Нет, я не опоздал, я даже приехал раньше, чем они, минут на десять и, как кот ученый, бродил возле стеклянного подъезда с вращающимися дверями. В отдалении, светясь огоньками на фоне ночного неба, торчала Останкинская башня. Давно, еще будучи молодым, томимым метафорической озабоченностью поэтом, я, помнится, сочинил:
Останкино, словно огромный термометр,
Торчит из горячей подмышки Москвы…
А вот Медноструев пишет в своем исследовании «Тьма», что Останкино – это ядовитый сатанинский рог, пропарывающий православные небеса. Второй рог, поменьше размерами, торчит в районе Шаболовки. Далее Медноструев поясняет, где в Москве можно обнаружить также копыта и хвост, но я забыл, где именно… Ирискин же в своем труде «Темнота» сравнивал Останкино с надменно поднятой пикой безграмотного казака, нагло въезжающего на потной кобыле в поверженный Париж – столицу европейской культуры!
Они подкатили на такси. Сегодня Стелла сбросила свою кожаную шкурку и была одета, как классная дама, в строгую темную юбку и кружевную кофточку: времена, когда у телевизионных дикторш от резкого движения бровей перси вываливаются из декольте, еще не наступили. На голове у нее было свежее, не остывшее после укладки феном парикмахерское сооружение, а на лице – нежный, словно пастель Дега, макияж. Акашина я бы просто не узнал, если б не мой кубик Рубика с буковками. Парня подменили! Дорогая модная стрижка, темно-синий блейзер с золотыми пуговицами, светло-серые брюки и шелково-изысканный галстук. Ботинки – лакированные и с серебряными пряжечками. Одуев как-то рассказывал, что щепетильная Стелла для своих мужчин, которых чаще всего она собирает по обочинам жизни, специально держит несколько комплектов одежды разных размеров: для выгула в эфир.
– А на тебя я пропуск не заказывала! – увидев меня, пролепетала она.
– Закажешь! – голосом, не допускающим возражений, приказал я.
– Но…
– Никаких «но»! Иначе эфира не будет! Мы уезжаем! Да, Витек?
– Вестимо, – ответил он вполне самостоятельно.
– Хорошо, – покорилась она, ибо за срыв прямого эфира можно было запросто вылететь с работы.
– Подожди. Еще одно условие: я буду стоять в студии так, чтобы он видел меня во время всей передачи.
– Но это же запрещено! – захныкала Стелла.
– Витек, поехали! – распорядился я.
– Хорошо. Не уезжайте! Я постараюсь договориться.
– Тогда пошли, – смилостивился я.
Она оставила нас в большом, ярко освещенном холле рядом с бюро пропусков и убежала хлопотать, чтобы меня допустили в эфирную зону. Я принюхался: от Витька вдобавок ко всему пахло французским одеколоном.
– Что ж ты, паршивец, даже не позвонил! Обиделся?
– Сначала – да, а потом некогда было.
– А чего трубку не снимали?
– Говорю, некогда было…
– Так не бывает!
– Бывает. Я больше всего боялся, что она разговоры со мной начнет разговаривать: то да се. Ну, я и… А что я еще умею?!
– Неужели так и не поговорили?
– Говорю – некогда было!
– Молодец. – Я хлопнул его по плечу. – Теперь слушай меня внимательно: я встану рядом с камерой. Следи за моими пальцами. Никакой самодеятельности! Это – прямой эфир, а он шуток не любит! От сегодняшнего выступления зависит наше будущее. Если она спросит, кто твой любимый писатель, назовешь меня… Понял? Меня.
– А Стелка… Это… – замялся Витек. – Она за Одуева просила… Она сказала, что вы договорились.
– Никаких Одуевых! Назовешь меня! Понял?
– О’кей – сказал Патрикей.
Вернулась запыхавшаяся Стелла с пропуском, и, миновав полусонного от многочасовой бдительности милиционера, мы помчались в гримерную. Там оцепеневшего Витька усадили в кресло, обвязали простынкой и стали пудрить, подмазывать, подрисовывать, подкрашивать, обрызгивать лаком для волос. На его лице во время этого процесса играло то же смятение чувств, как давеча, когда к нему приклеивался Любин-Любченко со своей масленой улыбочкой. Уже выходя из гримерной, Акашин шепнул мне в ухо:
– Мужикам на стройке расскажу – не поверят: как шмару накрасюкали!
Пока по бесконечным коридорам и переходам, то и дело предъявляя пропуска все новым милиционерам, мы шли к студии, Стелла нервно инструктировала:
– Витюша, я тебя умоляю! Весь эфир – десять минут. Это очень, очень мало. Не заметишь… Ответы должны быть короткими, четкими, никаких особенных рассуждений и примеров. Раз – и ответил! Понял, Витюнчик?
– На этот счет, Стеллунчик, можешь не волноваться! – успокоил ее я. – Виктор Семенович будет краток, как приговор судьи-заики!
– Все шутите… Ох, попадет мне за вас!
Войдя в студию, Витек замер на пороге. И было от чего, особенно для непривычного человека. Представьте себе огромную залищу, где вполне можно разместить пару теннисных кортов. С потолка, словно в каком-то угрюмом магазине электротоваров, свисают вниз сотни черных единообразных светильников: некоторые горят, но большинство из них мертвы. Еще павильон напоминает гигантский чулан: в пыльном полумраке свалены самые невообразимые вещи. Но в отличие от классического бабушкиного чулана, где наткнешься на старый трехколесный велосипед (привет из детства!), поломанную птичью клетку и выношенную обувь, в павильоне все по-другому! Здесь можно вдруг увидеть настоящую кухню со всей необходимой кастрюльной утварью. Это осталось от передачи «Варим-парим», которую ведет знаменитый рок-певец Комаревич, похожий на счастливого кролика. Чуть правее – натуральный колодезный сруб с «журавлем». Его не успели вывезти после закончившегося на прошлой неделе фольклорного фестиваля «Пойду ль, выйду ль я!». А слева можно обнаружить огромный валун – наверное, все-таки из пенопласта – с надписью, сделанной церковнославянской вязью:
Куда пойти учиться?
Тоже от какой-то передачи для абитуриентов. Я не говорю уже о завалах разной мелочи – стульях, креслах, ломберных столиках, полочках, подставках, горшках с вечнопластмассовыми фикусами и прочем не поддающемся учету разнообразии. И вот посреди этого захламленного полумрака расчищена и ярко освещена совсем крошечная площадка, а на ней – журнальный столик с затейливой икебаной и два кресла. Именно на эту площадку направлен свет горящих на треногах юпитеров. Именно на эту площадку нацелены большие черные телевизионные камеры, возле которых стоят хмурые люди в огромных наушниках. Именно на этой площадке толкутся несколько суетливых женщин, без конца что-то замеряя, поправляя, подвигая, просовывая и бранясь при этом промеж собой… То там, то здесь раздается полный ужаса вопль: «Скорее!.. Через семь минут эфир… Где эта чертова ведущая со своим идиотом?!» Рядом с операторами в кресле сидит обессиленная и белая как мел женщина. Когда-то она с помощью химии сделалась соломенной блондинкой, но потом в телевизионной суматохе совершенно позабыла про это, отчего ее прическа стала напоминать двухслойное черно-белое суфле. Ей, обессиленной, капают в стакан валерьянку. Ей плохо: внезапно и, очевидно, навсегда она утратила смысл жизни заодно с верой в людей. Такое случается с ней перед каждым прямым эфиром. Она – режиссер. Жуткая профессия!
Увидев появившихся на пороге Стеллу и Витька, она отпихивает протянутый ей стакан с успокаивающими каплями, вскакивает, как ужаленная, и кидается навстречу вошедшим с тем жутким выражением лица и с теми ужасными выражениями, с какими доведенный до бешенства рецидивист бросается, чтобы порезать бритвой оборзевшего фраера. Однако на бегу лицо ее вдруг меняется, возникает застенчивая улыбка, а брань сама собой привычно преображается в счастливое воркование:
– Стеллочка, у вас изумительная прическа! Дайте телефончик мастера. А вы и есть знаменитый Акашин? Очень приятно… Прошу на площадку! Стеллочка, где вы нашли такого импозантного мужчину? Писатели обычно лысые и скрюченные… Ах, озорница, поделитесь!
Шлапоберская даже не успела ответить, а режиссерша, подхватив Витька, вывела его на освещенное место и усадила в кресло. Рядом устроилась Стелла и, вглядываясь в свое изображение на экране монитора, как в зеркало, начала поправляться и припудриваться. Подскочила длинноногая девушка и пристегнула обоим крошечные черные микрофончики-петлички. Витек испуганно покосился на микрофон, точно на ползущую по лацкану осу. Подбежала еще одна девушка, одетая в коротенький нейлоновый халатик, и специальной мягкой кисточкой припудрила бисерно вспотевший от волнения и жара юпитеров Витькин лоб.
– Эфир через минуту! – сверху, точно из поднебесья, раздался оглушительно усиленный динамиками мужской голос. – Всем приготовиться!
– Стеллочка, работаешь на четвертую камеру! – напутствовала крашеная режиссерша.
Стелла расправила плечи, выкатила вперед небогатую грудь и намертво улыбнулась. Витек, глядя на нее, попытался сделать то же самое, но без особого успеха. Я тем временем пристроился рядом со смотревшей прямо на Акашина камерой и ободряюще кивнул: мол, не волнуйся, я здесь!
– Приготовиться! – снова раздалось сверху. В студии стало тихо, как в ночном морге.
– Газета! – вдруг, страшно побледнев, выдохнула Стелла.
– Газета, газета, газета… – разнеслось по павильону.
Черно-белая режиссерша схватилась за сердце. Но тут, словно молния, к столику метнулось нечто джинсово-длинноволосое, и перед Стеллой появилась сложенная вчетверо газета.
– Работаем! – донеслось свыше.
Стоящий со мной рядом оператор плавно махнул рукой.
Режиссерша судорожно дернулась.
Стелла глубоко вздохнула, как перед нырянием, и заговорила совершенно приторным голосом:
– Добрый вечер, дорогие телезрители! Я – Стелла Шлапоберская. Точнее, доброй ночи! И сегодня наш полночный гость – а передача наша так и называется «Полночный гость» – молодой, но очень талантливый писатель Виктор Акашин, автор еще не опубликованного, но уже нашумевшего романа «В чашу». Передо мной свежий номер «Литературного еженедельника», где известный своим требовательным вкусом критик Закусонский пишет буквально следующее: «А вот и он – давно чаемый и востребованный нашей словесностью молодой талант, бурлящий теплой художественной отвагой! Имя этому природному явлению – Виктор Акашин…» – Она отложила газету и посмотрела на моего питомца так, словно видела его впервые. – Виктор, я тоже много о вас слышала, теперь вот рада возможности познакомиться лично и представить вас нашим телезрителям!
– Обоюдно! – напряженно ответил Витек, глянув на мой правый безымянный.
– Итак, первый вопрос, Виктор. Почему вы не расстаетесь с этим кубиком Рубика?
– Это… э-э-э… это я ищу культурный код эпохи…
Я облегченно вздохнул, точно тренер боксера, удачно ушедшего от первого удара соперника-мордоворота. Здорово я его все-таки вымуштровал: даже подсказывать не пришлось.
– Ну и как, удается? – чуть насмешливо спросила Стелла.
Это, кстати, меня всегда раздражает в телевизионщиках. Конечно, одна мысль о том, что в данный момент на твою глупую физиономию вынуждены любоваться миллионы ни в чем не повинных людей, невольно настраивает на иронический лад. Но всему есть предел. Я показал Витьку правый указательный палец, точно пригрозил.
– Амбивалентно! – четко отреагировал он, и Стелла, уже начавшая беспокоиться из-за паузы, тоже облегченно вздохнула.
– Это помогает вам в творчестве? – уже серьезно спросила она.
То-то же! И я показал большой палец левой руки.
– Скорее да, чем нет.
– Скажите, Виктор, а писать трудно?
– Гении – волы! – глянув на мой левый мизинец, ответил Витек.
– Меня всегда страшно интересовало, как писатели находят сюжеты. Как вам вообще пришла в голову мысль сесть за роман?
– Трансцендентально! – сообщил Витек согласно моему правому большому.
Я перехватил укоризненный взгляд режиссерши, которая решила, что, выставляя большой палец, я подбадриваю и тем самым отвлекаю молодого гения от работы в эфире.
– Я так и думала, – кивнула Стелла. – А когда вы пишете, вы думаете о ваших будущих читателях?
– Вестимо, – подтвердил Акашин, сверившись с моим левым мизинцем.
– Когда же мы увидим роман напечатанным?
Я выставил вперед средний палец левой руки, что, конечно, для непосвященного человека выглядело крайне непристойно, и поймал на себе теперь уже гневный взгляд режиссерши.
– Вы меня об этом спрашиваете? – послушно поинтересовался мой воспитанник.
– Да, действительно, – согласилась Стелла. – Об этом надо бы спросить наших издателей, которые не торопятся замечать молодые таланты. Или я ошибаюсь?
– Скорее нет, чем да! – подтвердил бдительный Витек.
– Ну, раз уж мы заговорили о современной литературе, скажите, кого из современных писателей или поэтов вы цените больше всего? – спросила Стелла и выжидательно посмотрела на Витька.
– Я? Э-э-э… – затосковал он и беспомощно глянул в мою сторону.
Я подсказывающе ткнул пальцем себя в грудь, но по его испуганному взгляду вдруг понял: он попросту забыл от волнения мою фамилию. Стелла краешком телевизионно улыбающегося рта что-то шепнула Витьку. Я же, беззвучно артикулируя, старался ему напомнить, как меня зовут. Пауза затягивалась. Крашеная режиссерша показала мне острый кулачок.
– А я догадываюсь, кого вы цените больше всего, – нервно кокетничая, пошла на выручку Стелла. – Телезрители знают его по передаче «Гений чистой красоты». Его зовут…
– Пушкин… – вдруг выпалил Витек.
– Да, – разочарованно вздохнула Стелла. – Пушкин – наш современник. Все мы вышли из шинели Пушкина…
– Ментально, – в полном соответствии с инструкцией отреагировал Витек.
Для этого мне снова пришлось выставить средний палец, но теперь уже правой руки. Во второй раз увидав этот неприличный жест, режиссерша не выдержала и решительно двинулась ко мне, чему я, к величайшему моему сожалению, в тот момент не придал особого значения.
Стелла кивнула и покосилась на часы, светившиеся на экране одного из мониторов: до конца прямого эфира оставалось меньше трех минут. И тут ей, как каждой ведущей, под занавес захотелось задать какой-нибудь оригинальный, нетрадиционный вопрос, разумеется, заранее согласованный с руководством. Хотя, если учесть, что два дня они не подходили к телефону, тут, возможно, имела место импровизация личного свойства.
– Скажите, Виктор, – игриво спросила она, – какое место в жизни писателя занимают женщины?
– Не вари козленка в молоке матери его! – буркнул Витек, даже не дожидаясь моей подсказки.
Лицо Стеллы вытянулось от неожиданности. Здорово! Так ее, выпендрежницу! Молодец, Витек! И я чисто механически, повинуясь эмоциональному порыву, без всякой гнусной семиотики, показал ему сразу два больших пальца. Молодец! Свою оплошность, конечно, я бы тут же заметил и исправил, но как раз в этот миг, обходя юпитеры и камеры, ловко перешагивая провода, до меня добралась разъяренная режиссерша и зашипела, чтобы я не мешал писателю глупой жестикуляцией и сейчас же выкатывался из студии. Отвлеченный этим, я вовремя не убрал свои злополучные большие пальцы. А тут, как на грех, прозвучал новый вопрос Стеллы, которая, вероятно решив, что переборщила с личной тематикой (не будем забывать, когда все это происходило!), предпочла закончить встречу идейно-выверенным вопросом:
– Что ж, Виктор, будем надеяться, что скоро ваш роман увидит свет и продемонстрирует неисчерпаемые возможности метода социалистического реализма! Кстати, как вы относитесь к этому методу?
Вопрос, надо заметить, по тем временам был традиционным, я бы даже сказал, рутинно-ритуальным и, конечно же, не требовал никакого иного ответа, кроме утвердительно-восторженного. Даже простодушный Витек с некоторым удивлением посмотрел на мой совершенно неуместный знак – два больших пальца – и пожал плечами. Потом он рассказывал, что очень удивился в эту минуту, но, посомневавшись, решил: его дело – озвучивать, а думать – мое дело. Тем более что лексикон за исключением одного-единственного слова был исчерпан. Это слово в результате моей невольной подсказки он и вывалил в прямой эфир:
– Говно!
– Спасибо! – еще не вникнув в смысл услышанного и выдавая заранее подготовленный текст, радостно поблагодарила Стелла. – Напоминаю: нашим полночным гостем был писатель Виктор Акашин. До новых встреч!
Осознав сказанное Витьком, я с ужасом посмотрел на свои большие пальцы. Режиссерша стала белее чем мел, Стелла, наконец освоив услышанное, так и осталась сидеть с открытым ртом. А из поднебесья раздался сдавленный стон. На мониторе сначала крупным планом появилась икебана, и было видно, как по синтетическим листьям ползает муха. Потом возникла картинка с ночным Кремлем. Нас вывели из эфира.
Это была катастрофа!
В ту ночь Витек уснул знаменитым. Ему даже не понадобилось, как некогда Байрону, дожидаться утра. Дома, на нервной почве, он вобрал в себя глазунью из семи яиц, пакет молока, батон хлеба и рухнул в своем чуланчике, не ведая, что угрюмая его слава уже бьет в дверь здоровенной колотушкой. Эти удары мне пришлось принять на себя, о чем я, конечно, сейчас расскажу. Но сначала объяснимся…
А что, собственно, спросите вы, произошло? Ну, обозвал Витек соцреализм полупечатным словом, кстати, далеко не самым полупечатным из могучих полупечатных запасов русского языка, не говоря уже о непечатных запасах! Подумаешь, делов-то! К тому же обозвал какой-то там социалистический реализм, сомнительный творческий метод, похожий на искусственный мед, который я однажды ел в не существующей уже ГДР. Ныне выросло целое поколение, понятия не имеющее, что такое соцреализм и с чем его едят. А люди постарше, даже неплохо в свое время подзаработавшие на этом творческом методе, если и вспоминают о нем, то как о давно усопшем родственничке, часто дававшем на мороженое, но при этом все время читавшем нудные нотации… Одним словом, ерунда все это, если еще учесть, что буквально на наших с вами глазах (и на наши с вами головы) рухнула целая страна заодно с социально-экономическим строем…
Но время! – возражу я вам. Вы совершенно не учитываете время – этот неостановимый поток нечистот, в который нет даже никакой необходимости вступать дважды, ибо одного раза вполне достаточно, чтобы безнадежно измараться на всю оставшуюся жизнь… (Запомнить!) К тому же происходило все это в пору, когда Горбачев уже начал мечтать о невинных демократических удовольствиях, но еще не решался скинуть пояс марксистско-ленинского целомудрия. Однако жажда принципиально новых ощущений уже бурлила в нем и для начала вылилась в полусухой закон и средневековые гонения на заслуженно выпивающих после работы граждан. Должен сказать, этот первородный – в условиях нашего Отечества – грех до самого конца тяготел над Михаилом Сергеевичем и в конечном итоге предопределил крах всех его реформ. Жена, во время застолий хватающая своего мужа за руку, несущую к устам наполненную рюмочку, всегда плохо заканчивает! (Тоже запомнить!)
А еще Горбачев стал выезжать за рубежи, и это имело далекие последствия. В сущности, он был похож на девочку-подростка, которую строгие родители впервые свозили в гости к родственникам, и там эта отроковица, перезнакомившись с кузинами, вдруг с завистью узнала, что они, оказывается, давно уже курят и целуются с мальчиками. И девочке страшно захотелось стать похожей на своих раскованных кузин. Но как? При таких строгих и неумолимых родителях, при таком сурово-размеренном внутрисемейном быте это невозможно! Но хитрая девочка все же сообразила: начать надо с мелочей, с колебания почти незаметных устоев, даже – устойчиков. Например, отказаться от утренней тарелки геркулесовой каши, каковую безропотно лопает в их семье по утрам уже четвертое поколение. И с кашей вроде получилось… Теперь можно дождаться другого случая и однажды капризно объявить: в девять часов ложиться спать я больше не буду, ибо как раз в это время по телевизору идет сериал о мексиканской девице, сходящей с ума из-за того, что она никак не может определить, кого любит больше и темпераментнее – Педро или Диего. Тоже получилось… Тогда как-нибудь после школы можно не прийти домой обедать, а отправиться шататься по улицам, строя глазки проезжающей мимо шоферне… Пройдет совсем немного времени, и родители, внезапно вернувшись домой из вынужденной отлучки, вдруг обнаружат свою обкурившуюся травкой дочку в постели с двумя неграми… Неужели, вы думаете, в этот миг родители поверят, что все началось с той давней поездки к родственникам и с отвергнутой тарелки геркулесовой каши? Впрочем, с неграми – это я уже заехал в ельцинский период отечественной истории…
Но именно такой геркулесовой кашей и стало для России выпущенное Витьком в эфир – не без моей помощи – уже известное вам словечко. Да, как ни горько признать, но именно это слово было в начале всего того, что случилось впоследствии с нами. Конечно, об этом никто сейчас и не вспоминает, как несчастные родители, увидев бесчувственного ребенка с двумя чернокожими извращенцами, не вспоминают о тарелке геркулесовой каши. К тому же передача шла прямо в эфир и никакой записи не сохранилось, поэтому доказать документально истинность своих слов я не могу. Но я взываю к вашей памяти! Вспомните давно уже закрытую – кстати, именно после того случая – передачу «Полночный гость»! Вспомните ваше потрясение! Вы не могли его забыть! Услышать такое с робкого советского телеэкрана, который и существовал-то тогда в наших квартирах вроде лишь для того, чтобы прямо или исподволь настойчиво внушать нам: когда в конце времен солнце окончательно остынет, своим прощальным лучом оно осветит склоненную фигурку школьника, конспектирующего статью Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин». Правда, сейчас экран с тем же упорством доказывает нам, что при тех же обстоятельствах луч умирающего солнца высветит того же школьника, только склоненного над свежей сводкой долларовых торгов… Но вернемся, вернемся в то безмятежно-тоталитарное время: вот вы полудремно раскинулись в кресле перед включенным телевизором – и вдруг подскочили, услыхав, каким восхитительно-срамным словом молодой писатель Акашин обозвал постылый соцреализм, как бесшабашно он боднул пусть не устои, а всего-то один устойчик осточертевшего режима. Боднул-таки! И не по вражьему голосу боднул, а по родному советскому телевидению… «Ну, началось!» – подумали вы и принялись криком звать с кухни жену. Мол, иди сюда! Тут такое!
Наверное, медведь в Кремле сдох. Неужели забыли? Забыли… Понимаю, с тех пор столько всего произошло… Но это было! Было это слово! И было оно в начале!
Как только погасли юпитеры и осветители унесли лишившуюся чувств крашеную режиссершу, Стелла зарыдала и, размазывая по лицу поплывшую тушь, убежала куда-то за колодезный сруб. Опытная телевизионщица, она, конечно, понимала, чем ей грозит это сквернословие на всю страну! Витек пожал плечами, встал и тут же запутался в длинном проводе от «петлички», но потрясенный телеперсонал даже не решился подойти и отстегнуть микрофон. Это пришлось сделать мне.
– Вроде я чего-то не так сказал? – настороженно спросил Витек.
– Все было отлично! – фальшивым голосом успокоил я.
– Ты извини, у меня твоя фамилия из башки совсем выскочила!
– Нормально. Зато Пушкин был на месте…
– Еще бы! У нас учительница по литературе такая стерва была! Я ей на огороде картошку окучивал, а она мне «Евгения Онегина» наизусть шпарила.
– Повезло.
– Поехали домой – жрать хочется, сил нет! – взмолился Витек.
– Через двадцать минут будем дома! – самоуверенно пообещал я.
На самом деле я, конечно, так не думал и даже побаивался, что нас возьмут прямо в Останкино. Не взяли, хотя милиционер, проверявший на обратном пути наши пропуска, зачем-то связывался со своим начальством, но команды, видимо, не получил и отпустил нас с явным огорчением. На улице стояла абсолютная ночь, и добраться домой на муниципальном транспорте было делом безнадежным. Но не успели мы подойти к стоянке такси – понятное дело, пустынной, – как откуда-то из зловещей темноты выскочила черная «Волга» и, завизжав тормозами, остановилась возле нас. «Главное, до того, как начнут бить и допрашивать, позвонить Сергею Леонидовичу!» – подумал я и, сложив две руки вместе, чуть выставил их вперед, чтобы удобнее было застегивать наручники. Но это оказался решивший подзаработать водитель служебной машины. Всю дорогу он ругал московские дороги в частности и коммунистов в целом самыми последними словами, по сравнению с которыми наше словечко в эфире было невинным пустяком.
О том, как повел себя Витек, придя домой, вы уже знаете. Я же, несмотря на поздний час, оказался прикованным к телефону. Кстати, когда мы вошли, он беспрерывно звонил и, казалось, уже охрип, как младенец, вывезенный подышать воздухом на балкон и там позабытый. Первым был легкий на помине Сергей Леонидович.
– Достукался? – грозно спросил он.
– В каком смысле? – прикинулся я.
– Ладно ваньку валять! Почему не согласовал акцию?
– Какую акцию?
– Ладно, сказал, придуриваться: твой телефон только завтра на прослушку поставят. Почему, спрашиваю, не согласовал?
– А ты бы разрешил?
– Нет, конечно!
– Поэтому и не согласовал. Надо было на месте решать. А другого такого случая не представилось бы! Ну, в общем, я решил взять ответственность на себя…
– Лучше б я, бляхопрядильный комбинат, тебе подпольный журнал разрешил издавать… – вздохнул он. – Но это хорошо, что ты свою ответственность понимаешь! Неужели поинтеллигентнее нельзя было? Ты ж писатель, едрена вошь! Пихнул бы в подтекст – и ажур.
– Не тот эффект. Ты ведь тоже профессионал, должен соображать: западники только на жареное реагируют. А что я еще эдакого придумать мог – не Мавзолей же мне взрывать, ей-богу!
На том конце провода образовалась напряженно-соображающая тишина.
– А вот это не твое дело, – наконец промолвил Сергей Леонидович. – У тебя есть свой участок – на нем и работай! Но учти, если ситуация выйдет из-под контроля и пойдет выше, мы с тобой незнакомы. На следствии будешь проходить как свидетель. А парню твоему самое большое года три дадут, я его потом вытащу. Ты ему про меня, случайно, ничего не ляпнул?
– Обижаешь!
– Смотри!
– Неужели так плохо?
– А черт его знает! Все зависит от того, как начальству доложат! Может, и обойдется…
– А кто докладывать будет?
– Я.
– Ну и доложи получше!
– Это не от меня зависит. Доложу так, как начальство прикажет.
– Не понял.
– Только сейчас или вообще? – иронично спросил Сергей Леонидович. – Ладно, умник, суши сухари! Шутка… Но я тебя на всякий случай предупредил. Понял? Пока!
Вторым был Николай Николаевич. Я даже сначала его не узнал и вообще решил, что слышу магнитофонную запись, и только потом сообразил: Горынин записывает свое телефонное заявление на пленку – для вышестоящих товарищей.
– Считаю своим долгом выразить вам от имени Союза писателей СССР, – говорил он голосом диктора, повествующего об авиационной катастрофе, – решительное возмущение безответственной и дерзкой выходкой всячески разрекламированного вами так называемого молодого литератора Акашина В. С., замахнувшегося в своем телевизионном выступлении на одно из самых высших духовных завоеваний нашего общества, нашей советской культуры – метод социалистического реализма, давший человечеству такие замечательные произведения, как «Мать» Горького, «Разгром» Фадеева, «Цемент» Гладкова, «Прощай, Гульсары!» Айтматова, «Прогрессивка» Горынина, и др. Для дачи объяснений предлагаю вам явиться в правление завтра в двенадцать ноль-ноль. При себе иметь писательский билет.
– Понял, приду, – ответил я. – Скорблю вместе с вами.
Послышался щелчок выключаемого магнитофона, а затем жаркая скороговорка Николая Николаевича:
– И никакой матпомощи я твоему поганцу не выписывал. Запомни!
Третьим был Медноструев, который старательно измененным голосом спросил:
– Ну что, сионистские морды, доигрались?
Не успел я среагировать, как он повесил трубку, не дожидаясь ответа, потому что вопрос был, собственно, риторический.
Четвертым был Ирискин.
– Алло? Здравствуйте, – сказал он. – Какие-то странные помехи в трубке… Алло!
– Не волнуйтесь, Иван Давидович, – успокоил я. – Это самые обыкновенные помехи. А вот завтра будут уже те, которых вы боитесь.
– Понимаю… – Голос Ирискина посвежел. – Передайте Виктору, что мы все гордимся (говдимся) его мужеством! Пусть он не волнуется: о судилище над ним и несправедливом приговоре узнает все прогрессивное (пвогвесивное) человечество. Вы понимаете? Но я умоляю, на допросах он ни слова не должен говорить о своем папе! Мы не имеем права давать такие козыри в руки медноструевым. Они только этого и ждут, чтобы устроить погромы (погвомы)! Вы меня понимаете?! Обещайте!
– Торжественно обещаю!
– Мы не забудем… Я пока вам больше звонить не буду. До свидания!
Пятым был Одуев.
– Спасибо, друг! – проговорил он с чувством.
– За что? – удивился я.
– Как за что? За то, что в эфире меня не заложили! Представляешь, в каком бы я был сейчас говне? Передачу мою точно закрыли бы! Никакой Леонидыч не помог бы. Стелка звонила, вся в истерике… Говорит, это я во всем виноват – познакомил ее с Витьком. Я ей ответил, что с таким темпераментом, как у нее, на телевидении работать нельзя! Правильно?
– Вестимо.
– Слушай, между нами, он по дури ляпнул или специально?
– Амбивалентно.
– Я почему-то так и думал… Жалко парня! Талантливый, черт. Подожди-ка… – Одуев на мгновение умолк, а потом закричал возбужденно: – Настька «Свободу» поймала – про вас чешут! Включай!
Я бросился к приемнику. В те времена он у меня всегда был настроен на эту станцию. В трещаще-пищащем эфире знакомый женский голос с неуловимым антисоветским акцентом говорил:
«…Судя по той неожиданной оценке, какую в своем телевизионном интервью дал известный писатель Виктор Акашин насаждаемому коммунистическим режимом методу социалистического реализма, можно заключить, что в кремлевских коридорах власти резко усилилась борьба между политическими кланами и, похоже, верх одерживает реформаторское крыло. Теперь все зависит от того, чью сторону примет генсек Горбачев. Однако, по последним данным, Виктор Акашин арестован и находится на Лубянке. Жена академика Сахарова Елена Боннэр сообщила, что ее муж готовится выступить в защиту отважного писателя, смелое слово которого он, исходя из своего опыта физика-атомщика, назвал началом сокрушительной цепной реакции…»
Дальше шла информация о зверстве Хонеккера, приказавшего стрелять в немцев, пытающихся перелезть через Берлинскую стену. Можно было подумать, во всех прочих странах граждан, пытающихся нелегально перейти границу, забрасывают цветами и свежими фруктами.
Шестой была Анка.
– А он смешной! – сказала она.
– Кто?
– Твой гений. Смешной и смелый.
– М-да…
– Ты бы никогда на такое не решился!
– Почему же?
– Не знаю. Ты все всегда просчитываешь. А он взял и сказал. Это поступок! А ради мужчины, способного совершить поступок, женщина готова на все. Ты думаешь, почему декабристки молодых любовников побросали и за своими постылыми мужьями в Сибирь поехали? Именно поэтому!