Помню я себя поздно. То есть ощущения жизни, которые появляются у человеческого существа, когда оно беспомощным младенцем приходит в мир, несомненно, были и у меня, но, видимо, их было так много и в неокрепшем мозгу возникала такая неразбериха, что нечто более или менее определенное начало отпечатываться в моей памяти лишь тогда, когда я прожил на этой планете уже лет шесть.
И большинство таких воспоминаний связано с лесом, травой, цветочками и букашками. Даже на вытоптанном участке детского садика я находил уголки, которые казались мне, очевидно, первозданными. Ведь и на самом деле: куст малины, к примеру, или спиреи, деревце тополя, уголок участка, где сохранилась трава, заросли бальзаминов, лопухов, мать-и-мачехи, да в конце концов просто крапивы или лебеды – это ли не кусочек живого мира, таинственными нитями связанного с каждым из нас?
Говорят, что в школах мудрецов в странах Востока учеников учили прежде всего внимательности, умению наблюдать и видеть. И был такой, например, экзамен. Учитель выкладывал перед учеником предмет и уходил на два часа, с тем чтобы за это время ученик как следует ознакомился с данным предметом, а потом рассказал учителю о том, что именно он увидел. Затем учитель приходил, спрашивал, опять уходил, оставляя ученика все с тем же предметом, и вновь приходил, чтобы ученик рассказал о нем что-то новое. И так несколько раз. И если внимательности и фантазии у ученика не хватало, считалось, что к дальнейшему учению он не готов.
И в этом был огромный смысл. Явления материального мира настолько сложны и на самом деле так еще мало познаны нами, что поверхностность и категоричность в оценках, свойственные большинству из нас, тотчас создают превратную картину мира и лишают возможности познавать его. Вот почему самонадеянность, гордыня издавна считались самым большим грехом. По-моему, и сейчас это один из самых серьезных врагов человека. Если не самый серьезный.
И все – буквально все! – великие открытия человечества сделаны именно внимательными людьми и в основном именно тогда, когда люди отказывались от привычных шаблонов и воспринимали мир непредвзято.
Может быть, в том мне и повезло, что сначала отец и мать, а потом бабушка не душили во мне вот этой детской пытливости, не навязывали своих сложившихся представлений. Потом никого из них не стало, но я уже, видимо, окреп в этом – самом главном! – и даже если кто-то пытался мне навязать что-то насильно, я соглашался только для видимости, оставаясь верным на самом деле только личным своим представлениям, только внутреннему своему ощущению справедливости. А поддерживала меня в этом всегда природа. Не случайна детская тяга к живому! Неокрепшее сознание мое словно инстинктивно стремилось найти поддержку у матери нашей, той, что человека породила и выпестовала. Конечно, никакой философии у меня в детском саду не было, да и не могло быть. Ничего о свойствах насекомых, растений, о фитонцидах и биополях я тогда не знал. Однако же, если кто-то обижал меня, я, если мог, бежал именно в лес, в поле – к деревьям, к траве. А если не мог, то хотя бы к деревцу, к кусту, к цветам – к живому! И если, как и всякому нормальному ребенку, мне было страшно в густом темном лесу, то я ждал подвоха не от животных и растений, а от людей или от каких-нибудь «леших» или «духов», которые, как я теперь понимаю, тоже ведь порождение не природы, а человека. И даже не столько именно здоровой его природы, а страха, невежества, то есть того самого, что в сущности и есть следствие самонадеянности и гордыни.
Конечно, в природе немало и того, что враждебно человеческой жизни. Болезни, вызываемые бактериями или вирусами, переносчики этих бактерий, всевозможные кровососы, ядовитые насекомые и другие животные, а также растения. Хищники, наконец. И все же это лишь «издержки производства», та «дань», которую человеку приходится платить за свое существование в едином ансамбле и за свое происхождение. За эволюцию. В целом же говорить о том, что природа враждебна человеку, по-моему, просто нелепо. Человеку враждебны самонадеянность и гордыня – тоже как следствия эволюционных процессов. Человеку враждебно невежество. И уж тем более нечего говорить о косности, этом активном, агрессивном невежестве, которое не только отнимает жизнь у тех, кто его, невежество, исповедует, но и пытается лишить зрения, слуха, разума, а следовательно, и жизни всех других, нормальных людей.
