Симонис уже застегивал чемодан, как вдруг послышался стук в дверь, и в комнату вошла Шарлота; брови ее были нахмурены, и она казалась сердитой. Девочка пригласила его к обеду и, вместо того, чтобы после приглашения удалиться, она почти со слезами на глазах начала рассматривать хорошо ей знакомую комнату.
По выражению ее лица Симонис легко догадался, что она недовольна его отъездом.
– Прелестная Шарлота, – обратился он к ней, – я не мог бы уехать, не оставив вам что-нибудь на память… не откажитесь принять от меня эту безделушку.
Причем Макс вежливо поклонился и подал ей футлярчик с сережками. Влюбленное дитя покраснело до ушей и с гневом оттолкнуло подарок; затем она значительно посмотрела на него; на глазах навернулись крупные слезинки, и она отошла к дверям.
Но тотчас, как бы обдумав свой поступок, она вернулась к Максу.
– Я вас и так не забуду, – проговорила она, почти рыдая, – но вы…
Такая привязанность тронула Симониса, и он подошел к ней; Шарлота бросилась к нему на шею и залилась горючими слезами.
Сцена эта ужасно не понравилась Максу, считавшему Шарлоту еще совершенным ребенком; ему стыдно было за возбужденное им в ней чувство любви. Он мог бы нарваться на неприятность, если б в это время мать не позвала Шарлоту.
Девочка бросилась к дверям, отирая слезы, и когда мать удалилась в свою комнату, она взглядом простилась с Симонисом и побежала вниз.
За обедом хозяин велел подать бутылку вина, которое и было выпито за здоровье дорогого соотечественника. С Симониса взяли слово, что если ему не повезет в Саксонии, то он вернется к ним. Когда настал час отъезда, Карл снял с себя передник, надел сюртук, приказал мальчишкам взять узел и чемодан Симониса и, взяв шляпу и палку, проводил своего жильца на постоялый двор, чтоб сдать его на руки вознице.
В дверях стояли жена Карла и Шарлота; они долго еще прощались с ним, махая платками, пока наконец Симонис скрылся из виду.
В гостинице уже ожидали тощие клячи, долженствовавшие довезти путешественников до другой столицы. Старинный тарантас скорее был похож на ящик громадных размеров, положенный на двух длинных жердях, заменяющих рессоры; он был завешан кожаными занавесками и имел четыре места: два спереди и два – сзади; рядом с кучером было еще одно. Кроме того, для невзыскательных было еще два места: сзади на доске, к которой был привязан мешок с сеном вместо сиденья, да на двух широких ступеньках могли еще поместиться два не очень объемистых пассажира.
Когда Макс шел к гостинице, то кучер уже упаковывал узлы и чемоданы пассажиров, которых было четверо, кроме нашего швейцарца.
Общество состояло из трех мужчин и одной женщины. Последняя была сильно набелена, нарумянена и одета не без претензии на щегольство; судя по ее оживленным движениям, можно было заключить, что она принадлежала к разряду дам второй молодости, так как первой не было и следа.
Насколько можно было рассмотреть ее через вуаль, на ее лице лежал отпечаток многих лет, только одни черные глаза еще ярко блестели, а сжатые губы напоминали, что они в свое время, должно быть, были маленькие. Она раньше всех заняла самое удобное место в экипаже и обложила себя мешками; на коленях лежали платок и мешочек; дама эта почти ни на кого не обращала внимания и глубоко над чем-то задумалась.
