bannerbannerbanner
полная версияПирамида жива…

Юрий Сергеевич Аракчеев
Пирамида жива…

Полная версия

Нет, я не вульгарная материалистка. Абсолютные ценности существуют. Но они потому и абсолютные, что большей части до них дела нет. И никогда не будет, потому что все-таки для них важнее – желудок. И все то, что ведет к насыщению.

Ахатов будет воспитывать своего ребенка, тот своего. И изменить это невозможно. Нет, изменить можно – уголовный кодекс, но не людей. Какие у человека врожденные рефлексы? Хватательный, сосательный… Что еще?

Все это грустно, но правда. Разве нет?

И все-таки, несмотря на мою мизантропическую проповедь о тщете усилий, спасибо вам, и даже не только за повесть, а за то, что предшествовало ее публикации.

С уважением Тернавская Татьяна, студентка.

Получилось как-то непонятно, путано, ассоциативно, но приглаживать не буду. Писала, как думала».

(г. Краснодар. Письмо № 13).

Экзекуция

Повесть о том, как преступно невнимание, неуважение к человеческой личности, поспешность суда над «обвиняемым», подлежала редактированию, то есть суду над ней, теми же методами. Повесть о жестокости обсудили жестоко и потребовали жестокого с ней обращения.

Разумеется, каждый из тех, кто участвовал в обсуждении и требовал доработки, считал, что он хочет «как лучше», не допуская и мысли о том, что его «как лучше» может быть на самом деле «как хуже». И не их требования, а мои попытки сохранить свое в муках выношенное творение выглядели для них самодурством, упрямством, гордыней, стремлением эгоистично сохранить «личную линию».

– Не бойся, – сказала Эмма. – Повесть не станет хуже, я тебя уверяю. Но зато будет опубликована. Это важно.

Если бы можно было пойти в другой журнал, где повесть быстро – действительно БЫСТРО – прочитали бы! Если бы существовал ВЫБОР! Тогда требования этой редакции вовсе не воспринимались бы как насилие: они вправе настаивать на своем – я вправе отказаться. Не хочу соглашаться с их экзекуцией – ухожу в другой журнал. Но в том-то и дело, что выбора нет. Журналов в Советском Союзе в несколько раз меньше, чем было до революции в России, в десятки раз меньше, чем в любой стране Запада. И наши журналы почти одинаковы – все они под властью Госкомпечати и цензуры Главлита. То есть тех людей, которые там сидят… Попытка основать свой журнал – что естественно для любой нормальной страны мира – расценивается в лучшем случае как уголовное преступление, в худшем – как веская причина для помещения в психиатрическую лечебницу, из которой выйти порой труднее, чем из тюрьмы.

Времени оставался месяц, и за эти дни нужно было сократить повесть по крайней мере на четверть. Эмма убедила меня, что кое-что действительно можно убрать – сделать четче, – но зато спасти главное.

Очередное мое творение, опять – в который уж раз в моей жизни! – подлежало экзекуции, «перевоспитанию». Иначе его не пускали в жизнь, к людям. Что же мне было делать? Восстать категорически? Но ведь время идет – неизвестно, что будет с нашей «перестройкой» завтра. А тут – почти гарантия. Да, совсем не случайно, как оказалось, не было «всего шести дней» и главный редактор мне не звонил домой. Все правильно, «субординация» хорошо помогает им… Тот, кому звонили и кого читали «всего шесть дней», был СВОЙ. А я нет. Это четко выявилось на редколлегии.

Что ж, ладно. Посмотрим. В крайнем случае откажусь все равно. Попробовать необходимо.

Начал экзекуцию над рукописью я сам. Своей рукой вычеркнул почти сотню страниц. Дальше продолжала редактор. Как радовалась она, когда удавалось выбросить целые страницы, абзацы «без ущерба»! А то и наоборот – «с улучшением»… Я чувствовал уверенную, умную руку. Конечно, было больно, но я – соглашался. В конце концов, я действительно могу ошибаться, а ей видно со стороны. Бывало, что из-за одного слова мы долго спорили. Чаще всего, уставая, уступал я. Иногда уступала она. Плохо было то, что свои уступки она частенько воспринимала как свое поражение. И все же надо отдать ей должное: она не поднимала руку на «острые» места. Только на «длинноты», «повторы» и «слишком личное». В какой-то степени она все же понимала суть моей повести, ее главную мысль. И она действительно была честный, умный и строгий редактор. Пожалуй, повесть становилась даже динамичнее и острее. Беда вот в чем: черты моей личности, черты подлинности она постепенно теряла. Она становилась слегка другой.