(Кстати, яды растений и животных – природные яды. – как известно, в большинстве своем не только не вредны для человека, а, наоборот, полезны и используются нами как лекарства – весь вопрос в мере и степени их применения. И в этом тоже благая подсказка человеку разумному: не бояться надо, а знать, изучать! Вот только как найти нам лекарство от косности?..)
И как, конечно, многим из вас, читатели, с детства больно мне было видеть, если кто-то непонятно зачем лишал кого-то жизни: ломал молодое деревце, рвал с корнем цветущий кустик, убивал бабочку или кузнечика. Но все же это не шло ни в какое сравнение с тем, если кто-то на моих глазах давил, унижал, топтал человека. Пусть не буквально, не физически, пусть даже только «морально», когда действия относились не к телу, а к духу, к достоинству человеческого существа. Это было самое страшное, бороться с этим ребенку было немыслимо, но именно с этим связаны самые неприятные воспоминания моего детства. И это было вдвойне страшно потому, что подобного я не видел в природе. Там тоже, конечно, ведется борьба, и борьба безжалостная, смертельная, но там все же она другая.
В давние-давние времена у первых людей на Земле не было необходимости бережно относиться к окружающей их природе. Их возможности в нарушении природного равновесия в масштабах планеты были ничтожны. Единый природный механизм прекрасно саморегулировался, потому что среди его частей не было такой, какая могла бы подчинить себе все остальные и была бы в состоянии весь механизм уничтожить. И так было до тех пор, пока эволюция не создала современного человека и многомиллионное человечество, которое обладает теперь поистине фантастическими возможностями в убиении себе подобных и уничтожении окружающей среды, то есть остальной живой природы в масштабах всей планеты.
Так как же важно – жизненно важно! – в наше время осознание единства всего природного механизма! Оно, это осознание, и есть в сущности основа современной нравственности, а нравственность зарождается в человеке с детства. Мы, взрослые, сеем в молодых душах те семена, которые потом дадут всходы… И тут, на пороге Ущелья Глауконом, куда привел меня мой новый друг Игорь, еще раз понял я, каким счастьем было то, что не только с жестокостью и косностью встречался я в детстве. Наоборот. Больше, гораздо больше было таких людей, которые помогли мне видеть уже тогда, ощущать нашу кровную взаимосвязь и с людьми, и с «меньшими нашими братьями», и с каждым цветком, травинкой… Как же я благодарен им!
Ощущение именно такое и очень сильное сразу охватило меня, словно в атмосфере Ущелья была концентрация этой истины, аромат давнего моего детства.
Казалось, что это уголок нетронутой земли – да он и был, очевидно, нетронутым то ли из-за малости своей и непригодности для нужд народного хозяйства, то ли по счастливой случайности.
Еще когда мы только подходили к нему и Игорь сказал: «Смотри, это здесь», я увидел летающих глауконом, редчайших бабочек, которых никто до Игоря здесь не видел и уж во всяком случае не ловил. И я как-то сразу увидел Ущелье в совокупности, как самостоятельный мир, без вмешательства каких-либо сил, а потому самобытный, живущий в себе, имеющий свой облик, жизнь и дух. Это был гармоничный ансамбль. Слаженный. Никем не расстроенный.
Потому, очевидно, и обитали еще здесь глаукономы. Последний рубеж.
Место это, замкнутое с трех сторон отвесными скалами, тем не менее было достаточно просторным. А у входа лежал огромный валун. Как страж. Он не закрывал всего ущелья. Он просто лежал у его начала.
И как только мы ступили на заповедную территорию, я увидел большую сеть паука, перегораживающую глубокую щель, и паук тоже показался мне стражем.
Что из того, что паук был маленьким и страж из него, конечно, не грозный? Я и его воспринял как символ. Мол, вы, конечно, можете уничтожить все и нас тоже. Но вы потеряете больше. Без нас вы не сможете. Потому что мы – это ваша часть, вам только будет казаться, что вы живы. Но это не жизнь. Видимость. Мы можем существовать только вместе.
И вы это чувствуете…
Чудо и заключалось в том состоянии, в каком я вдруг оказался в этом Ущелье.
Конечно, я сфотографировал и Ущелье, и Игоря в Ущелье – ведь он открыл его, он привел меня сюда, а значит, он тоже понимал дух и суть, не случайно же я чувствовал его братом по духу!
Без устали я фотографировал и глауконом, и других бабочек, хотя было их не так много, как мне хотелось бы. Их малочисленность объяснялась тем, что в конце августа почти вся растительность давно выгорела. А весной, по словам Игоря, здесь был райский уголок, цветущий сад, и бабочек, конечно, гораздо больше. Ах, как захотелось мне попасть сюда весной!
Но весной зато не летает понтия глауконома, Ее Пустынно-Тропическое Величество.
Еще здесь были сатиры нескольких видов: сатир энервата (темно-коричневый, почти черный, с сине-зеленым отливом и яркими белыми пятнами, образующими на передних крыльях подобие цветка или звезды); его рыжеватая форма под названием «аналога», гораздо более редкая; сатиры дисдора и давендра, маленькие, напоминающие наших сенниц, но ярче, эффектнее их; очень редкий и ценный для коллекционеров сатир стульта – весь какой-то коричнево-бурый, меховой, мягкий, со светлой каймой по краям крыльев и с рябым, «рябчиковым», исподом – пример покровительственной окраски, потому что разглядеть его на бурой земле, когда он сидит со сложенными крылышками, невозможно…
И, как и обещал Игорь, мы встретили тех самых голубянок фрейерия трохулюс, самых мелких представителей многочисленного семейства голубянок и, пожалуй, самых мелких дневных бабочек в нашей стране. Они летали словно сухие чешуйки, поднятые ветром с земли, но при ближайшем рассмотрении оказались очаровательными: голубоватые и фиолетово-серые, ювелирно отделанные, с пятью темными точками на ярко-желтой полоске, идущей по краю задних крылышек. Но еще более оригинальным был испод крыльев – здесь пять темных точек превращались в пять драгоценных камней, они сверкали и переливались серебром и бирюзой, а остальная поверхность крыльев – благородного серо-стального цвета и тоже вся испещрена темными точками. То есть это было чрезвычайно искусное произведение природы, и поневоле возникал вопрос: почему же созданы они такими крошечными? Ведь в размахе крыльев эти очаровательные создания едва достигали одного сантиметра…
И как всегда, на доброе отношение живое отвечало взаимностью и доверием: мне удалось снять изящную самочку-фрейерию в тот момент, когда она старательно откладывала яички на листья того самого растения, корни которого будут служить убежищем ее ползающим детям в дневную жару. Для того чтобы сделать это, пришлось навинтить два комплекта насадочных колец и, скорчившись в три погибели, приблизить конец объектива чуть ли не вплотную к занятой своим «святым» делом самочке, но она спокойно перенесла вмешательство в ее личную жизнь, за что я, конечно, остался ей весьма благодарен.
Игорь был в восторге от моей удачи: он сказал, что снимки, если таковые получатся, станут прямым подтверждением его открытия. Раз бабочка откладывает яички на листья этого растения, значит, гусеницы будут питаться его листьями. А именно на его корнях он и обнаружил их когда-то…
Увы, что касается сатиров, то они никак не позволяли приблизиться к себе на достаточное расстояние, вел и себя нервно, недоверчиво, по-моему, даже отчасти истерично: опрометью срывались с места без всякой причины, а садясь, так и не раскрывали крыльев. Что было делать? Пришлось попросить Игоря поймать парочку – что он с явным удовольствием и с некоторой даже грацией сделал. Чувствовался навык! Удовольствие его объяснялось, пожалуй, и тем, что ведь я сам его попросил, хотя не раз уже высказывал свое неодобрение по поводу ловли в принципе. Наверное, ему приятно было убедиться в том, что и во мне есть задатки коллекционера-губителя.
А дальше пришлось слегка придавить грудки истеричным созданиям, чтобы хоть так заставить их посидеть спокойно. Но этот варварский метод, конечно, не принес успеха: хотя я и потратил довольно много кадров, однако ничего стоящего из таких снимков не получилось. И правильно.
Вот только жаль все же, что не удалось мне с сатирами наладить взаимно доброжелательного контакта. Наверное, все они находились на грани перегрева и солнечного удара, как и мы с Игорем, потому что фотографировать-то мне пришлось на самом солнце, корчась и ползая по земле да еще сняв защитную белую кепку (она пугает слабонервных созданий). И часа через два после начала нашего путешествия по Ущелью все вокруг стало казаться в каком-то странном мареве, и духовная жажда целиком уступила место телесной. А жаждало тело многого: и отдыха, и тени, и прохлады, и, конечно, воды.
Выражение лица Игоря Максимова красноречиво свидетельствовало о том, что и тут нам легко было найти полное взаимопонимание, только я как гость должен был сделать первый шаг… И я его сделал.
– Может быть, пойдем? – осторожно сказал я и мгновенно получил положительный отклик.
Мы покинули Ущелье и направились к Вахшу. Холодные его воды вскоре привели нас во вполне нормальное и даже блаженное состояние.
– Сколько градусов сегодня, как ты считаешь? – спросил я у Игоря.
– В тени-то нормально, около сорока. Но на солнце побольше…
И, так как мы находились на берегу реки с приятной, слегка обжигающе-холодной водой, в тени гигантского валуна, скатившегося сюда неизвестно когда, но очень кстати, моя реакция на его слова была вполне спокойной. Я даже был преисполнен чувством гордости за то, что мозг мой, вероятно, выдержал это пекло, потому что Ущелье Глауконом так и осталось в моем представлении сказочным местом, символом природной гармонии и красоты. Даже нет, это было не Ущелье. Это была Страна Уцелевших Белых Бабочек. Заповедный уголок. Оплот девственной жизни…
На другой день мы проводили Игоря на курсы – посадили на самолет в аэропорте Курган-Тюбе, а через день мы со Стасиком опять ходили в Ущелье Глауконом, посетили Страну Белых Бабочек.
И опять мне везло – я сфотографировал глауконом в паре, во время брачной встречи. Самец и самка прекрасно смотрелись: спокойно позировали на сухих листиках какого-то ксерофита на фоне светло-голубого бездонного неба Средней Азии. Для этого, правда, мне пришлось основательно распластаться прямо на высохшем до цементной твердости грунте, усыпанном острыми камешками и колючими остатками каких-то растений. Но я не жалею. Игорь, узнав впоследствии об этом, сказал, что снимок мой станет подтверждением непреложного факта: белянки понтия глауконома не только водятся у нас, в Вахшской долине, но и прекрасно себя там чувствуют.
Итак, очередная моя экспедиция – в Таджикистан – была неудачной, если расценивать ее с точки зрения Мечты об Аполлоне. Однако я не считал ее неудачной вообще.
Может быть, даже наоборот…
Как-то мне случайно попал в руки старый русский журнал издания 1899 года. Первый же заголовок, который тотчас заинтересовал, был «Рёскин и религия красоты». Автор статьи – Роберт Сизеранн, перевод с французского.
В статье речь шла об английском теоретике искусства, художественном критике и публицисте, жившем во второй половине XIX века, – Джоне Рёскине. Меня заинтересовали мысли об охране природы, высказанные сто лет назад, хотя и несколько наивно звучащие сегодня. Некоторые высказывания мне хочется привести здесь.
«Какого бы хорошего мнения мы ни держались относительно современной жизни, какое бы высокое представление мы ни составили о ее прогрессе и завоеваниях, во всяком случае есть, по крайней мере, одна область, в которой прогресс этот не легко заметить и в которой наш век, по меньшей мере, не увеличил мирового наследия человечества; эта область – красота… Быстрее, чем прежде, железные дороги переносят нас к излюбленным пейзажам земли, но раньше, чем перенести нас туда, своими насыпями и своими туннелями они обезображивают эти самые пейзажи… Отели, разбросанные во множестве среди местностей, поражавших раньше своей дикой неприступностью, позволяют нам расположиться с комфортом среди скал и лесов; но только, чтобы построить их, пришлось взорвать скалы и вырубить леса…
В один и тот же час исчезает счастие людей и красота вещей, один и тот же вихрь уносит песни птиц и песни людей, и не одинаковой ли причине надо приписать исчезновение социального мира и эстетических радостей?»
Так писал Роберт Сизеранн, а я читал и поражался, как современно звучат эти строки!
«Ученые и экономисты, отняв у масс… красоту, обещали дать им счастье. Дали ли они им его?.. Мы слышим обещания удесятерить скорость везущих нас машин, горе, которое мы увозим с собой, полетит тогда еще быстрее. Некогда говорилось: «Горе любви не пускается в путешествия, горе любви не ездит на корабле». Какие горести теперь не следуют повсюду за человеком? И чем более устраняются все препятствия путешествия, тем более отдается душа во власть внутренних терзаний. Да, скоро все селения земного шара будут связаны тонкой и прочной телефонной проволокой, но разве переносящиеся по ним известия станут вследствие этого лучше? Да, по нашим дорогам скоро будут катиться безголовые экипажи, собирающие теперь толпы на улицах: разве они представят более красивое зрелище для встречных и разве они откроют более красивые виды сидящим внутри?..»
Рёскин, в своих произведениях выступавший с романтической критикой капиталистической цивилизации, с возмущением пишет о загрязнении природы, пытается найти выход из создавшегося положения, хотя и утопически. «Именно там, где непорочные волны, чистые и сверкающие, как сноп лучей, впадали в Каршальтонский пруд, пробираясь до самого прибрежного гравия светлой струйкой под перистым сводом легких, колеблющихся трав, отбрасывая на них глубокие отблески света, как колчедан в точеном агате, усеянные тут и там белыми звездами лютиков, именно в эти первые журчащие струи, презренные человеческие существа бросают мусор с улиц и из домов, кучи сору и грязи, заржавленные куски металла, отвратительные тряпки, все, что им лень увезти или зарыть, они выливают в поток, который растворяет все и уносит этот яд далеко… Полдюжины людей в течение одного рабочего дня могли бы очистить эти пруды, убрать берега и наполнить освежающим благоуханием веющий над ними воздух и снова сделать воды такими же сверкающими и целительными… Но этот рабочий день никогда не настанет, и никогда радость не посетит сердца людей в краю этих английских источников…»
Потом Рёскин зашел в соседнюю деревню и, проходя по главной улице, спрашивал себя, не служит ли бедность причиной такой преступной небрежности в отношении к природе. Но нет… Он нашел, наоборот, признаки роскоши; великолепные выставки на окнах, нарядные кофейни, новые магазины; на лицах не было отпечатка большого счастья и здоровья, но гораздо больше забот о внешности, о показной стороне и повсюду великолепные, но бесполезные чугунные решетки. «Как это случилось, – спрашивает Рёскин, – что последняя работа была произведена вместо той, первой? Почему сила и жизнь английского рабочего истрачена на то, чтобы осквернить землю, вместо того, чтобы восстановить ее, на то, чтобы произвести металлическую вещь, совершенно бесполезную в этой местности, которую нельзя ни выпить, ни вдохнуть вместо здорового воздуха и чистой воды?»
«На это экономисты, если бы только они снизошли до ответа,– продолжает автор статьи, – сказали бы, что, хотя мечтатели и осуждают современный капиталистический строй, все-таки он лучше других, существовавших до сих пор».
Но Рескин конечно же не соглашается с прелестями этого строя.
«Тревоги, утомление, путешествия, борьбу, работу день и ночь – капиталист все готов перенести ради одной цели – денег… Что он будет делать с этими деньгами, об этом он не думает или думает так, мимоходом: его страсть приобретать деньги… Он не может читать: ему некогда, он боится пропустить случай заработать деньги; он не может весной пойти полюбоваться распускающимися цветами: как бы не пропустить другой случай заработать деньги. Потом, потом, когда он станет совсем богатым и… совсем старым, когда он разорит десять конкурентов и сломит десять стачек, тогда он со своими деньгами потребует у природы все ее цветы, у искусства – всю его гармонию, все высокие наслаждения мысли – если только он в состоянии будет насладиться всем этим… Но он не достигнет этой второй стадии: чтобы обеспечить себе роскошь здоровья, он разрушает свое здоровье, чтобы приготовить себе умственные наслаждения, он губит свой ум; в действительности то, что этот миллионер остроумно называет «зарабатывать себе жизнь», значит, иными словами, медленно, ценою громадных усилий зарабатывать себе старость и смерть…»
«А между тем, – продолжает Рёскин, – эта жизнь, это здоровье, эти эстетические радости, которые он принес в жертву стремлению к обогащению, разве они сами по себе не составляют богатства? И если деньги вещь необходимая, то разве менее необходимо иметь здоровые руки, чтобы распоряжаться ими, и разве, утратив жизнь, можно насладиться радостями жизни?.. Подумав немного, мы должны согласиться, что первое богатство – здоровье. А дают ли здоровье деньги и денежные радости? Для здоровья нужна чистая вода. Фабрика дает деньги, но она отравляет все ручьи кругом и фабрикант не может достать хорошей воды… Это ли богатство? Богатство позволяет нашим рукам оставаться в праздности и нашему телу избегать всякой мускульной работы. В этом заключается современный прогресс. Пусть так. Но через несколько лет наше тело, утомленное мозговой деятельностью, слабеет, и врачи во имя гигиены предписывают нам ту самую работу, от которой инженеры во имя прогресса торжественно освободили нас. Разве эта слабость составляет богатство? А кроме того, к чему нам здоровье, если нет более лесов, где можно следить за полетом птиц, и лугов, где можно любоваться цветами?»
То же самое можно сказать и по поводу произведений искусства. «Величайшая ошибка нашего времени думать, – продолжает автор статьи, – что человек, поглощенный приобретением денег, отправляясь между двумя спекуляциями послушать мимоходом оперу, слышит что-нибудь… Он ничего не слышит. Величайшая ошибка думать, что коллекционер понимает красоту художественных произведений, когда ему стоит только протянуть руку, чтобы получить их… Он их не видит. Первый слышит только звон золота, пересыпающегося на международных рынках, – или стоны семей, разоренных счастливой биржевой спекуляцией. Второй видит внутри своих рам на лазурном фоне картин – цвета уплоченных за них денежных знаков и глаза его упорно ищут в углу полотна, как на чеке, надпись, составляющую всю его цену. Чтобы в действительности обладать произведениями искусства и испытывать доставляемые ими радости, не надо платить за них – надо их понимать. Не надо открывать им свой кошелек, надо открывать им свою душу, а для этого надо иметь душу. Эти радости, составляющие истинное богатство, даются не золотом, а любовью.
Наконец, разве приобретение денег порождает верную дружбу, неподкупные симпатии, сердечные рукопожатия, искренние привязанности, – то есть успокоение души и сердца, веру в жизнь, окрашивающую жизнь в самые яркие цвета?.. Спокойствие, доверие, все, что украшает жизнь, разве это не составляет богатства наряду с насущным хлебом? «Вероятно, экономисты имеют смутное представление о том, что есть иного рода богатство, кроме металла, найденного в Австралии, не даром они говорят о «полезных вещах» и заявляют, что «время – деньги». Но и ум тоже деньги; здоровье тоже деньги; знание тоже деньги. И ваше здоровье, ваш ум, ваши знания могут быть обращены в золото, но золото не может быть, в свою очередь, обращено в ум и в здоровье».
«В действительности, следовало бы учить, что истинные жилы и вены богатства – красного, а не золотого цвета, что они находятся в телах, а не в скалах, и что конечное назначение богатства заключается в производстве возможно большего количества человеческих существ с могучей грудью, с острым зрением, с радостным сердцем; что самый доходный из всех видов национальной промышленности – изготовление душ хорошего качества… Нет иного богатства, кроме жизни,– заключает Рёскин, – жизни, подразумевая всю силу любви, радости и преклонения».
Знаменательные слова, хотя и написаны они сто лет назад…