Рядом с ней усаживался пожилой человек с провалившимися щеками, молчаливый и серьезный. Он опирался обеими руками на бамбуковую трость с золотым набалдашником. Третий пассажир, изъявивший желание ехать на козлах, за уменьшенную плату, по-видимому, принадлежал к отставным военным. Усы его были закручены и сильно нафабрены; верхняя одежда состояла из серого полотняного плаща. Он был громадного роста, широкоплечий и тоже молчаливый. Внутри, на переднем сиденье, рядом с Симонисом, должен был сидеть человек маленького роста, но чрезвычайно толстый. Его большой живот, казалось, был непосильным бременем, и он все время вытирал свое потное лицо, сопел и с трудом шевелился. Усевшись поудобнее, он с нетерпением ждал, когда тронется в путь этот ковчег, бранясь про себя по-немецки. Когда его вещи были уже уложены и ему нужно было сесть, то он не мог вскарабкаться без посторонней помощи, и Симонис, сжалившись над ним, протянул ему руку, за что был вознагражден самым любезным взглядом. Наконец он уселся; от грузной тяжести его экипаж даже наклонился в его сторону; остальные пассажиры переглянулись между собой, но приходилось мириться с этим положением.
Симонис дружески простился с добрым Карлом, который вытер свои глаза и торопливо отправился домой, чтобы не выдать мягкости своего сердца. Симонис завернулся в свой плащ и старался поставить свои ноги так, чтобы они не стесняли сидящей против него пассажирки. Наконец, Ноев ковчег тронулся и после больших усилий перевалился через порог конюшни, стуча, громыхая и качаясь, точно он намерен был развалиться.
Итак, де Симонис был на дороге к саксонской столице.
Подобное путешествие кроме дороговизны имело еще много других неудобств; а главное – продолжительность. Лошадей кормили два раза в день, кроме того, останавливались для отдыха еще раза четыре и на ночлег останавливались довольно рано, так что на поездку из Берлина нужно было потерять несколько дней. Притом дорога шла песками, глухими лесами и пустынями, никем не заселенными; не на чем было остановиться взгляду, кроме как на обгорелом сосновом лесу.
При страшной июльской жаре такое путешествие было невыносимо. Но нет худа без добра – так по крайней мере гласит пословица: путешественники, соединенные судьбою в этой трясучке на несколько дней, были принуждены познакомиться друг с другом.
Кавалер де Симонис, всегда осторожный, когда дело касалось его собственной шкуры, не торопился знакомиться, тем более что ему приказано было держать язык за зубами. Он всматривался, делал разные замечания, но сам, как улитка, прятался в собственную раковину, избегая любопытных взглядов своих соседей.
Его красивое лицо, должно быть, производило хорошее впечатление на его отцветшую соседку, напротив которой он сидел, так как он заметил, что она не спускала с него глаз, но когда они встречались взглядами, она как бы конфузилась и смотрела по сторонам дороги; должно быть, жара была причиной нескольких вздохов бывшей красавицы, с которой Симонис познакомился на второй день своего путешествия, подав ей стакан воды. С этой минуты она пожирала его глазами; казалось, не будь остальных двух свидетелей, разговор их начался бы гораздо раньше.
У господина, опиравшегося на бамбуковую трость, несмотря на его грязную рубашку, был на пальце драгоценный перстень с каким-то редким камнем; казалось, что он дал себе слово ни с кем не говорить. Постоянно задумчивый, он вздыхал, время от времени посматривал на свои часы луковицей, которые хранил на груди, и, наверное, все время смотрел бы на небо, если б его не закрывал кожаный потолок ковчега.
Толстый сосед Симониса в продолжение всей дороги не переставал есть и пить. Для этого у него стояла между короткими ногами корзинка с едой; наевшись досыта, он засыпал, склоняясь головой в сторону железного прута от занавески; прикасаясь к нему при каждом толчке экипажа, он неожиданно отскакивал; после этого он переваливался к плечу Симониса, тот терпеливо переносил тяжесть этой жирной туши, обильно выделявшей из себя тепло и сырость. Проснувшись, он рассказал без всякой церемонии историю своей жизни. Он был шорником или, точнее, имел шорную мастерскую в Берлине; дочь свою он выдал замуж за саксонского унтер-офицера в Дрездене. Еще до наступления первого вечера всем уже было известно, что он торопился на крестины своего внука и что его саксонский зять был бы золотой человек, если б не пьянствовал и не любил ссориться со всеми; что его Доротея была прелестная женщина, что он имел несколько тысяч талеров годового дохода, дом на берегу Шпрее, да кроме того, капитал в обороте, розданный в долг.