Почему мы так любим перечитывать русскую классику – с жуткими длиннотами иной раз, с болезненностью и уходами в сторону у Достоевского, с корявостью стиля, заумными рассуждениями и повторами у Льва Толстого, тяжеловесной выразительностью Лескова, злой язвительностью Салтыкова-Щедрина, сентиментальной изысканностью Тургенева?… Да потому, может быть, ко всему прочему, что нас пленяет аромат индивидуальности, подлинности, неповторимой личности автора – с достоинствами его и недостатками. Мы имеем дело с ЖИВЫМИ созданиями, которые хотя и переделывались многократно самими авторами, но не подвергались чужой, посторонней редакторской экзекуции, «ювелирной» работе по «ослаблению» или «усилению» каких-то «линий». Образцовый советский редактор, я думаю, с восторгом и пылом «отредактировал» бы и любимого человека, если обладал бы такой возможностью. Впрочем, «строительство нового человека» всегда входило в Программы партии, этим, по сути, идеологи и пытались заниматься все семьдесят с лишним лет. Редактированием людей.

«…Чтобы было мне легче, я прочитала всю литературу о военном времени: война, оккупация, блокада, послевоенное время – все искала, за что можно зацепиться, каковы были тогда резервы помощи, могу ли я теперь на это же рассчитывать, ведь пользуясь чужой помощью, втягиваешь в свое и других. Мне хотелось найти обнадеживающий положительный ответ: да, они должны помочь. Я ответила себе отрицательно – рассчитывать можно только на свои силы. Никто не должен расплачиваться за твое желание роскошествовать – иметь и утверждать ЧУВСТВО СОБСТВЕННОГО ДОСТОИНСТВА…

Если старая репрессивная система основывалась на отсутствии массового возмущения, именно ОБВИНЯЯ жертву в УМЫШЛЕННЫХ действиях против общества, то новая система вообще исключает всякую сознательность в асоциальных действиях. Благодаря этому любые поступки и образ мысли индивида, которые не отвечают данной политической кампании, вполне открыто и официально объявляются следствием нарушений в его… психике.

«Права советских граждан гарантированы конституцией» – высказывание совершенно бессмысленное, если брать его по значению: напечатанный и пусть многомиллионно размноженный текст – неодушевленная вещь, лишенная сознания, – ничего гарантировать не может. Если брать это утверждение по смыслу, то есть исходя из абсолютного выполнения ее статей всеми работниками правовых и неправовых органов, то есть это не что иное, как безумная утопия, не соответствующая уровню мышления ХХ века».

(Продолжение анонимного письма женщины).

…Редактированием людей.

«Но ведь это правильно, черт побери! – думал иногда я. – Должен же быть порядок, должен каждый из нас стать лучше! Закон должен быть, иначе так и будем копошиться в дерьме…» Только он, закон, должен быть один для всех. И для властей тоже. В том-то и дело. И ДЛЯ ВЛАСТЕЙ ТОЖЕ!

«Жить в обществе и быть свободными от общества нельзя» – сказал «вождь всемирного пролетариата», который, кстати, сам никогда не был пролетарием. Но в свободном демократическом, многопартийном обществе – пусть даже «империалистическом», «архибуржуазном» – у «несвободного» члена общества есть, по крайней мере, выбор. В условиях строго пирамидального, тоталитарного общества, несвобода члена становится несвободой «нового типа» (по принципу «партии нового типа»), то есть абсолютной. Ибо выбора у члена «общества нового типа» просто-напросто нет. На первый взгляд, правда. На самом деле альтернатива есть: это тюрьма, психушка или смерть. Но тогда ведь человек перестает быть «полноправным членом общества». А значит, выбора все-таки нет?

Но как же тогда «Дело Клименкина»? Как быть с Каспаровым, не испугавшимся «пирамиды», как быть с теми, кто не шел на предательство, холуйство, подлость, к чему их склоняли упорно? Как быть с самим Клименкиным, который отказался подписывать прошение о помиловании?

Хитрые лошади

(История, увиденная мною во сне и записанная за двадцать лет до написания «Пирамиды»)

Лошадь выросла в деревне, молодость ее прошла в поле. Приятно вспомнить, как была она горячим длинноногим жеребенком, носилась по цветущему лугу, вдыхая сытные ароматы трав, и играла со своими сверстниками.

Но вот она стала красивой породистой молодой кобылой. Все вокруг говорили, что она, к тому же еще, и талантливая. И ее взяли в цирк.

Лошадь была не только талантливая, но и умная, она много чего понимала. Например, она поняла, что хотя в цирке нет цветущих полей и лугов, но там зато нет и холодного зимнего ветра, снега и грязи. И там сытно кормят. И еще в цирке хорошее общество. Было, с кем пообщаться. Правда, кони здесь какие-то странные, но все-таки кони же…

Талантливая лошадь была еще и гордая. Когда она поняла, чего от нее хотят хозяева – чтобы она тупо носилась по кругу, а на ее спине в это время несколько человек, одетых в трико, выделывали бы черт знает что, – она решила, что с ней такого никогда не будет. Скакать под всадником в поле – это еще куда ни шло. Быть запряженной в легкую повозку и бежать по ипподрому, стараясь опередить своих соперников и соперниц – это тоже все-таки жизнь, это не унижает достоинства. Но подставлять свой хребет, скача, как дура, по кругу… Нет, ни за что.

Умная лошадь понимала, что бороться с действительностью в ее положении не так просто. Ведь ясно же, что если она будет слишком уж упираться, если сразу даст всем понять, что с ней этот номер не пройдет, то рассердит хозяина, ее выгонят из цирка, и она лишится всех своих теперешних преимуществ.

 

И она решила схитрить.

Совсем не позволять вскакивать ногами на свою спину рискованно – ее выгонят, конечно, в два счета. И она решила так: пусть иногда вскакивают, она позволит, но в следующий же момент сбросит этот унизительный груз. Так она протянет время как можно дольше, а если ее в конце концов выгонят – пусть. Зато хоть какое-то время она поживет сытно и интересно. Главное хотя бы перезимовать…

– Но ведь это же просто наивно – думать, что хозяева ничего не поймут и будут терпеть твои выходки, – грустно сказал ей конь Савелий, когда она в порыве откровенности поделилась с ним своими хитрыми планами. – Или тебя выгонят очень быстро, или ты станешь точно такой же, как и мы все. Очень даже просто… – Конь тяжело вздохнул и опустил голову к ведру с овсом. – Мы все ведь когда-то так думали, а теперь вот… – И он принялся лениво жевать вкусные зерна. – Да и то, если разобраться, ничего ведь такого особенного нет в том, что по твоей спине прыгают. Подумаешь! Вечерок попрыгают, а зато потом и ночь твоя, и утро, и день, если, конечно, нет репетиций. И овса вволю…

– Жаль мне тебя, Савелий, – сказала Талантливая лошадь, и в глазах ее горел хитрый огонек. – Все-то ты свои жеребячьи идеалы забыл. Одно слово – кастрированный. По мне так пусть и впроголодь, а – на свободе. Вот, покручусь здесь маленько, перезимую, а потом… За ветром – в поле!

– Ну, давай, давай, – тихо сказал Савелий и обиженно отвернулся.

И начала Талантливая лошадь хитрить. То ловко крупом вильнет, когда попытается наездник на нее вскочить, то вскочить позволит, а как только он подпрыгнет – тут она слегка ноги в коленках согнет, он и приземлится так неловко, что чуть шею себе не свернет. И так она старается все это незаметно делать, что никто не может ее в коварстве и гордости обвинить. А то больной прикинется – не ест, не пьет, еле ногами двигает – и как раз тогда, когда главные репетиции намечены.

Долго она так сопротивлялась, и казалось уже, что все, что так будет всегда – ей удалось обмануть хозяина цирка, и держит он ее исключительно за красоту и талантливость. Она привыкла к этой сытной, вольготной жизни. Но однажды – это было в хмурый осенний день, и на цирковом дворе моросил холодный мелкий дождь, пахло навозом и приближающейся зимой… – она не выспалась, и когда ее вывели на манеж, никак не могла отделаться от дремоты и даже немного подремывала на бегу, когда бежала по кругу.

Она и не заметила, как акробат-наездник выполнил на ее спине все свои сумасшедшие трюки, а потом пригласил и своих друзей. И когда лошадь, наконец, опомнилась, четверо акробатов уже выделывали на ее спине черт знает что.

Она даже не успела взбрыкнуть – довольные наездники соскочили с ее спины, а главный ласково потрепал ее красивую морду.

