Делать в домике было решительно нечего – хотели поиграть в карты хотя бы, а карт не было, – и добрая Луна пригласила нас к себе. Мы сели в ярко-красные «Жигули» Алика и за две минуты спустились от романтического домика в зарослях к стандартным постройкам цитрусового совхоза, в одной из типовых квартир которого жила моя кормилица.
В квартире у Луны было просторно, но очень пусто. Шкаф, стол, несколько стульев. Однако на подставке стоял новый проигрыватель, а в углу – телевизор с большим экраном. Технические эти новшества казались неуместными здесь, они тоже были словно осколками, отголосками чего-то. Все это размещалось в одной просторной комнате. В другой, не менее просторной, почти посередине стояли две кровати, а у стены примостилась железная печь с трубой – в годы войны такие называли «времянками», или «буржуйками».
Как только мы вошли, Луна включила телевизор, но там по обеим программам шли какие-то «производственные», совсем не воскресные передачи, тогда Луна включила проигрыватель и поставила пластинку. Додо и Лали ушли на поиски игральных карт, а Луна, очень обеспокоенная тем, чтобы нам с Аликом не было скучно, порылась в шкафу и, наконец, положила перед нами альбом с фотографиями. С интересом открыл я его, надеясь увидеть наконец то, что составляет истинную жизнь этой доброй женщины и, может быть, суть ее души.
Альбом был переполнен фотографиями, которые не наклеенными лежали меж страниц. Главным образом групповые снимки, где была запечатлена Луна со своими знакомыми или знакомые Луны без нее. Или одна Луна. Наконец, на одной из фотографий я увидел Луну вдвоем с мужчиной.
– Муж? – спросил я.
– Нет, знакомый, – с застенчивой и печальной улыбкой ответила Луна.
Потом я обратил внимание на то, что почти все ее фотографии сняты в одно и то же время, на одном курорте. «Фото Гугула» – стоял «лейбл» на многих из них, причем слова «фото Гугула» да еще с пышной эмблемой в стиле рококо занимали чуть ли не половину снимка. Да, неведомый Гугула упорно стремился увековечить в сердцах и умах потомков имя свое. Еще одна эмблема, поменьше, скромно свидетельствовала: «фото Миша».
Мужа, как выяснилось, у Луны не было, не было и детей, но зато она работала в детском саду, где возилась с двадцатью пятью трех-четырехлетними малышами…
Вернулись Додо и Лали с картами, мы вчетвером поиграли немного, пока Луна старательно готовила для нас чай. И по тому, с какой тихо-завистливой грустью Луна смотрела на нас и как искренне переживала она наше невезение с погодой, я окончательно убедился, что позвала она вчера Додо в мой домик исключительно по соображениям своей нерассуждающей доброты.
А Додо, солнечная вчера Додо, «родственница» моя, была совершенно неузнаваема! Теперь – не вчера, а теперь! – она словно бы играла какую-то роль, пропала очаровательная мягкость ее, голос стал отрывистым, резким, к месту и не к месту она повышала его, с удивлением я взирал на нее и видел жесты, ужимки, наверняка подсмотренные у взрослых капризных женщин, они так не шли ей. Да, без солнца и цветы сжимаются, блекнут (и бабочки). «Если хотите составить выгодное представление о прекрасном нашем мире, смотрите на него при свете солнца", – хотелось бы пожелать пришельцам. Но что же, что же делать, если солнца-то нет?
Грустным был этот день, так не похож он оказался на ожидаемый. В Хулеви мы все-таки ездили – Додо, ее трехлетняя сестричка Майко, Лали, Олеко и я, – подъезжали к морю, которое сегодня тоже было совершенно неузнаваемо: желтое, болезненное, с беспорядочными волнами и клочьями пены, которые срывал ветер. И дождь моросил без перерыва, и было холодно. Что в этом яростном разгуле стихии маленькие наши тела?
Тучи, опять мерзкие, враждебные тучи – как с бабочкой! – и что же я мог сделать теперь против них, милая, милая Додо?