Зато от беззубого старика нельзя было добиться ни одного слова; видно было, что это общество не нравилось ему, и он открыто игнорировал его. Иногда он делал значительные гримасы, как бы желая сказать:
«Господи, какая шушера!.. Скоро ли я, наконец, вырвусь из этого чистилища?»
На второй день, во время остановки, Симонис уселся в тени деревьев, неподалеку от корчмы, не отличавшейся ни чистотой, ни вместительностью. Тут же появилась размалеванная красавица, и между ними незаметно завязался разговор. Макс вскоре узнал, что его спутницу звали мадемуазель Дори; что она состояла несколько лет тому назад в числе артисток французского театра в Дрездене; что имела в своей жизни большое несчастье и что возвращалась из Берлина, напрасно проездив туда для поступления на сцену, наконец, что она ехала в Дрезден к своим влиятельным и богатым покровителям и приятелям.
В свою очередь она старалась выспросить молодого человека, но он отделывался общими фразами. Она давала ему даже понять, что протекции, которой она пользуется, достаточно будет для двоих, если бы он в этом нуждался; на ее предложение Макс ответил вежливым поклоном. Он придерживался того правила, что ничем не следует пренебрегать, и старался извлечь из всего пользу.
Дори рассказывала с такими подробностями о саксонской столице, что трудно было усомниться в правдивости ее слов.
– Солдатам в Берлине хорошо, – говорила она, – но какой там может быть театр, когда его посещают только два батальона пехоты, да и те еще меняются. Половина из них совершенные невежды, ни слова не знают по-французски. Саксонский король и двор – это цивилизованные люди и ценители прекрасного…
По всему было видно, что она во всем разочаровалась, уезжая из Берлина; юноша только слушал ее, но с таким вниманием, что артистка пригласила его навестить ее в Дрездене и решительно заявила ему, что сама займется его судьбой.
– Когда Брюль был холост, – шепнула она, наклоняясь к самому уху Макса, – он любил меня и предлагал выдать меня замуж за одного красивого саксонца, но у меня тогда было совсем другое в голове… Разве я не могла рассчитывать тогда сделать, по крайней мере, такую же карьеру, как Барберини? Но… – И она кончила вздохом.
Пассажир, ехавший на козлах с кучером, беспрестанно болтал, не выпуская трубки изо рта. На второй день он объяснил, что едет в гости к шурину и что он прусский солдат. Вследствие раны ноги, получил отставку и маленькую пенсию, на которую жил с женой; притом будучи в состоянии работать, он не жаловался на свою судьбу.
По отрывкам из его разговоров с кучером Макс узнал, что он был большим поклонником Фридриха, и ему не раз приходилось испытывать тяжесть его палки.
Знаменитый Пфунд, без которого Фридрих никуда не ездил, считая его самым лучшим кучером, который только один раз опрокинул его, приходился родным братом экс-гренадеру, чем последний очень гордился. По его словам, этот Пфунд пользовался большим доверием Фридриха, и часто его протекция была сильнее советов министров и камергеров.
Путешественники не могли бы пожаловаться на особенную скуку в дороге, если б не старик, который всю дорогу сидел опершись на палку и презрительно молчал. Его молчание ужасно стесняло всех, и тем больше он становился антипатичным.
Толстый шорник, сидевший против него, больше всех был недоволен его молчанием и, приписывая подобное поведение аристократизму, мстил ему тем, что постоянно, как будто не нарочно, наступал ему на мозоли.
Наконец, под вечер, когда тучи начали заволакивать небо, вдали показался Дрезден. Мадемуазель Дори, с тревогой смотревшая на кожаный верх экипажа, который не мог бы защитить от дождя, сразу забыла об угрожающих тучках. Все радостно приветствовали город, кроме старика, остававшегося равнодушным.
