Его больше задевала необходимость расстаться с монеткой, которую надо было отдать цыганке и узнать таким образом, где она прячет выручку. Денежку ту со вздохом вручил ему, отправляя на дело, Прохор. Вот бы себе ее заначить, а хромому сказать, что цыганке отдал. Но не скосячить никак: Лешка знал, что Прохор со стороны наблюдает за развитием событий. На удивление, такая пруха тогда пошла, что приличную сумму удалось стащить у цыганки. Только самому Лешке, да и другим пацанам ничего не досталось – все бабки себе Прохор затырил. А цыганку ту Лешка больше на базаре не встречал. Видать, место сменила.
За воспоминаниями Алексей не заметил подошедшего бригадира и вздрогнул, когда ощутил на плече его руку:
– Готов? Пару мячиков третьячкам заколотишь?
– Ты это, Коля, – замямлил Лешка, придумывая на ходу правдоподобную причину, – тут такое дело… Нога у меня…
– Чего нога?
– Сам не знаю, но болит… Я, когда плыл, похоже, подвернул.
– А не видно ничего, – недоумевающе поднял брови Колька. – Ребята, Хотиненко у нас сегодня инвалид! Ладно, пошли тренироваться.
Ребята потянулись в палатку переодеваться и затем гурьбой умчались на футбольную площадку. Старательно захромавший на правую ногу Лешка принялся предлагать свои услуги по мытью посуды и любой иной работе Поле. Та с недоверчивой улыбкой переспросила:
– А ежели совсем охромеешь, чего тогда делать?
Лешка начал уверять, что помощь по кухне никак не в состоянии ухудшить состояние его ноги и здоровья в целом, а даже пойдет на пользу.
– Может, тогда и футбол поможет? – не унималась Павлина.
Тут и Люся добавила:
– Давай, Лешенька, начинай. Только проверять будем твою работу без скидок на ногу. Поэтому либо приступай, либо иди на койку и лечись.
Алексей угрюмо принялся мыть посуду. От досады доставалось мискам. Лешка драил их с таким рвением, что просто удивительно как не протер до дыр. Необходимость не забывать про хромоту, причем не путая правую ногу с левой, начинала угнетать. А впереди его ждал заключительный Полин удар.
Когда с текущими работами по кухне было покончено, Лешка тихонько и совсем просительным голосом предложил:
– Давай на Мотовилиху сходим?
– У тебя же нога, да и уже купались сегодня, – лукаво сверкнула глазами Поля. – Я на футбол пойду за наших болеть.
Лешкина задумка сыпалась, как карточный домик. И зачем надо было эту травму дурацкую придумывать, если Поля собралась на матч? Как он не сообразил? Ведь она в прошлый раз на матче была. И в позапрошлый.
– Я тоже приду, – угрюмо ответил он. – Попробую руками вправить. Я просто ногу неудачно подвернул. Короче, ничего серьезного.
Заметив, что Павлина снова насмешливо заулыбалась, Лешка с жаром добавил:
– Да не гоню я телегу! Честное слово!
– Слушай, Хотиненко, – наморщила лоб девушка, – я сама не особо грамотная, но мне от твоих «телегу гнать» да «затырься» тошно становится. Разговариваешь как мелкий воришка. Чему тебя в твоем трудколе только учили?
– Чему надо, тому и учили, – пробурчал Алексей, но дал себе зарок при Поле за языком следить.
Нарочито прихрамывая, он убрался в палатку и там залег на койку в ожидании ухода болельщицы Павлины на футбол. Время ползло безобразно медленно, а голоса Поли и Люси продолжали доноситься до его слуха. Наконец все стихло. Лешка осторожно выбрался наружу, убедился, что девчонки ушли, и вернулся в палатку переодеваться. Когда он в полном здравии оказался у кромки поля, первый тайм был в разгаре.
– Ну чё, ты как? – кинул на ходу кто-то из ребят, вбрасывая мяч из-за боковой.
– Порядок! – важно поглаживая ногу, отрапортовал Хотиненко. – Вывих. Пара движений руками – и чин чинарем.