Поспешно все мы уселись опять в ярко-красные «Жигули» Олеко и поехали назад в струях дождя, а Додо и Лали и сестричка Додо Майко ежились на заднем сиденье, и о чем-то Додо без конца говорила с Аликом по-грузински, а голос ее был отрывистый, резкий, он совсем не нравился мне. И явственно ощущалось, что та душа, которая вчера так нежно соприкоснулась с моей, далеко, далеко…
Я посмотрел на Алика и увидел его гордый орлиный профиль и подумал почему-то в который раз, что жить в этом многообразном мире, несмотря ни на что, прекрасно. Только вот солнца, солнца хотелось бы, солнца! А его нет… А нам сейчас оно так нужно! Боже, Боже, сделай же что-нибудь!
На обратном пути Алик завез всех нас в ресторан – пришло время обеда, – и мы чудной нашей компанией заняли отдельный кабинет, а когда еще только входили, то на пороге встретился знакомый Алика, моложавый, очень красивый грузин лет пятидесяти с гаком.
В светлом костюме, импозантный, с длинными пушистыми седыми баками, он сказал в первую же минуту нашего знакомства:
– Старость – это плохо. Это очень плохо – старость.
И в светло-карих глазах его, которые все еще упорно раздвигали сети морщин, светилась искренняя и, как ни странно, детская печаль.
– Ничего в ней хорошего нет, в старости проклятой, – повторил он на прощанье и подал нам с Аликом руку и с завистью смотрел на нас и особенно вслед скрывшимся уже в ресторане девушкам нашим.
Алик заказал три бутылки сухого вина, но девушки пить не хотели, Додо даже поморщилась с отвращением. Потом все-таки выпила полстакана. Упросил зачем-то Алик и Лали. С трудом, с опаской Лали отпила из стакана, и почти тотчас же произошла удивительная и прекрасная метаморфоза. Застенчивое, грустное, стертое какое-то лицо Лали вдруг вспыхнуло и зацвело, а черные глаза лукаво и ласково засверкали.
– Первый раз в жизни пила, – с трудом подыскивая русские слова и преодолевая грузинский акцент, сказала она мне.
А во мне чувство неловкости за это «совращение» боролось с другим чувством, более сильным – благодарности. Отнеслись ко мне, столичному корреспонденту, по-человечески, и не в первый раз я отметил это, не в первой командировке своей в одну из союзных наших Республик. Везде – люди, главное будь человеком ты, и все будет в порядке… Но вот Додо, Додо… Как понравилась мне вчера очаровательная эта девочка с почти русской внешностью, как вспыхнуло солнышко, но что же теперь… А ведь послезавтра в полдень я уезжаю.
Наконец, мы закончили трапезу (одна полная бутылка осталась) и опять сели в машину, а я по-прежнему с удовольствием наблюдал за Лали. В ресторане она еще пыталась справиться с непривычным и в машине сначала тоже, а потом вдруг широко, весело улыбнулась и сказала:
– Теперь мне хорошо.
А Алик-Олеко мчал свои красные «Жигули» по шоссе, едва дотрагиваясь до руля, а когда запели грузинскую песню – первой запела по-грузински Додо, хотя и сохраняя на лице прежнее, скучно-строгое выражение, – Алик от души подпевал и в такт песне постукивал по рулевому пластмассовому кругу мчащейся на полном ходу машины. И видел я в нем не какого-то деятеля по снабжению, кем был он в районной административной системе, а – бесстрашного лихого джигита. И хотелось сумасшедшую и опасную скорость машины сравнить с головокружительным, ветру подобным и тоже опасным скачем коня. И все-таки грустным, грустным было это сравнение…
Покатались мы так немного под непреходящим дождем и вернулись в холодный домик, вечером опять поиграли в карты, а потом телевизор смотрели…
Увы, ничего подобного вчерашнему так и не состоялось.
На другой день мы с Аликом ездили еще к одной удивительной женщине – Герою Социалистического труда, знатному чаеводу. Она, как практически все известные мне знатные труженики, оказалась живым, внимательным человеком и ничто человеческое не было ей чуждо, только вот времени на это всегда не хватало.
– Что-то грузинский чай неважным стал, индийский все ищут, – сказал я. – Солнца, что ли, мало в Грузии?
– Да нет, солнца хватает. Вот только слишком торопимся, – ответила знатный чаевод и улыбнулась.
– Что значит «торопимся»? – спросил я все-таки.
– Да ведь план у нас. Не о чае думаем порой, а о плане…
Вечером все же пришла после школьных уроков Додо, приехал проводить меня Алик и Нодар Николаевич, но опять не склеивалось у нас, и Додо была чужой и скучной. Ныло у меня сердце, мучительно искал я какую-то счастливую минуту, чтобы… Не складывалось. А потом пришлось внезапно ехать на прием к первому секретарю райкома, потому что – как сказал приехавший от него человек – завтра утром он не сможет меня принять, а мне повидаться на прощанье с начальством необходимо.
– Вы довольны поездкой? – спросил первый секретарь, крепкий, грузноватый мужчина, еще молодой и голубоглазый.
– Очень доволен, – ответил я искренне.
– Иметь много детей – это хобби жителей Хоби, – доброжелательно пошутил он, имея в виду райцентр Хоби, и провожая меня до дверей своего кабинета. – Вот я и заголовок придумал для вашей статьи, а? – добавил он, улыбаясь и не подозревая, что очерк-то мой как раз могут и не напечатать в том виде, как я хочу, хотя я и попробую.
Я не журналист, я писатель. И не обязательно напишу именно то, что нужно газете, – я им так и сказал, – мне важнее то, что увижу я своим «невооруженным» взглядом. Они согласились, и я считал себя вправе именно так и писать. В частности – и о бабочке…
Да, лет пятнадцать к тому времени – пятнадцать! – занимался я фотографированием маленьких крылатых созданий и давно уже мечтал встретить, в частности, именно такую бабочку, удивительную затейливым и пестрым рисунком своим – Поликсену! Но не ожидал встретить ее здесь, сейчас, в период весенних кавказских дождей, в тот короткий погожий просвет в конце дня.
Но – встретил!
…А каждая бабочка, между прочим, прежде чем стать крылатой, прекрасной и беззаботной, влачит упорное существование в стадии толстой неповоротливой гусеницы, которая только то и делает, что с утра до вечера ест – трудится, набирается сил на будущее. И лишь пройдя эту долгую, мучительную, но необходимую стадию жизни, она выбирает тихое местечко и там, покрывшись хитиновой броней куколки, фактически умирает… Да-да, тело гусеницы внутри куколочного саркофага почти все распадается на отдельные клетки, которые, подчиняясь таинственному закону, начинают группироваться в новое существо, и это новое, хотя и имеет со старым несомненную связь, однако же вряд ли помнит многотрудные, полные опасностей прошлые будни. И недаром древние греки сравнивали окукливание гусеницы со смертью влачащего нелегкое земное существование человеческого тела, а вылет бабочки – с вылетом прекрасной крылатой души. Психея – очаровательнейшая богиня, девушка с крыльями бабочки… А у нас? Антон Павлович Чехов писал с грустью, что у людей ровно наоборот – начинается как раз с бабочек, а потом…
Уезжал я из Грузии, оставляя Додо, но увозя все же бабочку, а точнее – трупик ее и не проявленную пока что пленку. Написал Додо прощальную записку с телефоном и адресом и передал с Луной ее и букет рододендрона, пообещав, что пришлю фотографии обязательно, и сказав, что если Додо когда-нибудь будет в Москве, то…
Но проявив в Москве пленку, разглядев как следует слайды и трупик бабочки, справившись с определителем, я обнаружил, что это все же не Поликсена. Близкая родственница ее, очень красивая, с красивым именем Алланкастрия. Но все же не Поликсена.
Очерк я написал. Но его так и не напечатали – «социальности» и рассуждений о необходимости как можно более активного деторождения в период развитого социализма в моем очерке не хватило. Мысль моя главная была в том, что не в количестве дело, а в качестве, не в материальности, а в духовности. То есть не «Будет хлеб – будет и песня», а – наоборот: «Будут песни хорошие – будет и хлеб». О бабочке и о Додо не упоминал, конечно, но и это не спасло.
– Социальности мало в вашем очерке. Социальности! Не на то вы обращаете внимание, не на то! – с раздражением сказал редактор. – Переписать надо бы…
Переписывать очерк я не стал, зато написал рассказ. Напечатают ли его, я тоже не уверен. Но – написал.
Так что обманул я, выходит, ожидания гостеприимных хозяев, о чем искренне сожалею, однако вины своей, ей-богу, не ощущаю. Неловко мне перед Нодаром Николаевичем, перед Аликом, перед отцами и матерями многодетных семей, перед секретарем райкома, перед Луной, Лали и, конечно же, перед Додо. Неловко… Но как объяснишь им, что не согласен я с требованиями редакции и вообще со многим в нашей убогой жизни, не согласен. Божье – Богу, а кесарю кесарево, я понимаю. Но не слишком ли многого хочет кесарь?
Фотографии Додо я напечатал и отослал, но ни обещанных мандаринов осенью, ни письма от нее так и не получил… Увы.
Вот так и пролетело десять дней моей жизни в далеком грузинском городке и окрестностях, но оставили они след в моей памяти все же незабываемый. Пусть не Поликсена, а Алланкастрия, пусть тучи и дождь, пусть так и не напечатали мой очерк, а потом и рассказ, пусть Додо не ответила на мое письмо, пусть! Но были счастливые искорки, и я их помню! Правда, очень хотелось бы, чтобы были искорки и у Додо!
Весной я получил долгожданное письмо из Молдавии от известного селекционера грецкого ореха И. Г. Команича. Иван Георгиевич писал, что орех расцвел и я могу приезжать.
Нужно было ознакомиться с работами по селекции, сфотографировать уникальную коллекцию плодов ореха, самого Ивана Георгиевича за работой, а также мужские и женские цветы дерева с красивым латинским названием «югланс регия».
В редакции журнала «Знание-сила» мне завидовали: конец апреля, в Москве лишь недавно сошел снег, а в Кишиневе весна, должно быть, в самом разгаре. Я и сам был рад: в Молдавии еще никогда не бывал, и в ботаническом саду можно будет вдоволь попутешествовать с фотоаппаратом, заряженным цветной обратимой пленкой.
Первое разочарование настигло уже в аэропорту Кишинева. Когда садился в «Ил-18» во Внукове под Москвой, моросил дождь и было холодно. А когда через два часа спускался по трапу на молдавскую землю, то было ощущение, будто мы никуда и не летели: такой же дождь, такой же холод. Только строения аэропорта другие.
К вечеру прояснилось и слегка потеплело, но все равно было холодней, чем в двадцатых числах апреля в деревне Подушкино под Москвой, где я вовсю уже фотографировал на подсыхающей, хотя и голой земле перезимовавших, разбуженных солнцем бабочек. Правда, каштаны стояли в полном цвету и кишиневские тополя и газоны были густы и зелены, как летом. В гостинице: сказали, что хорошая погода началась в марте, а в середине апреля жара доходила до тридцати, похолодало три дня назад. Так уж мне просто не повезло.
На другой день с утра мы с Иваном Георгиевичем встретились в ботаническом саду. Под сереньким дождиком медленно расхаживали по тропинкам среди больших ореховых деревьев с характерной круглящейся кроной, в которой странными культями белели пергаментные пакеты-изоляторы. Они надеваются на готовые к опылению или уже искусственно опыленные женские соцветия для того, чтобы на них не попала с ветром чужая пыльца и сохранилась чистота селекционного опыта.
Пасмурная погода угнетающе действует на меня. К тому же, глядя на мокрые кусты и деревья, я думал, что ничего интересного там не может прятаться – те же насекомые, что у нас в средней полосе, никакой экзотики, а я-то надеялся… Единственное, что хоть немного утешило, – большие земляные улитки, довольно бойко ползающие по тропинкам. Они-то чувствовали себя в эту погоду как раз превосходно. Как ни странно, снимки рогатых улиток, сделанные без солнца, чуть ли не под дождем, получились…
Фотографировать цветы ореха и Ивана Георгиевича за работой однако было бы глупо. Оставалось надеяться, что из семи дней, отпущенных мне журналом, выдастся хоть один солнечный. Мы расстались с Команичем в надежде, что этот день, может быть, выпадет на завтра.
И действительно. С утра небо было пронзительно синим, я взял тяжелую фото-сумку, десяток пленок и отправился в ботанический сад.
До чего же все меняется при свете солнца! Зеленые дебри, которые вчера казались унылыми, пустыми, сегодня ожили, я увидел, что в саду во множестве цветут сливы, поздние яблони, алыча, боярышник. А в траве ослепительными солнечными крапинами светятся одуванчики. Неизвестно откуда появились пчелы, шмели, мухи.
С бабочками было хуже. Иван Георгиевич сказал, что, как видно, первая волна бабочек сошла, потому что совсем недавно он видел не только белянок, которые летали и садились на свежие одуванчики и сейчас, но и каких-то красных и желтых – каких, он не знает, не специалист. И это было второе разочарование.
Цветы ореха грецкого – югланс регия, а также ближайших родственников его, серого ореха и ореха Зибольда, по-своему очень красивы. Хотя красота их вовсе не нужна, потому что опыляет их ветер, а не насекомые, ветру же все равно. Правда, они мелковаты: для того чтобы разглядеть как следует, нужно рассматривать с близкого расстояния, а снимать – с насадочными кольцами. Особенно эффектно женское соцветие ореха Зибольда – «соборная люстра, поликандр», по выражению И, Г. Команича. Каждая «свеча люстры» – разросшийся двуязычный мохнатый пестик, окрашенный в ярко-малиновый цвет.
Мужские же цветы – длинные, болтающиеся на ветру сережки сантиметров пятнадцати. На них во множестве кормятся пчелы и мухи – опять же даром, без всякой пользы для дерева собирающие пыльцу.
И вот, когда, сделав снимки Ивана Георгиевича за работой, а потом и женских цветов ореха, я перешел к сережкам, чтобы запечатлеть для читателей журнала и их, справа от меня, над маленькой поляной, которую ограничивали высокие кусты спиреи и молоденькие тополя, спланировала большая бабочка. Она летела быстро, плавным, стелющимся полетом, была довольно светлая, но я сразу понял, что это не белянка. Большая…
Волнуясь, я сделал несколько осторожных шагов в том направлении, куда бабочка летела, и увидел ее сидящей на листьях спиреи.
Подалирий!
Чтобы вы могли понять мое волнение, скажу, что хотя я и занимался съемкой насекомых уже довольно долгое время и количество моих цветных диапозитивов измерялось тысячами, однако Подалирия у меня не было, Я не только не снимал его, но и не видел живым ни разу. И если об Аполлоне мечтал и даже неудачно съездил за ним в Теберду, то о Подалирии почему-то даже и мечты не было. Не знаю почему, но он казался мне этаким архаизмом. Подалирий – ближайший родственник Махаона, но отличается от него, по-моему, принципиально: стиль окраски его крыльев совершенно другой, строгий, классический. На мой взгляд, он гораздо ближе к тропическим парусникам, чем Махаон.
Может быть, особенное отношение к нему возникло еще и потому, что в пленившем меня когда-то отрывке из книги Аксакова «Детские годы Багрова-внука» – «Собирание бабочек» – автор с особенным волнением описывал поимку именно этого Кавалера, считая ее чрезвычайной удачей. Кроме всего прочего, я понимал, что события, которые описаны в книге, происходили очень давно и с тех пор фауна бабочек изменилась, конечно же не в сторону увеличения. А Подалирии, которые раньше в окрестностях Москвы встречались довольно часто, теперь там почти совсем исчезли.
Так что не было ничего удивительного в том, что, увидев наконец впервые в жизни так близко сидящего Подалирия, я очень заволновался. Он сидел низко, и я уже был от него на достаточном расстоянии. Успел даже отметить, что окраска его очень резкая, бросающаяся в глаза…
Нет, он не улетел в самый решающий момент. Просто я вдруг вспомнил, что как раз только что фотографировал на сережке пчелу и между корпусом и объективом, фотоаппарата было навинчено столько переходных колец, что я мог бы снять сейчас лишь одну изящно перевитую шпору бабочки, но никак не всю ее целиком. Что делать? Самое главное, что даже если бы я молниеносно вывинтил объектив и убрал кольца, все равно снять Подалирия целиком не смог бы – нужно было менять объектив. Можете себе представить мою досаду? Я стоял и смотрел, а он сидел в очень удобной для съемки позе и терпеливо ждал.
«Хоть рассмотреть как следует, – подумал я в отчаянье. – Может быть, портрет снять?»
Но рассмотреть как следует и снять портрет я не успел. Он плавно снялся с листьев спиреи и, всего только раз взмахнув великолепными крыльями (недаром родовое название его – парусник), переместился на лист молодого тополя на высоте метров трех над землей. Как и большинство бабочек, Подалирий питается нектаром цветов, и ни на листьях спиреи, ни на тополевом листе делать ему было решительно нечего. Может быть, именно поэтому мне и казалось, что он не улетает теперь потому, что лукаво и с интересом наблюдает за мной.
Не спуская с него глаз, я наконец вышел из транса и оглушительным шепотом, срывающимся на крик, попросил Ивана Георгиевича, который был метрах в двадцати, поскорее принести мне сумку. Иван Георгиевич, к счастью, тотчас же понял меня и, осторожно ступая, выполнил мою просьбу.
По-прежнему не спуская глаз с бабочки, словно стараясь загипнотизировать ее, я ощупью сменил объектив.
Теперь я был во всеоружии. Но Подалирий сидел высоко и, по всей вероятности, не собирался спускаться.
Наконец он легко вспорхнул и скрылся за верхушками тополей.
Сколько я ни ходил в поисках исчезнувшей бабочки, сколько ни всматривался до рези в глазах, Подалирия нигде не видел. Иван Георгиевич и его помощница Лида отвлеклись от своей работы, вместе со мной внимательно оглядывали окружающие деревья, кусты, траву с ярко желтеющими одуванчиками. Все напрасно.
Оставив Ивана Георгиевича, я отправился в путешествие по саду. Сад был в цвету. Темно-розовые и белоснежные яблони, алыча, кремовые актинидии, сливы. Внизу одуванчики, зонтичные… Конечно, на цветах и в траве могли оказаться любопытнейшие маленькие создания, но мне даже не хотелось приседать и ползать, повсюду я искал глазами только его. Еще раз отметил, что с бабочками на редкость плохо. Одно цветущее дерево, кажется слива, пользовалось такой популярностью у мелкой крылатой братии – пчел, шмелей, ос, мух, – что жужжание и гудение слышалось в десяти шагах, однако я не нашел на нем ни одной бабочки. Только над одуванчиками порхали белянки, да и то, насколько я мог разглядеть, лишь трех видов: горошковая, репная и капустная. Больше ничего. Даже обычных в подмосковных лесах крапивниц, «С-белое», бархатниц, лимонниц, даже резедовых белянок не было. Не верилось, что я действительно видел час назад Подалирия.
Проходил по саду часов до трех, устал, но ничего интересного так и не встретил.
За обедом я прожужжал Ивану Георгиевичу уши о Подалирии. Я рассказал, что ездил в несколько экспедиций, но не встретил там этой бабочки ни разу. Поведал, что и в Теберде, и на Сырдарье слышал о Подалирии как о редком виде, что ближайших родственников его, Махаонов, встречал не раз и фотографировал, а вот этого парусника уже и не надеялся встретить. Сказал и о том, что в Ташкенте один приезжий коллекционер предлагал работнику музея природы, начальнику нашей экспедиции, двадцать рублей за экземпляр Подалирия (по тем временам – свыше 30 долларов) – настолько он эту бабочку ценил. Но у начальника экспедиции не было лишнего экземпляра. Я говорил, что дело даже не в том, что она так ценна, а в том, что мне почему-то никогда не попадалась эта красивая крупная бабочка из тропического семейства, а тут вдруг ни с того ни с сего – и улетела тотчас. И, главное, странно: больше никаких красивых бабочек нет. Ну если одна была, так, значит, время для них сейчас подходящее, почему же я больше-то не встретил, не одна же она у них в саду!
Иван Георгиевич терпеливо слушал, и я видел, что он меня действительно понимает, – он ведь коллекционер, собирает разновидности грецкого ореха по всей Молдавии и даже за пределами ее, а его коллекция ореховых плодов вызвала восхищение участников симпозиума селекционеров в Москве, почему, собственно, меня к нему и прислали. Еще он сказал, что читал в научно-популярном журнале, будто во Франции экземпляр редкой тропической бабочки стоит дороже, чем цветной телевизор. А я ответил, что да, это так, но что хорошая фотография той же бабочки, снятой в естественных условиях, стоит, наверное, еще дороже и что главная ценность, конечно, не материальная.
– Ну, может быть, завтра удастся встретить, – успокаивал меня Иван Георгиевич. – Только бы погода не испортилась, самое главное. Я завтра вам помогу. Лида тоже переживала за вас…
В гостинице в одном номере со мной еще накануне поселился ингуш Магомет Ахильгов. Мне он сразу понравился. Приветливый без назойливости, интеллигентный. «Интеллигентный» переводится с латинского как «понимающий». И действительно, Магомет и не думал смеяться, когда я с горечью рассказал ему об улетевшей бабочке. Он искренне посочувствовал мне и пригласил приехать как-нибудь к нему в гости в Орджоникидзе, там у них будто бы какие только бабочки ни летают и, судя по его описанию, даже Аполлоны есть. Адрес Магомета я записал, но насчет Подалирия, конечно, не успокоился.
Ночью приснился мне любопытный сон.
Как будто бы я командир отряда космонавтов, а космические полеты – это уже обычное дело. И вот одна космонавтка из нашего отряда, Наташа, заболела вдруг особенной болезнью – космическим неврозом. То есть страхом одиночества в космосе. А заболела она очень не вовремя, потому что как раз должна была лететь на Бурую планету, с тем чтобы везти туда с Земли Голубую бабочку. На Бурой планете как будто бы вообще не было никакого цвета, кроме однообразно бурого, а Голубая бабочка – посланец Земли – должна была положить начало рождению всех цветов спектра.
И вот единственная женщина в отряде, Наташа, так не вовремя заболела. «Ну как обидно, скажите», – сокрушалась она.
И единственный, кто имел право заменить Наташу в благородной акции по спасению одноцветной Бурой планеты, – это командир. То есть я. Хотя неизвестно было, получится ли у меня… Дело в том, что истинная помощь должна быть лишена всякой корысти и агрессии. Малейшая агрессивность, малейший страх за себя мог свести на нет всю акцию по спасению: истреблен был бы корабль, уничтожена и команда. А Бурая планета стала бы еще более бурой. Вот почему бабочка, вот почему женщина…
Но лететь все же пришлось мне.
Всю дорогу я настраивал себя на добрый, самоотверженный лад. Прилетел. Спокойно открыл люк ракеты, не спеша ступил на бурую поверхность. На мне был бурый скафандр, в руках у меня была бурая коробочка. Спокойно, с улыбкой я открыл ее. Голубая бабочка весело выпорхнула и ослепительным голубым огоньком полетела вдоль бурой лощины, под серым бесцветным небом…
Сначала казалось, что ничего не произошло. Бабочка скрылась, огонек погас, и вокруг было по-прежнему все бурое до горизонта, а небо уныло-серое. Но внезапно я почувствовал: что-то случилось. Что-то едва уловимое, я мог и ошибиться. Я стоял в растерянности. И вдруг… на бурых склонах лощины, на склоне ближайшей горы и дальше, дальше, до горизонта появились голубые проблески. Все пришло в движение. А вот уже и красный, желтый, зеленый…
Как правильно поняли земные ученые, среди бурых планет Вселенной были такие, которые кичились своей буростью. Там эксперимент с Голубой бабочкой, конечно же, не прошел бы. Но некоторым, по догадкам земных ученых, давно наскучило быть бурыми, и оставались они такими потому только, что не знали, что такое цвет. Увидев прелестную и совершенно неопасную для нее Голубую бабочку, Бурая планета расцвела.
Уникальный в истории космических экспедиций эксперимент удался. А я, стоя на расцветающей планете, испытал такую огромную радость, что от нее и проснулся.
Ощущение сна было, естественно, очень оптимистическое, однако я вспомнил о Подалирии и загрустил. Одно было хорошо – небо опять пронзительно синее.
Мы с Иваном Георгиевичем договорились, что в случае ясной погоды я сначала прихожу к нему в Академию, чтобы сфотографировать коллекцию ореховых плодов, а затем мы вместе едем в сад, где я посвящу весь день поискам Подалирия. Вчера за обедом я вспомнил, что видел фотографию именно такой бабочки в альбоме польского фотографа Леха Вильчека. Там она была снята сидящей на цветах сирени. Иван Георгиевич сказал, что у них в саду есть целая плантация сирени, правда маленькая, но зато многих сортов, и сейчас она как раз в цвету. Туда он и обещал меня проводить.
Итак, я приехал в Академию, снял коллекцию, потом смотрел в темной комнате диапозитивы, которые показывала сослуживица Ивана Георгиевича. А на воле тем временем похолодало, поднялся сильный ветер. Даже когда мы фотографировали коллекцию, для чего вынесли ее из помещения, я почувствовал, что ветер силен. А когда после всего вышли и направились в сад, ветер уже сделал свое черное дело – нагнал мелкие облачка и муть. Все же я надеялся, что хоть час-другой сносной погоды в саду мы застанем, а там, глядишь, и облачка разойдутся, бывает ведь.
Когда мы вошли в сад, начал крапать мелкий холодный дождь. Правда, в тучах были разрывы – на них я и надеялся, но, конечно, от утреннего бодрого настроения не осталось и следа. Чувствовал я, что последний раз снимаю перед отъездом, хотя и осталось от командировки три дня, но что-то не похоже было, что погода опять наладится. Чуть не до слез обидно, лучше бы я этого Подалирия не встречал. Уехал бы теперь в Москву спокойно, и дело с концом. Материал для очерка ведь уже собран.
Иван Георгиевич от души сочувствовал мне, он даже рассказал для утешения историю с одной необычайной разновидностью грецкого ореха, имеющей мелко-разрезные листья, которую он вовремя не отметил в каком-то лесу, а теперь вот потерял. Легко понять, что это действительно утрата, потому что наверняка та разновидность имела еще какие-то оригинальные свойства, возможно очень важные для селекции.
Но что мне такое утешение?
И уже скорее из упрямства, просто для очистки совести, чтобы потом можно было считать, что сделал все, что только можно было, я настроил свой аппарат, навинтив телеобъектив с переходными кольцами, и мы с Иваном Георгиевичем вышли из его лабораторного сарайчика прямо под крапающий дождь. Крапал он слегка и иногда переставал, а на западе, откуда дул ветер, все-таки видно было несколько голубых полос.
Для начала мы отправились на старое место.
– Волк возвращается на место, где овцу видел, – пошутил Иван Георгиевич.
А я с грустью подумал, что, если мы даже каким-то чудом сейчас «овцу» и увидим, все равно фотографировать нельзя будет, темно. И дождик идет. Фотоаппарат пришлось спрятать под плащ.
На старом месте, конечно, Подалирия не было, хотя, когда мы туда подошли, дождь перестал.