Шорник на радостях выбросил на дорогу свою опустевшую корзину. У Симониса тоже как будто что-то зашевелилось в груди. Актриса шепнула ему, что лучшие минуты жизни она провела в этой столице. Кучер, его сосед, лошади, словом все как бы ожили. Даже экипаж как будто меньше скрипел.
Вскоре после этого тяжелый тарантас покатился по мостовой той части города, которая прежде называлась Старым городом, но со времени Августа Сильного переименована в Новую.
В этой части города стояла вызолоченная статуя покойного короля Августа (о которой саксонцы говорили, что ее нарочно поставили спиной к городу, чтобы Август уехал от них в Варшаву); отсюда видны были городские стены за Эльбой и великолепный мост, ведущий к дворцу. Вид был восхитительный; серые стены украшали зелень, деревья и цветы садов.
Налево от моста, на живописном месте, выше королевского дворца, красовались богатые дворцы и сады полновластного королевского министра – Брюля, его картинная галерея, беседки и знаменитая Брюлевская терраса. Вообще его резиденция считалась достойной короля и самой роскошной в Европе; Августу III было приятно, что его министр равнялся с королями и мог принимать коронованных особ.
На противоположной стороне стояла королевская католическая часовня в несколько этажей, не уступавшая по своей величине многим церквям, хоть и без колоколов.
В этом протестантском государстве нетерпимость еще не дошла до того, чтобы иноверцам не разрешать открыто сзывать на молитву свою паству. В данную минуту снимали леса с только что оконченного купола.
Пассажиры подъезжали к старому мосту; здесь уже городская жизнь была в полном разгаре. Множество мужчин, женщин, молодежи верхом, прислуги в ливреях, экипажей самых разнообразных моделей, с ливрейными лакеями и гайдуками на запятках, масса простого народу… все это ехало и шло из Старого города в Новый или обратно. Перед некоторыми экипажами бежали скороходы в пестрых костюмах, а перед другими – верховые; те и другие разгоняли толпы зевак…
Зрелище было оживленное, хотя и не веселое. Народ шел как бы молча, с грустным выражением лиц… так как придворная прислуга слишком много позволяла себе.
Экипаж путешественников остановился у моста для соблюдения таможенных формальностей и визирования паспортов, что заняло немало времени. Всем нужно было являться к коменданту. Молчавший всю дорогу старичок, исполнив эту формальность, нашел какого-то человека, который взял все его вещи, и, не простившись ни с кем из своих спутников, исчез.
Симонису кучер рекомендовал остановиться в какой-то подозрительной гостинице, с престранным названием; девица Дори тоже хотела там остановиться, чтобы быть под защитой Макса. Но Симонис заявил ей, что ему необходимо сейчас же отыскать для себя квартиру в частном доме; Дори то же самое имела в виду, но боялась остаться одна. Гостиница была непривлекательна, походила на харчевню и находилась почти за чертой города. Комната, которую занял Симонис, выходила окнами во двор, была тесной и с каким-то особенным неприятным запахом; но Макс решил, что на следующий же день он сбежит отсюда и от Дори.
Было еще не поздно; отдыхать в вонючей комнате не особенно приятно, к тому же соседство Дори не очень нравилось молодому человеку, а потому он предпочел, почистив платье, отправиться погулять. Симонис успел освоиться в незнакомом ему городе и благодаря этому скоро очутился в Старом городе. После Берлина саксонская столица показалась ему тесной; но так как она напоминала ему швейцарские города, то и произвела на него хорошее впечатление своим серьезным видом.
Он начал осматривать торговые ряды, не заботясь о том, за кого его могут принять дрезденцы, как вдруг мимо него пронесли носилки, на которые он сначала не обратил внимания; из носилок высунулась голова в седом парике, с черными глазами; сидящий в них старик дернул за шнурок, и носильщики остановились.
Симонис невольно оглянулся и, к величайшему удивлению, узнал в этом старике своего дядю Аммона, который смотрел на него с открытым ртом. Хоть Макс видел его всего один раз к жизни, но черты его лица врезались в его память, если не навсегда, то надолго. Часто забываются черты любимых лиц, но почти никогда тех, к которым затаена какая-нибудь злоба или обида.
Увидев это неприятное суровое лицо с выпуклыми глазами, белки которых были налиты кровью, Симонис попятился назад, отвернулся и хотел продолжать свой путь, но вдруг услышал его громовой голос позади себя:
– Макс! Макс! – кричал старик.
Нельзя было не остановиться; к тому же Симонис, быть может, был рад вторично заявить своему родственнику, что он вовсе не нуждается в нем. Нехотя, приложив руку к шляпе, он подошел к носилкам.
– Что ты здесь делаешь? – спросил советник. – Зачем ты сюда приехал?
Симонис помолчал немного и потом медленно ответил:
– Извините меня… но какое вы имеете право спрашивать меня об этом?
– Какое я имею право! – раздался грозный голос из носилок. – Какое право! Да как ты смеешь спрашивать меня, молокосос? Удивительная вещь!.. Он спрашивает меня о праве!..
– Господин советник, – холодно ответил юноша, делая ударение на его титуле и как бы желая дать понять, что он не считает его своим родственником, – после нашего первого и последнего разговора между нами не может быть ничего общего; я у вас ничего не прошу, даже не советуюсь, а потому и вы не имеете права спрашивать меня.
Сказав это, Макс поклонился и хотел уйти, но советник сделал знак носильщикам; дверцы носилок открылись, и старик, с шляпой под мышкой и с палкой в руках, бросился за удалявшимся племянником.
– Послушай, Макс… – закричал он, – не будь дураком!.. Если я жестоко обошелся с тобой, когда ты был у меня в первый раз, то это я делал ради твоей выгоды… Лучше скажи, что ты здесь делаешь?.. Говори, давно ли ты здесь?
– Я приехал всего только час тому назад и вижу, что мне в саксонской столице не посчастливится, так как на первом же шагу имел несчастие встретиться с вами.
Аммон стукнул палкой о землю и оперся на нее.
– Молокосос! – крикнул он. – Неужели ты думаешь, что если в Берлине ты не нашел счастья, то найдешь его здесь?.. Что ты покоришь его своим красивым лицом, плавной речью… Ошибаешься… Здесь тоже счастье не легко дается!.. Да и где оно? При дворе? У Брюля? У старух? Ты думаешь, что здесь лучше будет?
Симонис насмешливо улыбнулся.
Хотя ему не хотелось выдавать свой секрет, но желание жестоко отомстить своему родственнику победило.
Сделав вид, что последние слова Аммона к нему не относятся, он посмотрел на него с сожалением и, вложив одну руку в карман, начал медленно, сквозь зубы говорить:
– Я не ищу счастия и не гонюсь за ним… Я приехал по своим делам.
– Да будь я проклят, если у тебя есть здесь какие-нибудь дела! Но какие же это дела? Карманные… юбочные или…
– Это уж мое дело, – живо ответил Симонис, – но вы, господин советник, ставший мне поперек дороги, чтобы вторично выбранить, считая это единственной своей обязанностью в качестве родственника, вы, господин советник, могли бы мне оказать большую услугу, которая вам ничего бы не стоила…
Аммон как будто растерялся.
– Мне нужно знать адрес господина Бегуелина, с которым мне необходимо повидаться, – прибавил Симонис.
Бегуелин и Аммон оба были швейцарцы, но, несмотря на это, они ненавидели друг друга. Аммон считал себя начальником Бегуелина, а последний обходил его и имел непосредственное сношение с Берлином. Достаточно было произнести одно имя Бегуелина, чтобы возбудить в старике жгучее любопытство. Он даже подскочил.
– Зачем тебе Бегуелин, зачем? – нетерпеливо спросил советник.
– Это мое дело, мне только хотелось узнать его адрес.
Старик пристально посмотрел на своего племянника, плюнул в сторону, сморщил брови и, не сказав больше ни слова, возвратился к носилкам и велел нести себя к дворцу.