Лешка уселся на траву и скосил глаза в сторону Поли, которая вместе с Люсей громкими криками и ахами-охами сопровождала не слишком результативную игру лэпщиков. Хотиненко рвался на поле, мечтая заколотить гол, да не один, а потом, после матча, наслаждаться восхищенными взглядами Павлины, подаренными ему, лучшему бомбардиру. Однако вступить в игру смог только после перерыва, заменив Сашку Перова.
Хотиненко с места в карьер рванул к воротам противника. Он бросался на любой пас, даже предназначенный другому игроку, находящемуся в более выгодном положении. В результате вместо метких ударов, способных покорить сердце болельщицы Поли, получалась сплошная неразбериха. А тут еще всякие обидные словечки от ребят посыпались. Лешка расстроился, отошел в глубь поля и занялся там зализыванием душевных ран. Третьячки тем временем забили третий гол, в то время как в активе у лэпщиков числился один-единственный.
В обстановке царившего уныния Алексей, находившийся около центра поля, увидел, что срикошетивший от ноги соперника мяч летит прямо к нему. Он ощутил такой прилив сил, что в одиночку помчался к воротам третьячков, обходя одного игрока за другим. Лешка не слышал ни криков, ни свиста. Только знал, что там, за спиной, Поля, ее взгляд, а потому он не имеет права промахнуться.
Мяч красиво и мощно взмыл вверх и… ударился о перекладину. Вратарь бросился к отскочившему мячу, но поскользнулся. В результате кожаный красавец снова оказался у Лешки, правда, под левой ногой. Поэтому повторный удар получился не таким сильным, как хотелось бы, но зато точным.
Алексея окружили и начали одобрительно хлопать по спине. А он ловил взгляд Поли, но та на него не смотрела, лишь прыгала и одобрительно кричала вместе с Люсей.
После ужина и мытья посуды, в котором Лешка снова принимал активное участие, Хотиненко несмело подошел к Поле:
– Давай на речку сходим? Ведь хотели же…
– Разве? – усмехнулась девушка. – Я чего-то не помню. Да и устала за день. Это ты вон набегался и снова как огурчик. Правда, проку от твоей беготни немного. Подумаешь, гол забил. А если бы с ребятами в команде играл, то глядишь, и не проиграли бы. Только о себе думаешь.
– Поля, мы ненадолго, туда и назад. Только на речку да на солнце на закате посмотрим, – Хотиненко чувствовал, как его щеки мучительно и неотвратимо краснеют. Хорошо еще, что лицо загоревшее: авось, не очень заметно.
Павлина сняла с головы косынку:
– Ладно, Леша, только недолго. Завтра снова подъем ранний.
Когда дошли до берега, Поля остановилась и принялась молча смотреть на воду. Затем она обернулась и тихо спросила:
– Леша, а как думаешь, нам отпуск скоро дадут?
Алексей посмотрел ей в глаза и заметил в них готовые вырваться наружу слезинки. Лешка неуверенно положил руку на Полину талию и легонько приблизил к себе.
– Не знаю. По закону, говорили, через полгода можно в отпуск. Но нам с Мотькой все равно ехать некуда. Разве в трудкол погостить. А больше нигде нас не ждут.
– А меня ждут, да как еще! Мамочка, батя, мал мала наши. Я ужас как скучаю, первый раз из дома уехала. И… и… плохо у нас дома… снова неурожай будет.
Лешка почувствовал, как задрожала, задергалась у него под рукой спина девушки. Павлина подняла к нему лицо, по которому словно ручейки текли слезы. Алексей обнял Полю и прильнул губами к ее лицу.
Печку в палате сегодня натопили жарко. Матвей забеспокоился, не поднялась ли снова у него температура. Но градусник, принесенный медсестрой Дашей, показывал тридцать шесть и четыре. Даже ниже нормы третий день подряд, хотя врач Никодим Петрович уверяет, что норма у каждого своя.
