я увидел, куда так стремился наш товарищ: на дороге стояли плечевые, всё те же самые. Одна – повернувшись к нам спиной. Вторая, напротив, лицом: отставив ножку, она с любопытством всматривалась в летящую к ней машину, за лобовухой которой расплывался в безмерно ласковой улыбке Рубчик.

– Рубчик, ты чего? – успел выдохнуть братик, когда его товарищ резко дал по тормозам возле плечевых.

Со смачным железным чмоком мы влепились в зад вставшей машины.

1  2  3  4  5  6  7  8 
Рейтинг@Mail.ru