В ту же сторону пошел, не торопясь, и Симонис, довольный тем, что отомстил своему дяде.
На довольно узкой улице, ведущей к дворцу, было большое движение; все торопились на концерт, в театр, к королю. Носилки и экипажи направлялись в одну сторону, так что наш молодой герой имел возможность присмотреться к роскошным ливреям, парикам, лошадям и даже к красивым женским головкам, которые, время от времени, выглядывали из окон карет.
Среди этой толпы Симонис первый раз в жизни увидел восточные костюмы, каких он еще никогда не видал, и принимал польскую знать за каких-то посланников из экзотических стран.
Все они обращали внимание посторонних, которые любовались их богатыми нарядами, саблями и довольными лицами.
Макс остановился у стены какого-то дома и все свое внимание сосредоточил на проезжающих, не замечая, что в то же время другой, такой же зритель, только немного постарше стоял на противоположной стороне улицы, который пристально смотрел на него. Он несколько раз уже проходил мимо Макса, всматривался в его лицо, но как будто еще не был уверен, что он не обознался; наконец, он подошел к нему и поклонился.
Это был мужчина лет тридцати, не больше, одетый чрезвычайно нарядно: он был в надушенном парике, – отлично завитом, и в лиловом бархатном фраке на белой атласной подкладке. Чулки гладко обтягивали ноги, на которых были башмаки с серебряными пряжками и красными каблуками; одна белая перчатка была надета, а другую он держал в изнеженной белой руке. Словом, это был тип тогдашнего придворного франта.
В кружевах, украшавших грудь его сорочки, блестел крупный изумруд, окруженный бриллиантами.
Он прикоснулся к плечу задумавшегося Симониса.
– Пардон! Кажется, не ошибаюсь?.. Кавалер де Симонис?
Услышав свое имя, Макс вздрогнул и взглянул на стоящего перед ним человека.
– Боже!.. Какими судьбами! – воскликнул он. – Роберт Блюмли!
И они бросились друг другу в объятия.
– Откуда и каким образом? – посыпались вопросы.
Блюмли так же, как и Макс, был выходцем Бернского кантона, с той только разницей, что первый отправился из Швейцарии пешком, ничего не зная и даже не составив себе заранее никакого плана занятий. Оставляя свою родину, он обладал только молодостью и свежестью лица, как дитя гор, вскормленное ароматом альпийских трав и молоком от швейцарских стад. Он был весел, здоров, силен и даже красив; но красоту эту он израсходовал в придворной жизни, и она завяла, как цветок на берегу Эльбы.
Блюмли был старше Симониса всего на несколько лет.
– Судя по виду, дорогой Роберт, тебе отлично живется… – начал весело Макс, – ты выглядишь настоящим барином.
Блюмли как-то грустно улыбнулся.
– Не могу жаловаться, – тихо ответил он.
– Я очень счастлив, что встретился с тобой, – прибавил Симонис; – ты всегда был моим другом, и надеюсь, что и теперь не откажешься помочь путешествующему. Впрочем, я ни в чем больше не нуждаюсь, кроме ознакомления с городом и окрестностями… Однако судя по твоему наряду, ты собрался куда-нибудь на вечер… поэтому, пожалуйста, не стесняйся; завтра увидимся.
– Ничуть не бывало, – ответил Блюмли, – я возвращаюсь с концерта и хотел подышать свежим воздухом; до одиннадцати часов я свободен, и поэтому мы отправимся ко мне и там поболтаем по душе!
Неподалеку от них стояли носилки Блюмли. Последний приказал носильщикам найти другие для Симониса, так как он жил в Пирнайском предместье. Сев в первый раз в жизни в носилки, юноша вздохнул свободно, радуясь, что встретил своего бывшего приятеля. Однако же обдумав свое положение, он решил не проговариваться даже перед Блюмли.
Выбравшись из города, носилки могли поравняться; носильщики были опытные, шли ровно, и поэтому друзья могли беседовать по-французски, не опасаясь быть подслушанными. Оба они вспоминали о своем отечестве и больше говорили о Берне и своем детстве, проведенном под снежными Альпами, чем о Саксонии и настоящем.
Носилки остановились у ворот красивого дома; носильщик позвонил; ворота открылись, и их донесли до лестницы, где уже ждали два лакея. Блюмли взял своего друга под руку и повел наверх.
Симониса все это удивляло.
– Не женат? – спросил он, осматривая свой дорожный костюм.
Блюмли отрицательно покачал головой и рассмеялся.
– Бог миловал, – вздыхая ответил он.
Двери отворились, и они вошли в просторный зал, очень красиво убранный, по пословице: «какой барин, такие слуги». От него они заимствуют все и принимают даже его физиономию. Так при Августе Сильном роскошь, блеск и избыток вошли в моду и у саксонцев. Двор искал любовных похождений так же, как и король, тратил много денег и любил своего властелина настолько, насколько мог ему подражать. Его сын перенял от него любовь к роскоши, веселью, балам и охоте. Брюль тратил больше всех, несмотря на это, он оставил после себя несколько миллионов. Его свиту считали сотнями, а Геннике, начавший свою службу с должности лакея, впоследствии иначе не ездил, как с четырьмя лакеями. Самые мелкие чиновники и те стремились к роскоши; они щеголяли одеждой, старинным фарфором и ценными безделками…
Таким образом, жизнь при дворе прусского короля представляла резкую противоположность жизни Августа. У Фридриха II никогда не было даже полудюжины рубах: он ходил в грязном белье и старых сапогах. В торжественные дни зажигались свечи только в той зале, где были гости, а когда они переходили в другую, то та освещалась, а в первой свечи тушились, вследствие чего на свадьбе одной из принцесс гостям пришлось довольно долго стоять в потемках. В боковых залах зажигали только по одной свечке; во всем остальном соблюдалась такая же экономия; зато в кассе, на случай войны, лежало семьдесят шесть миллионов талеров, и Фридрих II во время Семилетней войны хоть и переплавил часть серебра на деньги и выпустил фальшивые талеры, но ни у кого не одолжался и никому не был должен… Стол, одежда, содержание двора, все было у него рассчитано. На просматриваемых им счетах он расписывался и делал на полях надписи, чтобы, по его выражению, канальи не крали! Имея такой пример перед глазами, двор привыкал к расчетливости, тем более что и жалованье получалось самое скромное.
В Саксонии же, где Брюль жил по-царски и где одно оперное представление иногда обходилось в сто тысяч талеров, всем хотелось подражать королю и Брюлю, каждый чувствовал потребность в роскоши. А в то именно время, с которого начинается это повествование, в Саксонии была замечательная опера и всего 15 тысяч войска, тогда как в Пруссии театр был мизерный и туда ходили только солдаты, но зато было 150 тысяч под ружьем. Саксония была по уши в долгах, а Пруссия имела наличный капитал.
После скромной квартиры в Берлине помещение такого маленького человека, как Блюмли, в высшей степени поражало Симониса. Два лакея постоянно вертелись по комнатам с удобной, мягкой мебелью, отличным освещением, зеркалами, дорогим фаянсом, картинами; словом, все говорило о достатке, если не богатстве. Лакеи являлись по первому зову; хотя комнаты не особенно были велики, зато имели вид самого теплого гнездышка. Симонис оглядывался, точно он неожиданно попал в заколдованный замок.
– Это твоя квартира? – спросил он своего соотечественника.
Блюмли не переставал грустно улыбаться; его лицо выражало скорее утомление, нежели счастье.
– Да, эта квартира моя, и все, что ты видишь в ней, принадлежит мне, – ответил он.
– В таком случае тебя можно поздравить.
– Ах!.. – вздохнул Блюмли. – Благодарю за поздравление… – И опустил глаза.
Они сели рядом. Подали вино, фрукты, конфеты и пирожные.
– Судя по всему, ты занимаешь хорошую должность… важный пост? – прибавил Симонис.
– Я? Как тебе сказать… Я один из запасных секретарей министра, – тихо отвечал Блюмли, точно стыдясь этой должности, – но этим путем у нас можно всего достигнуть.
– И много у тебя занятий?
– Утром – два-три часа в канцелярии, – отрывисто сказал он, – а вечером… по вечерам я должен быть в комнатах.
– Странно, что ты, добившись такого счастья, кажешься мне как будто недовольным своей судьбою и каким-то кислым.
Чтобы скрыть свое дурное расположение духа, Блюмли принужденно засмеялся. Ему не хотелось объяснять дальнейших подробностей, и он переменил разговор.
– Ну а ты, что думаешь делать? – спросил он.
– Объяснить довольно трудно. Думаю ко всему присмотреться, поучиться… Вообще, мне не к спеху… Причина моего приезда сюда, – прибавил он, привирая очень ловко, как начинающий дипломат, – очень важная. Рассуди сам. Тебе известно, что Аммоны мои близкие родственники. Приехав в Берлин, я сейчас же отправился к старому советнику; но он обошелся со мной, как с собакой, и почти указал на дверь… Ну, я дал себе слово обойтись без его помощи и, выхлопотав рекомендательные письма, приехал сюда, чтобы постоянно вертеться перед его носом… Месть мне эта прекрасно удается; сегодня, не успел я приехать, как имел уже случай посчитаться с ним на улице.
Блюмли слушал с напряженным вниманием.
– Ты говоришь, что у тебя есть рекомендательные письма?.. Не могу ли узнать к кому?
Симонис немного смешался, так как боялся довериться ему.
– Разве я сказал о письмах? – прервал он. – У меня только одно и то к Бегуелину.
– К Бегуелину!.. – с пренебрежением повторил Блюмли. – В таком случае мне очень жаль тебя, мой друг, и здесь я не могу помочь… Это все равно, что если бы ты имел это письмо ко мне, маленькому человеку… Бегуелин!.. Что же для тебя может сделать этот прусский резидент? Только скомпрометирует… Мы здесь не терпим пруссаков… Мы – это значит Брюль, а Брюль здесь – все…
– Ну, я называть себя пруссаком вовсе не желаю, так как я бежал из Пруссии, чтобы не умереть с голода, – прибавил Симонис.
Блюмли, казалось, призадумался.
– Я тебе желаю всего лучшего, – начал он, – но если ты желаешь чего-нибудь добиться, то нет иной дороги, как познакомиться с Брюлем и устроить так, чтобы он в тебе нуждался…
Блюмли снова задумался, вздохнул и опустил глаза.
– Разве ты тоже шел по этой дороге? – спросил Симонис.
Швейцарец посмотрел на него с любопытством.
– Да, – ответил он и, встав, начал ходить по комнате, заглядывая во все двери; но убедившись, что никто их не подслушивает, уселся возле Симониса и начал шепотом: – Да, друг мой, через женщин здесь многое можно сделать; исключая королевы, которая живет молитвами да сплетнями, все остальные любят молодых людей и ищут развлечений в их обществе… Если твое сердце свободно, а увядшие и отчасти потерявшие первичную форму прелести тебе не противны… то испытай свое счастье.
Симонис улыбнулся и долго ничего не отвечал.
– Что ж? – наконец, отозвался он. – Кто хочет добиться известного положения и состояния, не должен дорожить собой… Я даже предпочитаю женщин в летах… К тому же обречь себя на вечную неволю я не имею особенной охоты.
Симонис рассмеялся каким-то притворным смехом.
– При прусском дворе, – сказал Блюмли, – женщины не имеют никакого значения. Королева живет точно в изгнании, а Фридрих никогда не влюбляется и с прекрасным полом обращается так же, как и с солдатами на учении. Здесь же, начиная от старой Фаустины, немолодой Мошинской и не первой молодости жены Брюля, – все женщины окружены кавалерами… и духовенство не без греха… – прибавил он еще тише. – Здесь иной свет.