Конечно, не сравнить с сорокаградусным изматывающим жаром, когда Мотька метался на этой самой койке в бреду. Тогда он провалился в странное, неизъяснимое состояние между бытием и отсутствием оного. И вся предыдущая жизнь, включая вокзальную ватагу и хромого Прохора, трудкол с его радостями и бедами, рытье котлована и установку опор, то сворачивалась в точку, то разматывалась в пеструю, лохматую, склеенную из кусков ленту. Где-то среди ее фрагментов была и Ревмира, но образ девушки в те полубессознательные дни и ночи никак не складывался в единое целое, а напротив, рассыпался светящимися горошинками. Но, видать, слово «Ревмира» неоднократно срывалось с его разгоряченных губ, недаром, когда Матвею стало легче, медсестра Даша аккуратно спросила, а кто это такая.
Мотька спустил ноги на пол и нащупал выделенные ему больничные тапочки. За окном стелился серый ноябрьский день. Мимо штакетника куда-то шли по мощеной дороге две женщины, укутанные платками, с узелками в руках. Матвей поежился, представив, что в палатке на строительстве сейчас наверняка холодно. Может, утеплили, а то прошлой зимой зябко бывало. Хотя с местом строительства им, считай, повезло. Не Сибирь с ее тайгой и морозами. Когда Мотька начал выздоравливать, то принялся запоем читать газеты и теперь в деталях знал о строительстве нового города на Амуре и прочих ударных стройках. Так что им по сравнению с теми же дальневосточниками грех жаловаться на погодные условия. Но в палатке все равно зимовать не особо приятно. Может, начали строить деревянные бараки, о которых столько раз говорили на собраниях?
При мысли о бараках Матвей усмехнулся. Они ж не зэки, а добровольцы. Значит, можно не в первую очередь. Это для зэков как на дрожжах возник лагерь с высоченным забором, поверх которого аж три ряда колючей проволоки. И вся территория по ночам светилась будто центр Москвы, в которой, правда, Мотька ни разу в жизни не был. ЛЭП в первую очередь дала электричество не на стройку, не к палаткам Соцгорода, а туда, где пригнанные несколькими колоннами заключенные ударными темпами сооружали себе бараки под бдительным надзором стоящих на вышках вохровцев с винтовками Мосина.
Ребята недоумевали, и даже самые политически подкованные, вроде Женьки Кудрявцева, не могли объяснить, почему на строительстве завода электроэнергии не хватает, из-за чего техника в четверть силы работает, зато лагерь, получивший странное название «Таежный», залит светом так, что из самого Потехино небось видно.
Помнилось, как на комсомольском собрании, не на том, где Мотьку с Лешкой в члены союза принимали, а на следующем, выступал Виталий Кожемякин и пытался объяснить, зачем электричество первым делом в «Таежный» подали. Мол, надо создать сотрудникам органов все условия, чтобы ни один зэк, воспользовавшись темнотой, не вздумал совершить побег.
На котлованах будущих цехов появились расконвоированные заключенные. Были это в основном видавшие жизнь мужики с впалыми щеками и морщинистой кожей. Они сторонились добровольцев и прочих вольнонаемных. И те в свою очередь при малейшей возможности обходили зэков стороной. Словно два мира, не желавших соприкоснуться друг с другом.
Мотьке, видевшему, что зэков бросали на самые тяжелые работы, да и еще на гораздо более длинный рабочий день, не было их жалко. Поделом, не надо преступления совершать. А совершили – так искупайте вину, тут Мотька полностью разделял речи Кожемякина и Кудрявцева на собраниях. Попадалась среди зэков и другие, с тонкими чертами лица, с не изгнанными тяжелым, непосильным трудом искорками разума в глазах. Про таких говорили «вредители», «политические» или, как односложно рубил Женька, «контрики». Некоторых из них конвоировали на работу в административный барак. Он, кстати, заметно расширился – еще две двухэтажки возвели и назвали административным кварталом. Значит, и для строителей жилье можно в сжатые сроки с нуля поставить, только пока ничего конкретного на сей счет не звучало.