– Я же говорил, что она талантливая, вот и все теперь убедились, – сказал он, обращаясь то ли к ней, то ли к своим помощникам. – Надо было только набраться терпения…

Ухмыляясь печально, встретил ее за кулисами конь Савелий.

И Талантливая лошадь поняла, что теперь уже ей терять нечего. То, чего она так не хотела, свершилось. Но вот что удивительно: свершившееся уже не казалось ей таким неприятным и унизительным, как раньше. Тренировки и выступления не отнимали слишком много времени – она ведь на самом деле была талантливая, – и ее теперь особенно хорошо кормили и гладили. А когда после выступления наездников на ее спине взрывался аплодисментами зал, ей казалось, что аплодируют не только акробатам, но и ей, даже главным образом ей, и она, стоя рядом с акробатами и слушая аплодисменты, довольная, кивала головой.

Временами ей снились поля и цветы и игры со сверстниками, и воля. Это были удивительные сны, они напоминали молодость, и, просыпаясь, лошадь печально вздыхала. А потом принималась за овес.

От хорошей еды Талантливая лошадь растолстела, спина ее стала широкой и прочной. Внешне она уже почти не похожа была на ту, которую привели в цирк еще так недавно. Если бы даже теперь ее отпустили на волю, она не знала бы, что там делать, как жить, а сверстники, пожалуй, и не признали бы ее. Лошадь по-прежнему дружила с конем Савелием, они рассказывали друг другу о малейших своих недомоганиях и сплетничали о хозяине, акробатах и других лошадях.

Однажды коня Савелия не стало. Он тихо уснул в своем уютном стойле навсегда, его унесли. Но не прошло и недели, как в свободное стойло привели норовистую, стройную и очень красивую молодую кобылу. Звали ее Сильвой.

– Чтобы на моей спине прыгали эти двуногие? Ни за что! – сказала кобыла Сильва и, гордо встряхнув густой шелковистой гривой, склонилась к ведру с овсом.

– Но тогда тебя выгонят из цирка, – печально заметила Талантливая лошадь.

– Не на такую напали, фр-фр! – фыркнула Сильва, и в молодых прекрасных глазах ее загорелся хитрый огонек.

Франция

Вот удивительные гримасы нашей жизни! Поездка за границу в советское время, как известно, была одной из самых дорогих и престижных подачек власти тем, кто ей лоялен. Я не был за границей ни разу, и вдруг – как раз в период ожидания решения судьбы «Пирамиды», в январе – звонок из Секретариата Союза Писателей: «Не хотите ли поехать в составе «спецтуристической группы писателей» во Францию?» Сразу во Францию, хотя я не прошел еще обязательного испытания «соцстраной»? Трудно было поверить, но – факт: моя фамилия почему-то осталась затем и в окончательном списке, хотя первоначальный список, естественно, был вдвое больше окончательного. Чудеса! И это ведь никак не было связано с предполагаемой публикацией «Пирамиды» – в Секретариате, я думаю, о ней просто не знали.

За что мне такое? Я не прилагал никаких усилий, никому не звонил, не упрашивал, только заполнил анкету и сочинил автобиографию, как полагалось. Опубликовано у меня было к тому времени всего лишь два небольших сборника повестей и рассказов и несколько книг о природе. Неужели только за это я удостоился такой чести? Ведь я даже не был членом КПСС! Потом все прослушали небольшую лекцию «о политическом положении» в этой стране, прошли чисто формальное «собеседование» в райкоме и…

Не буду описывать десятидневную нашу поездку – Париж, Тур, замки Луары, двухдневный «круглый стол» на тему «Литература Двадцать Первого века» с французскими писателями и журналистами, постоянное ощущение «инопланетности» происходящего – чистота и ухоженность улиц и зданий, непредставимое для простого советского человека обилие и разнообразие товаров в магазинах, постоянное чувство униженности из-за той мизерной суммы франков, что выдало нам руководство – обо всем этом теперь всем известно. Главное же чувство у меня было: истинной сволочью надо быть, чтобы, бывая в странах Запада регулярно, видя все это, а потом выступая по нашему телевидению и в прессе, вешать лапшу на уши по поводу «задавленности людей труда в странах капитала» и о «невиданных прелестях» советского строя. Участники нашей группы («молодые» и вполне признанные писатели – такие, как Булат Окуджава, Иван Драч, Владимир Гусев и поэт Феликс Чуев) с напряженным интересом искали «акул» и «задавленных», но видели, наоборот, доброжелательные, спокойные лица, улыбки, отсутствие привычного нашего постоянного недовольства, озлобленности, смертельной усталости, которые мы наблюдаем изо дня в день в магазинных очередях, на грязных, неухоженных улицах, в автобусах, троллейбусах, метро нашей «страны победившего нас социализма»…

Были не только поездки по Парижу и по замкам Луары. Как уже сказано, два дня мы участвовали во встречах с молодыми французскими писателями «за круглым столом». Нас разбили на несколько групп. Я попал в группу с Феликсом Чуевым и Булатом Окуджавой. Беседа проходила в небольшом зале – мы, а также несколько французских писателей и две переводчицы сидели вокруг стола на небольшой сцене. Был апрель 1987-го, и, естественно, речь шла главным образом о нашей «перестройке». Булату Окуджаве задали какой-то вопрос о «социалистическом реализме», после чего он сильно разнервничался и в сердцах покинул сцену. Мне же вопрос не показался провокационным, я стал отвечать на него. Не помню подробностей, помню только, что некоторое время я один отвечал за всю нашу группу – французов на самом деле интересовало, что происходит в нашей стране. Вот что удивительно: мы нашли общий язык, напряжение спало, а после встречи девушка-переводчица подошла ко мне и предложила после семинара поездить с ней по Парижу – она хотела мне его показать. Я был совершенно потрясен таким оборотом событий – не ожидал! Увы, девушку – ей было на вид лет двадцать, она была хороша собой, звали ее Фабьен – не отпустили родители, как она просила передать мне потом через члена нашей группы, писателя Николая Дорошенко. Но еще более поразительно то, что руководитель всей нашей делегации – он сидел в зале во время разговора с французами и наверняка имел связь с пресловутым страшным-престрашным ведомством – поблагодарил меня, сказав: «Вы дрались, как лев». А Булат Окуджава на другое утро в гостинице за завтраком подошел к моему столику и демонстративно пожал мне руку, поблагодарив за вчерашнее.

Хорошо помню, что отвечая французам, я говорил по существу – то, что думал на самом деле, не лукавя и не стараясь соблюсти чьи-то мелкие личные интересы. Потому, думаю, и был понят всеми. Этот маленький эпизод еще раз убеждает: нормальные люди воспринимают правду нормально.

Да, вот именно. В который раз в своей жизни я убедился, что если ты не руководствуешься шкурными интересами, говоришь по существу, то это безопасно и даже в конечном счете выгодно! Ну, правда, если при этом ты не задеваешь чьи-то шкурные интересы… Но об этом, последнем, размышлять все равно бесполезно – никогда всех интересов ты не учтешь.

И еще от поездки осталось впечатление, что попал я в европейскую эту страну то ли по странному недосмотру наших властей, то ли… Неужели и это – как освобождение Каспарова из тюрьмы – следствие моей встречи с порядочным работником КГБ и чтением в Органах моей рукописи? Неужели… Меня, кстати, ни разу в жизни в Органы не вербовали. Очень давно, когда я, уйдя по собственному желанию («по семейным обстоятельствам») из Университета с третьего курса, работал в химической лаборатории одного из «закрытых» НИИ, меня в числе других молодых лаборантов, вызвали однажды в Отдел кадров на «беседу» с неким деловым человеком во френче. Странное дело: он как-то оценивающе посмотрел на меня, задал пару стандартных, незначащих вопросов и… сказал, что я могу быть свободен. Я так и не понял тогда, что произошло, и только годами позже додумался: это явно был представитель Органов, и он вызывал ребят на вербовку! Но мне-то он «предложения» так и не сделал! Неужели догадался, что это совершенно бесполезно? Теперь думаю, так и было. Ведь и лейтенант, вызывавший меня в связи с Каспаровым, вел себя со мной точно так же: никаких намеков, попыток. Наверное, мне просто сказочно повезло… Хотя… Осмысливая сказанное, думаю: вербовали не всех. Вербовали в основном тех, кто, по их мнению, для этого подходил…

И все-таки для меня и сейчас загадка, почему послали во Францию. Ведь в представительской анкете, размноженной для участников «круглого стола», было упомянуто лишь две моих книги из пяти и обе… «о бабочках». Ни о первом, ни о втором сборнике рассказов и повестей ни слова! О готовящемся выходе «Пирамиды» в журнале старший нашей группы не знал – я спрашивал. Может, с неким намеком меня послали – пиши, мол, о бабочках, не лезь в «переполохи» и «высшие меры» – тогда и будешь ездить во «франции»? Страна Чудес…

И ведь действительно: потом, после выхода «Пирамиды», мне оказались недоступными поездки не только в «кап-», но даже в «соцстраны»…

А тогда от Франции я едва сам не отказался: нужно было готовить «Пирамиду» к первым числам апреля, а выезжать намечено в конце марта.

Спасла мою поездку редактор Эмма. Огромную работу по сокращению «личной линии» – но так, чтобы она все же осталась, – мы закончили раньше срока…

«…Нет времени и сил излагать все, что мне известно. Но пару случаев я приведу.

70-е годы. Из Грозного приехала очень простая женщина с пятнадцатилетней девочкой – жаловаться, что чеченцы убили ее мужа, а прокурор не возбудил уголовного дела, так как ему «дали».

Поскольку никто не знал, как ликвидировать в одночасье национальную проблему и заставить прокурора следовать истине, раз он пятнадцать лет обучался, женщина была отправлена в одну из московских больниц, а девочка – нет, не в детский дом, а в другую больницу, где было детское отделение. Женщине делали уколы психотропных средств, дабы оказать ей, «больной», гуманную помощь, необходимость которой она сама понимать «не могла». Как она плакала над своей девочкой, поняв через несколько дней, что и ее так же колют в другой больнице! Матери, конечно, поставили шизофрению, а девочке, по-видимому, индуцированный бред, юношеский психоз или астеническое состояние.

 

Я пишу только о том, что видела и знаю сама, никакими слухами мне пользоваться просто не приходится. Случай этот не только не единичный, но совершенно произвольно взят мною из общего и обширного ПОТОКА, который обслуживается столичными и нестоличными психиатрическими больницами. Все описывать у меня просто нет физической возможности.

Приведу еще один вариант. Мать-инвалид и дочь двадцати лет. С периферии. Взяты из Приемной ЦК. В их городе они имеют квартиру, наверное до– или послевоенной постройки, очень хорошую. Рядом живет исполкомовский работник, которому приспичило заиметь именно ту квартиру. Им предлагались деньги, но они отказались переехать. Тогда им пригрозили расправой. Девушку уволили с работы и никуда не брали – городок-то небольшой. Короче, местная мафия. Собрав последние деньги, они приехали в Москву, в ЦК.

Как все произошло? Дайте ваши паспорта, сказали им, выслушав. Что это она, удивилась мать. Но дали. Посидите в коридоре. В коридоре мы сидели, сказала девушка, минуты две, после чего нас позвали обратно.

(Меня всегда интересовало, КАК берут из приемных, ведь народ-то сидит в коридоре?)

Окно было вровень с полом. Их вывели через открытую створку. Во дворе стояла вызванная – а она оттуда и не уезжает надолго, как говорила прописавшая мне галоперидол врач, – психовозка. Их поместили в разные отделения. Девушку кололи галоперидолом, все тем же, от «бреда».

Третий вариант, женщина из другого города, учительница. Местная власть по каким-то местным причинам ее выживает с работы, из школы, где она учительствует. Одинокая. Заступиться некому, детей нет. (Кстати, это очень большая неполноценность, так же, как и отсутствие «сексуального потребления», поддерживающего нормальный тонус организма). Кололи галоперидолом.

Еще одна. Приехала с мужем. Подробностей не знаю. Мужа – в одно отделение, ее – в другое. Держали шесть месяцев, так как на юг не было билетов.

Еще женщина, трое детей, муж осужден «неправильно», жаловалась, наивная, в ООН. Взяли в Москве.

Отсутствие какого-либо контроля за действием психиатрической системы, неподчиненность ее контролю со стороны закона дают возможность практически любому частному лицу, достаточно хорошо осведомленному о механизме ее действия, использовать ее в своих низменных целях.

Вряд ли Вы можете представить себе, насколько это стало распространено и в каком виде. Произошла своего рода перестройка мышления людей, каждый из которых знает, что может сделать все, что угодно, с другим, если этот другой не имеет права на выполнение в отношении него закона.

Перечисление всего, что мне известно, заняло бы очень много времени. Я могла бы рассказать о вещах вопиющих и крайне опасных для дальнейшего развития общественного сознания, но нет такой возможности».

(Продолжение анонимного письма женщины).

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru