bannerbannerbanner
Безымянная

Юзеф Игнаций Крашевский
Безымянная

Полная версия

Józef Ignacy Kraszewski

Bezimienna

© Бобров А. С., 2016

* * *

Переводы посвящены Ольге Артамоновой


Том первый

I

Нет более грустной поры года для жизни, чем хмурая осень, которая, кажется, ведёт к могиле природу и человека… Самая отвратительная весна – это ещё надежда, за ней светит солнце жизни; самая суровая зима – это уже рассвет весны – но эти серые дни, слякотные, ветреные, эти скелеты высохших деревьев, жизнь, остановленная повсюду, стёртые краски, медленно остывающее тепло – всё короче солнце, в самые молодые сердца вливаются грусть и сомнение. Иногда хочется умереть, а душа бунтует против этой медленной пытки. Кажется, что от этого сна и онемения свет уже не пробудится… А в густоте пущ, в голых степях, где носится и воет ветер – в диких закутках нашей страны – для бедных людей, для бедных хат, для болезненных тел, для тоскующих душ… какие же это страшные часы для выживания!!

Человек хотел бы так лечь, уснуть, как, согласно преданиям, деревенеют и ложатся спать сурки и медведи и не разбудить их даже жаворонками и зеленью.

В такой тоскливый вечер бурной осени в маленькой усадебке, неподалёку от опустевшего панского дворца, расположенного над дорогой, которая к нему вела, в очень бедной комнатке, кем-то старательно и аккуратно поддерживаемой, две молчащие, грустные женщины сидели у камина, в котором немного сухих веток, горя неровным пламенем, то бросали свет яркими поясами на комнату, то погружали её в темноту…

По-вдовьему, по-сиротски, бедно выглядел этот уголок, настоящее убежище людей на милосердном хлебе… Мы знаем, что милосердие выглядит всегда слишком скромно…

Рядом с комнатой в алькове, в который через открытые двери вкрадывалось немного света, лежала бледная… двенадцатилетняя, может, девочка, лицом обращённая к первой комнате и огню. Её глаза, большие, чёрные, сверкающие жизнью, разбуженной лихорадочно, красивому детскому личику придавали выражение дивное, поразительное, глаза её говорили больше, нежели объяснял возраст – преждевременная зрелость, зловещая, которая пугает мать и заставляет сомневаться в будущем, была заметна на лице ребёнка.

Две женщины, сидящие в первой комнате с какой-то работой в руках, больше прислушивались к завыванию ветра, шелесту веток и опадающих листьев, шуму бури… больше поглядывали в темноту… чем думали о работе, что выпадала у них из рук… Они были грустные, погружённые… словно выжидали чего-то и боялись одновременно.

Старшая из них могла иметь лет сорок, но с лица смотрело более чем сорокалетнее страдание. Была это женщина бледная, исхудавшая, очень измученная, с выражением страдания и доброты на лице, с отпечатком боли, в которой уже не было искры надежды. Волосы её поседели раньше времени, глаза были впалые, ранними морщинками покрыты лоб и щёки; веки покрасневшие и набухшие. Бедность, неудобства, забота придавили её, но не раздражили против мира и людей, казалось, что она благочестиво сносит, что ей послал Бог, не бунтуя против Него. Лицо младшей женщины, одетой, как и первая, в скромное платье, было вполне поэтичным – редко такая красота встречается под убогой крышей… Прекрасные цветы привыкли расти в теплицах, а светлые лица – среди обилия и достатка. Иногда попадаются, словно в насмешку над бедностью и житейскими трудностями, привлекательные лица и в сукманах, полные выразительности и грустной прелести, иногда классической красоты; редко, однако, что-нибудь так прекрасно величественно, победно сверкающе, как фигура этой молодой девушки… В бедном своём старом платьице она казалась переодетой королевой. Её лицо было не только красивым, не только благородным, но поражало выражением энергии, силы, чувством собственного могущества… и какой-то победной гордости, которая бедности сломать себя не дала.