К тем контрикам, которые в административном квартале работали, начальство, включая самого Вигулиса, относилось мягко и даже с уважением. Мотька, да и другие ребята, недоумевали: это же враги советской власти, а им условия получше создают, чаем поят не шиповниковым, а настоящим. Матвей, правда, своими глазами не видел, но Женька Кудрявцев делился увиденным. Ребята не выдержали и напрямую спросили Осипова, откуда такое отношение к классово чуждым элементам. Афанасий Иванович прямо, без обиняков, ответил, что без буржуазных спецов, даже осужденных, сейчас не обойтись. Потом, когда собственные инженеры появятся, из пролетарской среды, все станет на свои места. А сейчас и зэков-спецов приходится привлекать, и иностранцев – вот-вот несколько американцев приедут.
В палату, отвлекая Зарубина от воспоминаний, вошла медсестра и принесла завтрак. Он был совсем небольшой, но Мотька после больничной еды чувствовал себя гораздо более сытым, чем на строительстве. Наверное, из-за отсутствия физической работы. Правда, это только последних дней касалось, когда выздоравливать начал. Пока в бреду валялся с высокой температурой, от еды просто воротило. Сильно исхудал Матвей тогда.
Зарубин лежал на втором этаже в палате для тяжелобольных. Тех, кто выздоравливал, перед выпиской переводили на первый этаж, но Мотьку оставили на месте. Матвей чувствовал, что и Никодим Петрович, и сестры относятся к нему с теплотой, даже с жалостью: такой молодой, а чуть на тот свет не отправился. Он сам, сквозь пелену горячечного бреда, слышал обрывки разговоров об этом.
Едва Зарубин допил чай, как в палате с обходом появился Никодим Петрович в своем неизменном, постоянно выпадающем из глаз пенсне. Он достал из кармана халата трубочку и принялся долго и тщательно слушать Мотины легкие, заставляя то дышать изо всех сил, то не дышать совсем. Потом наступила очередь ребер с казавшимися бесконечными вопросами, где болит, а где нет. И в заключение речь, как и вчера, и позавчера, пошла о сердце. Мотька уже пожалел, что рассказал Никодиму Петровичу о неприятных покалываниях в груди, которых у него отродясь раньше не было.
– Ну что, молодой человек, завтра на выписку. Только никаких тяжелых работ, минимум два-три месяца, а лучше полгода. Я все ограничения подробно опишу и передам с вами. Пока вы тут лежали, на строительстве полноценный медпункт появился, два доктора приехали: терапевт и хирург. Так что под наблюдением будете. Но раз в две недели обязательно ко мне показываться – я об этом тоже напишу.
От последней новости у Мотьки перехватило дух. Еле сдержался, чтоб не заплясать от радости. Теперь раз в две недели можно будет Ревмиру видеть, ничего не придумывая! Вот только как с работой? Разве его отпустят?
– Можете и по выходным приезжать, – словно угадал Мотькины мысли доктор.
– А как же вы? – растерялся Матвей.
– Врач – это особое служение, – в голосе доктора звучали нотки из дореволюционного прошлого. – У болезней выходных нет. К тому же я рядом с больницей живу, в соседнем доме. Всегда на посту, как теперь говорят.
– Доктор, – замялся Мотя, – а можно я сегодня опять…
– В музей? – улыбнулся Никодим Петрович. – Зачастили вы туда, голубчик, зачастили. Чем же наше Потехино внимание привлекло? Историей? Обычный городок провинциальный. Сколько их таких по матушке-Руси разбросано! Я ведь родился в Потехино и всю жизнь прожил. Вы не из наших краев? Где на свет изволили появиться?
– Не знаю, – опустил глаза Зарубин.
– Как так? – не понял доктор.
– Беспризорник я. Ни дома не помню, ни мать с отцом.
– Ладно, голубчик, не расстраивайтесь. Если заинтересовались нашим городком, то спрашивайте. Я не краевед, но основное в Потехино могу вам показать при желании. А в музей сходите, я разрешаю.
– Спасибо, доктор, – засиявшими глазами Мотя посмотрел на Никодима Петровича. – Может, вы знаете? В музее картина есть, где девушка нарисована возле окна. Там еще розы желтые рядом. Вы не знаете про художника? Написано, что Василий Становой.
– Не силен я в живописи, – Никодим Петрович потер указательным пальцем переносицу, – картину тоже не припоминаю. Хотя, позвольте, вроде есть такая. Да-да, точно есть. А насчет художника ничего сказать не могу. Фамилия Становой у нас в городе неизвестная. А в музее спрашивали? Там очень достойные люди служат.
– Девушка, которая нам экскурсию проводила, сказала, что не знает.
– В музее заведующей служит Пульхерия Петровна, подвижница настоящая. Помнится, года три назад приезжали на практику студенты-историки из самой Москвы, так она с ними раскопки кургана в степи за Холминском проводила. Целое событие для нашего городка! Вы, Матвей, к ней обратитесь и от меня поклон передайте – я имею честь лично быть знакомым с нею.
Едва Никодим Петрович закрыл за собой дверь, Зарубин бросился одеваться. Ему как выздоравливающему разрешили не сдавать верхнюю одежду в, как выражалась медсестра, каптерку, а хранить ее в шкафчике на втором этаже.
Музей сегодня работал по графику с утра, и Мотя решил провести там весь день до закрытия. Только на обед быстренько сходить в больницу. Ноги несли его словно паруса, щедро наполняемые попутным ветром. Зарубин распахнул дверь и ощутил ставший таким знакомым и желанным запах музейных комнат. Одной рукой он протянул кассирше деньги за билет, а другой попытался одновременно стянуть с себя стеганку и нахлобучить бахилы.
– Ты, милок, с чего-нибудь одного бы начал, – поучительно отозвалась кассирша. – Это только Юлий Цезарь мог одно, другое, третье и всё сразу, а ты у нас не император пока. Да и здороваться принято в приличных местах.
– Ой, тетя Глаша, простите! Здравствуйте! – насчет Юлия Цезаря Мотя промолчал. О наличии такого римского правителя он со школы, конечно, знал, но что имела в виду кассирша – не понял.
– Зачастил ты к нам, мил человек, – тетя Глаша подвинула на край стола билет и сдачу. – Разориться не боишься? Надо с Пульхерией Петровной обсудить, может, тебя бесплатно пускать велит.
– Тетя Глаша, мне самому с ней позарез встретиться надо. Как ее найти?
– Позарез ему! Словечко какое выбрал, – тетя Глаша шумно отпила чай из блюдечка. – А пошто тебе?
– Ну надо, серьезно, не байда, – зачастил Матвей.
– Не байда… Ты словечки свои бросай. У нас тут учреждение культуры, али тебе невдомек? Небось про картину спрашивать будешь? На втором этаже видел дверь справа, где табличка «служебный вход»? Вот за ней коридорчик имеется, так тебе первая дверь слева. Только постучаться не забудь! – крикнула кассирша вдогонку сорвавшемуся с места Зарубину. – Аккуратнее, бахилы не потеряй по дороге. Иначе сам пол мыть будешь!
Бахилы действительно самым нахальным образом стремились в свободное плавание. Пришлось Моте остановиться и, присев на корточки, примотать своенравные создания потуже к башмакам. Пока он возился с тесемками, боевой запал резко снизился, и на освободившееся место заползло сомнение, а стоит ли вообще идти к заведующей. Правду ей все равно не расскажешь, иначе за дурачка сочтут. А начнешь придумывать, обязательно на чем-нибудь проколешься.
– Чего встал? – послышался из-за спины голос кассирши. – Аль дорогу не уразумел?
За служебным входом царил полумрак: окошко было в конце коридорчика, а электричество, как и всюду в Потехино, в музее экономили – надо было в рамках выделенных лимитов освещать залы. На нужной двери висела табличка с надписью «Заречная П.П.». В первую минуту Зарубин не понял, о какой реке идет речь, но потом сообразил, что к чему. Он приоткрыл дверь и просунул голову. За небольшим столом прямо напротив входа сидела немолодая женщина, кутающаяся в большой серый платок. Матвей сразу вспомнил, что несколько раз видел эту женщину в залах музея.
– Добрый день, молодой человек! – заведующая оторвала взгляд от лежавших перед ней бумаг. – Вы ко мне? А почему не постучали?
Матвею стало неловко. Переминая пальцами входной билет, Зарубин не знал, что и сказать.
– Наверное, я просто не услышала, – женщина по-доброму улыбнулась. – Простыла немного, уши заложило. Так вы ко мне? Напомните ваше имя, а то я запамятовала.
– Вы… вы меня знаете? – сдавленно произнес Мотя, забыв еще и поздороваться.
– Говорили мне наши служительницы, что появился поклонник творчества живописца Станового. Да и сама я регулярно вас в этом зале вижу. Если память не подводит, то вчера наш музей изволили посетить.
– Здравствуйте, – виновато произнес Матвей, – а вы заведующая будете?
– Она самая. Пульхерией Петровной величают. Вы присаживайтесь, молодой человек, и напомните ваше имя.
Мотя на цыпочках прошел к стулу и сел на его краешек:
– Зарубин я, Матвей. Из Соцгорода, с шинного завода, со строительства.
– Да, – снова улыбнулась заведующая, – сколько молодежи приехало в наш сонный городок! Но там… я слышала, еще и лагерь с преступниками теперь будет? У нас жители за детей боятся.
– Они под надежной охраной и перевоспитываются трудом, – ответил Матвей словами, более подходящими для политинформации, но как сказать по-другому, он не знал.
– Так вы живописью интересуетесь?
– Я… да… нет… я не разбираюсь, – мучительно выдавил из себя Зарубин.
– Понимаю, – Пульхерия Петровна говорила с теплотой, которая растапливала в Матвее ледок неуверенности и сомнений. – Вам, видимо, этот портрет понравился? Должна сказать, что работа действительно неплохая, хотя художник малоизвестный.
– Малоизвестный? – перебил Мотька заведующую. – Как же так? Разве в музеях бывают малоизвестные? Я думал, что он знаменитый.
– Молодой человек, у нас, к глубокому сожалению, не Эрмитаж и не Третьяковская галерея. И вообще не картинная галерея, пусть и провинциальная. У нас всего лишь краеведческий музей с небольшим залом живописи и графики местных художников.
– Так, значит, он местный? – с надеждой спросил Зарубин.
– Нет, тут исключение – этот художник не местный.
– Не местный… – разочарованно протянул Матвей. – И что же делать?
– Не поняла вас, – Заречная пристально посмотрела на Мотю. – Вы постарайтесь объяснить, что вас так заинтересовало в этом полотне. Тогда я постараюсь вам помочь. Если смогу, конечно.
Матвей опустил глаза и замолчал. Не будешь же говорить взрослой, серьезной женщине, да и еще заведующей целым музеем, о том, что влюбился в девушку на картине. Она, Пульхерия Петровна, не засмеет, наверное, как ребята на строительстве, но мало ли что подумает.
– Позвольте мне определенную нескромность, – слова Заречной были необычные, не повседневные. – Расскажу вам одну историю. Я училась на Бестужевских курсах, на историко-филологическом отделении. И безумно влюбилась в Евгения Онегина. Даже письмо в стихах пыталась ему написать вместо Татьяны Лариной. Получилось, правда, плохо. Бог меня способностями к стихосложению обделил.
– А потом что было? – открыв рот от удивления, спросил Зарубин.
– Собственно говоря, ничего. Девичья влюбленность в литературного героя прошла, только вот со светлым чувством вспоминаю иногда. Но человеку вообще свойственно в розовых тонах воспроизводить свою юность, особенно когда проходит так много лет, что и посчитать страшно. Как я понимаю, с вами и девушкой на картине такая же история приключилась? Ну ничего, не вы первый, не вы последний. А барышня на полотне Станового действительно красивая.
– Вам тоже нравится? – в глазах Зарубина вспыхнул огонек.
– Молодой человек, я, конечно, не мужчина, но, объективно говоря, она хороша. Так что у вас неплохой вкус, поздравляю и желаю, чтобы и в жизни вы встретили достойную пару.
– Я хотел про художника побольше узнать. Правду говорят, что рисуют картины с живых людей? Ежели так, то он знает Ревмиру.
– Кого-кого? – переспросила Заречная.
– Ну, девушку с картины.
– Это вы ей такое имя придумали?
– Да. Ревмира! Революция мировая!
– Не знаю, не знаю, – покачала головой заведующая. – Вы меня простите великодушно, но она не очень похожа на революционерку. По крайней мере, в таком платье по баррикадам не побегаешь. Да, и вот что. Я не сильна в новых именах, но как раз недавно читала, что Ревмира – сокращение не от революции мировой, а от революционного мира. Но тут вы, думаю, лучше знаете.
– Ничего вы не смыслите, – с горячностью выпалил Матвей. – Она революционерка, самая настоящая. Иначе и быть не может, ведь она красивая. А то, что в платье таком, да рядом с розами, то Ревмира задание выполняет в тылу у белых.
– Как же ей родители могли такое имя дать, если она до революции на свет появилась? – улыбнулась Заречная.
– До революции? – почесал в голове озадаченный Мотя. – А она… она сама потом имя сменила. Вот!
– Хорошо, хорошо, пусть будет по-вашему, – успокоительно произнесла Пульхерия Петровна. – Так чем я могу помочь вам?
– Я хотел про художника узнать. Раз он Ревмиру рисовал, то, значит, они знакомы.
– Понятно, – прервала Заречная. – Художник картину не рисует, а пишет, но это так, к слову. Теперь насчет Станового. «Девушка и утро» попала в наш музей в начале двадцатых, можно поднять бумаги и уточнить. Я тогда еще здесь не служила. На самой картине даты, насколько я помню, нет, только автограф художника. Но в любом случае полотну больше десяти лет. Если предположить, что Становой писал с натуры, что бывает часто, но не всегда, то в этом случае вашей Ревмире сейчас за тридцать. Давайте сделаем так. Я наведу справки и завтра, если заглянете, расскажу, что дастся узнать.
– Меня с утра выписывают завтра, – угрюмо пробурчал Мотя.
– Откуда выписывают? Из больницы? То-то я думаю, почему вы несколько дней подряд в музее проводите, с вашего строительства путь неблизкий. Из больницы сбежали?
– Ничего я не сбежал, – обиженно насупился Матвей, – меня сам Никодим Петрович отпустил. Ой, совсем забыл, он же вам привет, нет, не привет, как это… поклон передавал.
– И ему от меня поклон передайте. Только обязательно! Замечательный доктор! И человек душевный. Извините, что так долго вас держу, распорядок больничный ломаю. Идите, голубчик, а то Никодим Петрович ругаться будет, еще и мне попадет.
Матвей вышел из кабинета Заречной. Оказавшись в залах музея, он, естественно, позабыл о всяческих обедах, больницах, вообще о времени и направился туда, куда не мог не пойти.
На профиль Ревмиры сейчас падала тень: свет в зале не зажигали, поскольку посетителей практически не было, а заунывный дождик за окном добавлял серости. Матвею показалось, что летнее утро с сочной зеленью за окном девушки потускнело, будто подернулось вуалью.
– Слушай, парень, тебе пора в больницу, – за спиной Моти прозвучал глуховатый женский голос.
Он обернулся и увидел Машу, второго экскурсовода. Та отличалась от остальных работниц музея своим несколько фамильярным отношением к посетителям. Хотя, может, и не так: чужая душа – потемки.
– Чего уставился? – гнула свою линию Маша. – Мое дело маленькое. Заведующая сказала отправить тебя в больницу, вот я и отправляю. Давай живей! Мне домой надо успеть малого покормить, а я тут с тобой стою.
– Ладно, ладно, не бухти. Иду сейчас.
– Сам не бухти! Я к нему по-доброму, а он еще обзывается.
В больнице Зарубина предупредили, чтоб зашел после обеда к доктору. Никодим Петрович сидел за своим небольшим столом и старательно заполнял медицинские документы, осматривая перо после каждого погружения в чернильницу. Увидев Матвея, он промокнул написанное и отодвинул чернильный прибор.
– Заходите, молодой человек. Как там Пульхерия Петровна? Поклон от меня передали?
– Да, – сконфуженно ответил Зарубин, вспомнив, как едва не забыл выполнить просьбу доктора. – Она вам тоже поклон передавала.
– Спасибо. Замечательная женщина! – улыбнулся Никодим Петрович. – Надеюсь, она вам помогла?
– Нет, – обреченно опустил голову Матвей. – Ничего не знает про этого художника. Не местный он.
– Не отчаивайтесь. Насколько я знаю Пульхерию Петровну, она всевозможные справки соберет, уяснит, что сможет.
– Да, она сказала, что документацию посмотрит, как картина в музей попала. Под конец дня велела заглянуть. Так что я еще раз отлучусь. Можно, доктор?
– Хорошо. Теперь по завтрашнему дню. Я созвонился с медпунктом на строительстве. Часов в десять-одиннадцать будет грузовая машина в Потехино, какое-то оборудование поступило, забирать будут. С этой оказией и поедете. Только, Матвей, в кабину сядете и никак иначе. Я и шоферу скажу, и старшему. Легкие беречь – вот таков мой наказ! С терапевтом из медпункта я переговорил. Вам сейчас работу полегче подыщут.
– Как это полегче? – Зарубин чуть не задохнулся от возмущения. – Я не белоручка, я доброволец! В комсомол недавно приняли. Буду ту же работу делать, что и бригада. Я вот на сварщика хочу выучиться. Только первый день начал… когда упал.
– Значит так, товарищ комсомолец! – неожиданно жестко ответил Никодим Петрович. – Вы ведь социализм строить сюда приехали? Так? Я спрашиваю! Так?
– Так, – еле слышно пробормотал Мотька.
– А раз так, то зарубите себе на носу, товарищ Зарубин, что социализм строят не абы какие, а здоровые люди. Посему, милостивый друг, извольте заботиться о своем здоровье и беспрекословно исполнять врачебные предписания.
Матвей решил с доктором не спорить, а то вдруг запрет его сейчас в больнице и поминай как звали – никакой Ревмиры сегодня уже не увидишь и про художника ничего не узнаешь. Хотя Мотя особо и не надеялся после утреннего разговора с заведующей. Раз она не знает, то кто тогда вообще знать должен?
Зарубин помчался в музей, сразу как вышел от доктора.
Тетя Глаша решительно отвела Мотину руку с протянутыми деньгами за билет:
– Брал уже сегодня. Так проходи. Ходишь будто на работу.
Зарубин собирался поинтересоваться насчет Пульхерии Петровны, но замялся и прямиком направился к Ревмире. Дождик, пока он пребывал в больнице, стих, и сквозь редкие, неуверенные просветы в тучах иногда выскакивали лучи долгожданного осеннего солнышка. Вот и сейчас один из них ласково скользил чуть ниже глаза Ревмиры. Лучик то становился блеклым от набегающего облака, то вновь разгорался. Моте казалось, что Ревмира ему подмигивает. Какая жалость, что художник изобразил девушку почти в профиль. Матвею нестерпимо хотелось увидеть скрытый Становым второй глаз Ревмиры. Он представлялся еще прекраснее, чем тот, который был на картине. Хотя как второй глаз может быть прекраснее первого? Она, Ревмира, косая, что ли? От такой мысли Матвею стало не по себе. Нет, второй глаз такой же красивый, как и первый, просто Ревмира становится еще восхитительней, когда смотрит обоими. Такое объяснение Матвея устроило, и он успокоился.
Зарубин почувствовал взгляд в спину, рыскающий прямо по позвоночнику. Он порывисто обернулся и увидел Машу. Опять нелегкая экскурсоводшу принесла, мешается под ногами весь день.
– Зайди к Заречной! – в приказном тоне сообщила Маша и удалилась.
Матвей повернулся к картине и, улыбнувшись Ревмире, повел глазами в направлении правого нижнего угла полотна. Там был автограф художника. Зарубин, конечно, видел его и раньше, но специально никогда не всматривался. Ну написана витиевато буква «В», после которой стоит точка, больше похожая на запятую, а дальше различимы только буквы «Ст», завершающиеся росчерками, которые уменьшались в размере и одновременно закруглялись кверху. Неужели сейчас он, Мотька, узнает, кто такая Ревмира? Если бы заведующая ничего не выяснила, то зачем тогда было присылать за ним экскурсоводшу?