Вся её фигура, прекрасно сложенная, восхищала совершенством форм; талия, плечи, лицо светлые, ручки маленькие, чёрная коса, которая наклоняла её головку своею тяжестью, грустная улыбка её розовых губ в таком были контрасте с этой убогой комнаткой, что на первый взгляд можно было подумать, что сюда прибыла только временно.

Сидела она всё-таки в своём имении, удручённая, задумчивая, бросив работу… смотрела на огонь, а иногда качала милой головой, пожимала плечами… как если бы потихоньку в душе ссорилась с собственной мыслью.

Старшая женщина то таинственно на неё смотрела, то быстро опускала глаза, делая вид, что не смотрит, не видит, не догадывается об этой борьбе…

II

Как эта фигура королевы в бедной комнатке, так же это схоронение от чужого ока представлялось очень загадочным противоречием. Была это последняя сцена какого-то падения.

Более убогую хату трудно найти даже на деревне, где с бедой и запущенностью легко… Некогда, может быть, уединённая и чистая, теперь, видно, с давнего времени была запущена, а новые жители взяли её в упадке после разрухи, не имея чем спасти её от дальнейшего уничтожения. Стены были покосившиеся, балки погнутые, кое-где чёрные и зеленеющие полосы обозначили места, где протекал дождь. Тающий снег втиснулся… с потолка поотваливалась глина, в нём светились чёрные трещины, разбитые окна были позатыканы деревом, травой, тряпками… Одно из них только было заслонено прибитой ставней.

От прогнившего пола остались только остатки, наполненные влажной утрамбованной глиной; сквозь двери, через которые продувал ветер, проникал холод, веяла буря, кружа дымом в камине, иногда выбегающим в комнату… Всё это было чересчур жалким, потому что свидетельствовало об отчаянии, которое помочь себе и выдержать не может.

Среди этой нужды, однако же, некоторые предметы домашнего обихода, разбросанные вещи, остатки лучших времён… казалось, предполагали иное существование…

Стол, канапе, пара стульев, коврик, прибитые к стене образки, медальоны и фигурки принадлежали как бы к другой безвозвратно ушедшей эпохе жизни.

На столе почти погашенная по причине экономии свеча была поставлена в подсвечник, некогда, может быть, позолоченный, сегодня латунный, потёртый, но очень изящной формы.

Насколько при таком недостатке может быть порядка и чистоты, сохраняли их, но вместе с тем было видно, что обломки валялись тут из необходимости, показывая, быть может, лучшие, либо, по крайней мере, иные судьбы.

III

Из-за двери в альков чёрные глаза бледной девочки смотрели, как на радугу, в это прекрасное лицо грустной женщины, словно онемевшей от сомнения, смотрели, будто бы желая что-то прочесть… долго, до тех пор, пока из глаз не покатилась слеза на постель… которой никто не видел…

И эта тихая слеза доказывала преждевременную детскую зрелость, которая уже умела скрывать боль, чтобы её не добавлять любимым.

– Матушка моя, – сказала, прерывая долгое молчание и словно пробудясь от сна, молодая женщина, – сегодня… уж он, пожалуй, не придёт…

– Кто? – спросила, притворяясь немного удивлённой, старшая.

– Он…

Названная матерью старшая женщина подняла голову с выражением сожаления.

– Дитя моё, – сказала она, – дитя моё любимое, почему ты об этом думаешь? Почему беспокоишься? Придёт, нет, что же это тебя так интересует… Раньше, позже, не придёт вовсе…

– Мы сидим так всегда одни, такие печальные… что же удивительного, что мне там немного тоскливо… по людям.

– К одиночеству, к печали нам нужно привыкнуть, моя Хела, – ответила старшая. – О! Привлечь к себе людей никогда тебе с твоим личиком не будет трудно, но на что нам люди… чтобы остальное отобрали… немного покоя и тишины?! Я вспоминала о нём… я уже этим напугана… человек чужой, неизвестный… ты к нему привыкаешь, а это перелётная птица… мы не знаем, ни кто он, ни зачем сюда явился, ни почему гостит и что делает… Оттого, что ему негде развлечься, он и привязался к нам… моя Хела… на этом ничего построить нельзя. Сегодня есть – завтра его нет.

– Строить! – повторила Хела с как бы насмешливой улыбкой. – А! Построю ли я что-нибудь на этом? Я хорошо знаю, что как прилетел, так и исчезнет, что его ничто здесь не задержит и больше, может быть, мы не увидим его в жизни… Но, моя матушка, хорошо хоть один вечер о печалях забыть, помечтать, поболтать, меньше останется несчастной жизни.

– Ты не совсем правду мне говоришь, дорогая Хела, о, не верю! – прервала старшая. – Я твою мысль читаю ясно, так как привыкла с детства… Почему ты так никогда не ожидала нашего старого добродушного приходского священника… или кого из мещан, что нас посещают? А его…

– Мама, – живо подхватила девушка, – как же его можно сравнивать с теми? Это люди почтенные, а тот…

– Но что же ты в нём такого необыкновенного находишь? – спросила старшая.

– Как – что? Вы спрашиваете? Вы этого не видите? – воскликнула Хела, сильно взволнованная, вскакивая со стульчика и сразу садясь, словно хотела скрыть беспокойство, – вы, вы не чувствуете, что таких людей немного может быть на земле? От него веет какой-то силой, красотой, мощью… Вы всё-таки видите что не молодостью он привлёк меня, потому что он уже не молод, ни красотой, потому что никогда красивым не был, ни элегантностью, так как по внешности кажется простым человеком… а несмотря на это, тот в серой венгерке невзрачный человечек… клянусь тебе, матушка, это может быть кто-то… ну, я не знаю, это какой-то великий муж… это герой…

Старшая женщина грустно рассмеялась, пожимая плечами, качая головой с выражением сожаления.

– О, мечтательница ты, мечтательница! – шепнула она. – Ты, такая стосковавшаяся, голодная, молодость тебя так и зовёт из этой пустыни к свету и людям, что тебе каждый прибывший кажется переодетым принцем и героем…

Хела вздохнула.

– Никогда вы, мама, меня не поймёте.

– А ты меня, дорогая Хела…

Спустя минуту она добавила тише:

 

– Моя ты дорогая, только не дай голове на счёт героя очень уж широко размечтаться, он от тебя так неожиданно исчезнет, как странно выпал с дождём. Повторяю это тебе, припомни это себе, мы не знаем даже, кто он, зачем сюда прибыл… видимо, попал сюда случайно, только что-то ждёт, от скуки дал твоим милым глазам привлечь себя.

Хела молчала, но, желая повернуть разговор иначе, она отозвалась на вид равнодушно:

– А как же кажется вам, матушка? Кто бы это мог быть? Это загадка, не правда ли?

– Которой я не думаю отгадывать, – добавила старая. – В таких бурных временах, как наши, когда столько людей всякого рода снуёт по стране, можно ли даже догадаться, что это за человек? Что не простой какой-то шляхтич, ищущий должность, это несомненно… это будит подозрения и домыслы, почему скрывается, почему утаивает фамилию, потому что он нам это поведал… какой-то… кажется, что её себе придумал заранее… и, по-видимому, не хочет, чтобы его знали, сидит целый день в доме приходского священника…

– А вы знаете, мама, то, – очень тихо шепнула Хела, наклоняясь почти к уху, – что на какие-то совещания приезжают к нему ночами обыватели из околицы, какие-то мещане, военные, князья… в доме приходского священника иногда не спят до белого дня…

– Откуда ты это знаешь? – спросила старшая.

Хела зарумянилась.

– Ну, достаточно, что знаю, – сказала она.

– Не нужно тебе об этом знать, – воскликнула взволнованная мать, – и, ради Бога, ни говорить, ни повторять, ни спрашивать! – говоря это, она заламала руки. – Тихо! Тихо! Перед самой собой… я также знала о том, а молчу даже перед тобой… Страшные времена!

Обе на мгновение замолчали.

– Будьте спокойны, – сказала Хела, – я говорю это потому, что если бы он был обычным человеком… всё-таки не тянулось бы к нему столько…

Старшая ничего не отвечала, огонь загорелся ярче, обе взялись за работу, но та у них уже не шла.

– Ну, вероятно, уже не придёт, – шепнула Хела почти неслышным голосом.

Затем из алькова больная девочка, лежащая в кроватке, сказала, отвечая:

– Но придёт… я его слышу… идёт… идёт…

IV

– Ты ещё не спишь? – воскликнула мать, вскакивая и направляясь в альков.

Хела также встала, спеша за ней. Они нашли девочку, опиравшуюся на локти, с открытыми чёрными глазами, улыбающуюся им.

– Почему ты не спала? – спросила мать.

– Как же ты знаешь, что он придёт? – промолвила Хела, целуя её.

– Не спала, потому что не могла… ветер шумит, словно что-то говорит, чего не могу понять… всё-таки это может быть какой-то глас Божий… мысль, как мышка, летала у меня в голове и не дала вздремнуть… А что придёт, – промолвила она Хели, – о, это несомненно… отсюда слышны шаги по дороге… он идёт… он пришёл… чувствую…

В эти же минуты дверь затряслась, заскрипела, послышались шаги, несмотря на шум бури, и фигура, укрытая плащом, показалась на пороге. Мать аж заломила руки.

– О, мой Боже… эта Юлка, наверно, от болезни так всё знает и слышит…

Но ребёнок схватил её руку и, целуя её, потихоньку сказал:

– Нет, я здорова… теперь засну… но потому, что мне жаль было Хелу.

Мужчина, который вошёл и сбросил с себя промокший плащ на скамью, стоящую у порога, довольно несмело вошел на середину комнатки.

Хела побежала зажечь свечу, стоящую на столе. Старшая приветствовала его, молчащего.

– Мой Боже, – начал прибывший, – что же это за осенний вечер, бурный, холодный, слякотный… а вы тут одни сидите? Так мне грустно сделалось, что, может быть, ненужным пришёл. Если бы я мог вам в чём-нибудь послужить, хотя бы для рубки веток…

В это время зажжённый свет позволил лучше разглядеть гостя, который, держа шапку в руке, какой-то встревоженный, несмелый, стоял посерёдке, оглядываясь кругом.

Был это мужчина уже не очень молодой, добрых средних лет, среднего роста, с лицом пожелтевшим и загорелым, словно не под нашим солнцем, по которому спадали длинные ненапудренные волосы, только чёрной лентой связанные сзади.

Черты его лица не были красивы, на первый взгляд не казались примечательными, только более долгое общение учило в них читать и постепенно проясняло их блеск и величие. Губы довольно большие, нос немного задранный, подбородок тупо усечённый, глаза маленькие, лоб широкий и ясный составляли в целом почти обычные лицо, но его выражение дышало силой, спокойствием и добротой. Был это облик, каких в нашей стране встречаются тысячи, тип, несомненно, наш, родной, но поднятый какой-то внутренней силой до чрезвычайной мощи. Отгадать было трудно, что ему давало этот необычный блеск и это излучение – он имел в себе ту неуловимую тайну красоту, какими иногда самые обычные черты позолачивает чувство и идея, которая им владеет… Кто его видел однажды, тот непреднамеренно обращал взгляд на него, ища слова загадки, какой была физиономия этого невзрачного и необычного человека.

Его простая одежда не отличалась ничем – он имел на себе тип серой венгерки немного солдатского кроя, с зелёными шнурками, и длинные чёрные ботинки до колен.

V

– А может, к моим дамам, вместо того, чтобы прибыть с услугой, которой вы не требуете, я навязчиво пришёл не в пору? – спросил он почти несмело, посмотрев на холодное выражение старшей женщины.

– О! Прошу вас, – ответила мать, – больных и бедных проведать – это поступок христианский…

А Хела прибавила:

– Как же вы можете это говорить! Вы всё же знаете, какой вы нам, сиротам, всегда милый гость. Но мы уже действительно думали, что сегодня в эту бурю, вихрь и слякоть прийти не захотите.

– Что мне там вихрь и слякоть, – сказал, садясь на придвинутом стуле, прибывший, – я служил когда-то в войсках и ко всему привык; я подумал, что вы тут одни, а тем срочней мне было прийти, что, по-видимому, я сюда уже не долго приходить буду…

Хела живо на него взглянула, но ещё быстрее опустила глаза к работе, потому что старшая измерила её суровым взглядом, словно хотела предостеречь.

– Да, да, – кончил незнакомец, – завтра, наверное, мои дела здесь я окончу… а послезавтра… нужно будет ехать!

Он вздохнул.

– Ехать? – спросила Хела. – Ехать?

– Да!.. Я должен, – прибавил гость грустно.

– Обязательно? – шепнула девушка.

– Если бы это было не обязанностью, – сказал, снова вздыхая, незнакомец, – думал бы я выдвигаться? Верьте мне, мои дамы, что мне тут хорошо, очень хорошо. Люблю это одиночество и тишину, люблю эту вашу пустошь и вечерние беседы при камине. Но напрасно, когда долг зовёт!

Он опустил голову и задумался.

– А так это грустно, – отозвался он снова через мгновение, – оставить добрых людей, милые лица, когда Бог знает, увидит ли он их ещё.

О! Жизнь, жизнь, мои пани; что же это за страшная пропасть, полная тайн – если бы её не освещала какая-то вера и надежда, вера в Бога и справедливость. Мы встретимся на той естественной юдоле плача – проходной – поздороваемся глазами, пожмём чуть руки, иногда наше сердце ударит – дальше в дорогу, дальше, ибо судьба хлещет бичом и гонит, как стадо коней… в степи.

Хела глядела на него, когда он говорил так, смущённый, склонившийся, с головой, опущенной к полу.

– Но иногда, – добавила она спустя мгновение, – ведь против этих бичей судьбы можно бы сопротивляться и противостоять?

– Так это кажется по молодости, моя пани, – сказал гость, поднимая взор и снова упирая голову на руки, – но когда в более поздних летах от её ударов остаются шрамы, когда в битвах силы слабеют, человек уже как заезженный конь, идёт послушный под бичом, в хомуте и не думает сопротивляться… лишь бы до конца!

VI

Незнакомый гость договаривал эти слова, когда его взгляд случайно упал на противоположную стену, которую более живым блеском осветила стоящая на столе свеча; говорил, а глаза его, уставленные в неё, казалось, замечают что-то странное, беспокоящее; он поднялся, задвигался, удивлённый.

Над канапе не было, однако же, ничего, кроме нескольких медальонов с чёрными силуэтами, выцветшими на дне, а в середине висел немного побольше, на котором из волос довольно искусно был сделан какой-то герб и ловко связанные нечитаемые инициалы. Путались в нём во вкусе века сложенные буквы, как бы составляющие какую-то загадку для отгадывания.

Смотря на стену, гость перестал говорить, так было возбуждено его любопытство, что он вдруг, схватив свечу, подошёл к стене и начал внимательно присматриваться к медальонам и статуэткам.

– Мне кажется, – проговорил он, – что я здесь этого у вас раньше не видел.

– А! Потому что это Хела только сегодня достала, – отозвалась старшая, – и не знаю, для чего повесила на влажной стене… В этой бедной хате это кажется неизвестно чем… а это есть наши памятки!

– Я этот силуэт знаю! Это, пожалуй, он! Да! Это он! – сказал гость, приближаясь к тому, который представлял молодого мужчину… бюст был окружён венком, а внизу имел эмблему музыки…

Хела всё время смотрела внимательно на него.

– Это он! Откуда у вас это изображение? – спросил живо незнакомец, обращаясь к женщинам.

– Это моя собственность, – ответила Хела, – это памятка по моему достойному другу… по учителю, которому обязана тем немногим, что умею…

– Как это? Значит, вы знали Вацлава Свободу?

– А вы? Вы так же его знали? – спросила Хела, срываясь со стула.

– Я! Это был мой сердечный, наилучший некогда друг, – ответил гость со вздохом, – один из тех людей, которых, когда у нас судьба его отбирает, кажется, словно вырвали часть собственной души… Эти медальоны! Смилуйтесь, дорогие пани, каким образом вы их получили?

– Эти все три медальона: свой, какой-то незнакомой нам женщины и с инициалами, – ответила старшая, – Свобода принёс Хели, желая, чтобы она их сохранила… не знаю для чего… Было это несколькими днями ранее его смерти. Не знаю, предчувствовал ли что, но был какой-то грустный и погружённый… Вскоре затем, вы, наверное, знаете, как он неожиданно такой страшной смертью…

Свобода привязался к Хели, когда она была ещё ребёнком, словно к собственному ребёнку… любил её, как мы… А! Был это человек редкой доброты, сердца, каких мало… Все более свободные часы, он, что был весь поглощён лекциями, имел так мало времени, посвящал воспитанию сиротки.

Гость внимательно всматривался в Хелу, которая сидела молчащая и грустная… воспоминание её сиротства, старого умершего друга заволокли лицо её тучей, слёзы покатились по красивому лицу.

– Вы знали его! – воскликнула, вытирая лицо, Хелена. – Я была почти ребёнком, когда его встретило это несчастье… Скажите мне, вы знаете, наверное, что-то больше, чем мы, что означала эта его ужасная смерть? Моя добрая опекунша мало мне что о том случае могла поведать по той причине, что мало знала сама… Чем этот человек ангельской доброты мог заслужить такую смерть? Что послужило причиной преступления? Смилуйся, пан, – добавила она горячо, хватая его за руку, – может, другой раз в жизни мне не случится встретить кого-то, кто бы его знал, как мы, и мог мне дать сведения о нём… это был для меня, а! как бы приёмный отец, я всем обязана этой опекунше, матери и ему. Ты понимаешь, как меня всё, что его касается, интересует. О! Прошу, прошу вас, не отказывайте мне…

Гость, как если бы молча спрашивал разрешения у старшей, посмотрел на неё; та, не показывая никакого смущения, также, конечно, и любопытства, начала говорить, как бы приготавливая его к дальнейшему повествованию.

VII

– Говори, пан, мы очень тебя просим, – сказала она, – и меня также это интересует, потому что мы были его друзьями…

Я хотела бы, чтобы и у бедной Хелуси сердце немного успокоилось… Это не простое любопытство с нашей стороны.

Я говорила уже, мне кажется, пан, что Хелуня, которую я люблю как дочь, а она мне также платит сердцем ребёнка, она моя и есть, приёмная только… в действительности сирота… Мы не знаем даже её родителей, так несчастливо для неё сложилось…

Гость одобрительно склонил голову и смотрел на красивую и грустную ещё от этого воспоминания Хелу с большим, чем вначале, напряжённым вниманием, как бы в её чертах искал какое-нибудь сходство… каких-то следов, утверждающих рождающиеся домыслы.

– Нет у меня сейчас никаких тайн от Хели, – говорила далее старшая, – не хочу от неё скрывать, чтобы бедняжка не терялась в догадках напрасно… я хотела бы, чтобы её судьба прояснилась, но сегодня этого уже трудно ожидать – столько лет утекло!

Была я в то время ещё очень молодой, мы только что поженились. Я и мой покойный муж жили в Варшаве, так как мой Ксаверий служил в маршалковской канцелярии и был писарем при самом князе маршалке. Хотя на пенсию и разные побочные доходы мы едва могли выжить, но сохранялась надежда, что честного человека честные люди протолкнут. Мы имели друзей и протекцию. Ксаверию тогда ещё разные вещи в голову приходили… Ему казалось, что мы должны добиться лучшей судьбы работой и вежливостью. Он также рад был меня в этой надежде подготавливать к великолепному жизни и, хотя уже замужней, навязывал учителей, велел больше заниматься с книгой, нежели хозяйством… Ему особенно казалось, что из моего голоса, хотя в нём не было в самом деле ничего особенного, что-то сумеет сделать; обязательно хотел, заклинал, просил, чтобы я училась музыки и пению. Однажды, не зная, откуда его взяв, он привёл мне метра, как раз этого чеха Свободу.

 

Вы знали его, стало быть, долго о нём нет необходимости говорить. Он был редкой доброты, скромности, мягкости человек; малоизвестный и не желающий славы и гласности, влюблённый в музыку аж до смешного. Для него на свете не было уже ничего, чтобы поставить рядом с ней.

Несколько дней перед этим, как он мне поведал, он прибыл в Варшаву, пешим, с маленькой сумочкой на спине, в которой было больше нот, чем белья, с молодым весельем и надеждой. Он быстро стал известен в столице своим прекрасным талантом, потому что чудесно играл, как вам известно, на клавикорде и скрипках, а пел ещё чудесней. Когда иногда на хоре в костёле арию какую-нибудь брал на себя, то все забывали о молитве, заслушиваясь… Начал тогда давать лекции в панских домах и, как только мог на повседневный хлеб заработать, уже большего не желал… Экономил, чтобы купить какое-нибудь такое фортепиано… а достав его… чуть с ума не сходил…

Приятной сладости характера, услужливый, вежливый, скромный – что мужчине также не мешает – красивого лица и фигуры, был повсеместно любимым и разрываемым… и если бы хотел, мог прекрасно даже жениться… но для него музыка была всем.

– Я помню его, как если бы его вчера видел, – добавил гость, – высокого роста, брюнет, прекрасные волосы, чёрные глаза, полные выразительности и слезливые… улыбка, какой я с той поры ни на одних человеческих устах не видел… Кто его узнал, должен был полюбить – казалось, что он не мог иметь на свете врага.

– Так Свобода, – кончила старшая, – и мне начал было давать лекции на клавикорде, потом немного пения, бывал в нашем доме очень часто, его приглашал муж, желая отблагодарить, потому что так дорого, как иные за лекции, не платил, а после панских дворцов и церемоний ему должно было показаться у нас как в семье (это его собственные слова, которые я слышала из его уст), поэтому гостил хоть без лекции, играл, рассказывал, а мы слушали… С моим мужем сделались приятелями, как братья, я также к нему привязалась, как к родственнику… не было у нас почти дня без Свободы.

Не много я там от него научилась музыке, потому что то была фантазия покойного Ксаверия, а я только, чтобы ему угодить, мучилась над клавикордом, хотя в действительности таланта не имела. Мне было приятно, что Ксаверий нашёл друга, так как в действительности этот человек был дорогое сокровище.

– О, моя пани, говорить мне этого не нужно, я хорошо его знал… в то время и позже, – сказал гость, – а любил его, верно, не меньше вас… Сердце было ангельское… юмор детский, весёлость какая-то чистая, спокойная, я сказал бы, женская, девичья…

VIII

– Как раз в то время, когда он так подружился с нами, через год, кажется… Бог дал нам вот эту сиротку Хелусю… Могу сказать, что нам её Бог дал, так как и сейчас она мне жизнь услаждает, она удерживает меня при жизни и обильно наградила за каплю заботы о ней в детстве.

Хела поцеловала руку приёмной матери.

– Этот случай был для меня памятный, – говорила далее Ксаверова, – а до сегодняшнего дня ещё таинственный и невыясненный. Расскажу его пану, который выказывает нам столько приязни… редко кому выпадает что-нибудь подобное…

Моего мужа тогда в доме не было, взял его для писем князь маршалек, поехали в деревню. Я сидела, как сейчас помню, с утра, крутясь возле хозяйства, когда постучали в дверь… Видя совсем мне незнакомого серьёзного мужчину, уже немолодого, я думала, что он ошибся дверью, когда очень отчётливо назвав мою фамилию, спросил меня, я ли… пани Ксаверова… Удивлённая, я впустила его в квартиру. Тут, никого не видя, он начал с вопроса, одни ли мы и можно ли говорить со мной доверительно… заклиная, чтобы я, соглашусь ли на его просьбу или нет, сохранила её в самой глубокой тайне. Всё это мне казалось каким-то ошибочным, но любопытство победило. Заколебавшись поначалу, я дала слово. Тогда он снова начал, распространяясь над тем, как много о нас хорошего слышал… словно был рад стать нам полезным и в чём-то нам помочь. Но имени своего ещё не выявил. Я спросила его о нём – он ответил мне вежливо, что это к делу не относится и что о нём узнаю поздней. После долгих разговоров он, наконец, сказал мне, что пришёл предложить очень выгодное соглашение… что когда собственных детей не имеем, хочет нам на воспитание доверить сиротку, не имеющую ни отца, ни матери и отданную в его опеку.

Откуда о нас услышал, кто ему эту мысль подал – этого он сказать мне не хотел. Он также прибавил, что из-за некоторых причин фамилии даже родителей ребёнка сказать не может, но это откроет нам позже… потому что супруги из-за фамильных помех были под секретом и т. п. Предлагал при этом ежегодно платить за образование Хели несколько сот дукатов, которые нам при нашей щуплой пенсии существенно могли помочь.

Хотя меня это очень удивило и немного испугало, ребёнку радовалась, потому что детей любила, а собственных мне Господь Бог не дал… однако же я не смела ни вступать ни в какие соглашения, ни обещать без ведома моего мужа – и отложила окончательное решение до его возвращения.

Этот пожилой господин, признав правильным, согласился на это. Я с нетерпением ждала Ксаверия, а спустя несколько дней, когда он прибыл, рассказала ему сразу всё. Он долго думал, колебался, но я его так просила, уговаривала, что, в конце концов, он согласился на всё.

Этот господин, который был известным и уважаемым в Варшаве врачом, как оказалось, пришёл к нам сразу по возвращению маршалка – быстро уложили вещи и того же вечера привезли нам ребёнка.

Бог свидетель, она мне так дорога, как своя собственная.

Хела, вздохнув, вытерла украдкой слёзы, а Ксаверова говорила дальше:

– Дом наш развеселился, в меня вошла новая жизнь. Так нам было хорошо с нашей сироткой, не считая того, что очень прибыла нам в помощь. Когда нам сам доктор её вечером привёз в карете, я искала сразу на младенце, на шейке, нет ли какого знака, памятки, медальона… но не нашла ничего… Доктор мне только объявил, что девочка была крещена, что имела имя Хелена, а до времени должна была остаться… безымянной…

Объяснить себе трудно, почему родители о ней не вспомнили, не разгласили… потому что, хоть доктор говорил, что умерли… однако же, казалось нам, что это он умышленно только нам поведал… В первые годы несколько раз, когда меня в доме не было, я знаю, что какая-то пани приезжала вечером с доктором, дабы посмотреть ребёнка. После каждого раза и для него, и для нас что-то оставляла. В течении нескольких лет нам очень регулярно платили пенсию Хели, лекарь часто дознавался… позже эта незнакомая пани бывать перестала, а я почти радовалась, боясь, чтобы у нас ребёнка, к которому я привязалась, не отобрали. Ребёнок этот рос, благодарение Богу, счастливо. Свобода, наш друг, согласно своей привычке, в нашем доме бывал почти каждый день. Это было доброе сердце и нуждающееся в привязанности, как мы оба, так и он полюбил нашу Хелену, привык к ней и даже баловать её нам начал. Сидел с ней часами на полу, нянчил, играл с ней, словно сам был ребёнком, приносил ей игрушки, сладости, кормил, ласкал, наряжал, носил, а как только она подумывала чему-то учиться, он клялся, что другого учителя, кроме него, она иметь не будет. О! Это был добродушный, сердечный человечек.

– О! И я также была к нему привязана, – добавила из тишины Хела, – словно к старшему брату… а когда день его не видела, тоскливо мне было и плакать хотелось… Но в грустном моём предназначении было то, чтобы всё, что могло усладить мне жизнь, сверкнуло только и исчезло. Я как раз получила и, когда наиболее нуждалась в таком учителе… Господь Бог у меня его отобрал… И это ещё таким неожиданным образом, таким жестоким, таким загадочным… как вся моя жизнь…

– Я знаю, – прервал гость, – знаю, помню этот случай. Я был тогда в Варшаве и случай хотел, чтобы я первым вошёл в выломанную дверь его квартиры. О! Я помню эту ужасную минуту… и до сегодняшнего дня не понимаю, не догадываюсь, какая могла быть причина этого преступления…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru