Торжественное открытие смены – «Здравствуй, лагерь!» – состоялось через два дня. За это время Кокотов перезнакомился со своими пионерами, сочинил в соавторстве с Людмилой Ивановной план мероприятий. Затем избрали совет отряда, звеньевых, председателя, выпустили стенгазету, походили строем, разучили отрядную песню, выявили таланты для КВНа и самодеятельности. Все оказалось не так уж страшно: напарница работала в лагере десятое лето и знала многих нынешних первоотрядников еще сопливыми второклассниками. Вообще-то она была инженером-пищевиком, а в «Березку» ездила из-за квартиры, обещанной профкомом, ну и чтобы свои дети были на воздухе под присмотром. Ребята ее слушались. Людмила Ивановна всегда ходила со скрученной в трубку «Комсомольской правдой», и если дети начинали озорничать, хлопала их газетой по лбу или по заду. На этом обычно нарушения дисциплины заканчивались. Не напрягаясь, отряд, как и в прошлые годы, назвали именем Гайдара. Сначала, правда, хотели – именем Светлова, но под «Гренаду» трудно было ходить строевым шагом, поэтому остановились на авторе «Тимура и его команды»:
Там, где труднее и круче пути,
Гайдар шагает впереди…
В то пионерское лето Людмила Ивановна была уже, так сказать, на излете женской ликвидности, много рассказывала про своего мужа Валерия, тоже инженера, увлекавшегося йогой и карате. Почти каждый вечер напарница бегала после отбоя в директорскую приемную – звонить в Москву. И по тому, с каким лицом она оттуда возвращалась и с какой силой поутру шлепала пионеров свернутой газеткой, было ясно, насколько прилежно Валерий в ее отсутствие соблюдает режим супружеской благонадежности.
Кстати и об этом… Во времена войны заводили полевых жен и даже целые полевые семьи, в пионерском лагере тоже имелись свои любовные союзы, иногда краткосрочные, иногда многолетние. К примеру, Ник-Ник, ездивший в «Березку» физруком с незапамятных времен, влачил древний амур с поварихой Настей, все уверяли, что двое детей у нее от мужа, а третий от физкультурника. Старвож Игорь состоял в давней связи с баянисткой Олей. Один раз за лето внезапно приезжала его жена, особым чутьем угадывая сокровенный момент и обязательно застукивая их в интересном уединении, устраивала дикий скандал, пыталась порвать баян, называя при этом мужа «вонючим губошлепом», а Олю – «б…ю с гармошкой». Разнимали дерущийся треугольник всем педагогическим коллективом, и никто не мог понять две вещи: во-первых, почему жена приезжает только один раз за целое пионерское лето, но, как говорится, тютелька в тютельку? Во-вторых, почему бездетный Игорь не разводится с драчливой супругой и не женится на Ольге, которая куда моложе и пригожей законной соперницы? Тайна сия велика есть!
Да что там Игорь! Даже самодержица лагеря Зэка, как и все царицы, имела слабость по мужской части. К ней изредка на черной «Волге» наведывался высокий чин из министерства, Сергей Иванович, – для проверки оздоровительно-воспитательного процесса. Однажды Кокотов помчался искать пионера, улизнувшего на Оку… О, это было самое страшное, ночной кошмар вожатых и воспитателей! (Когда пропала Обоярова, он чуть не сошел с ума!) Каждый педсовет начинался леденящими цифрами детской «утопаемости» в летних оздоровительных учреждениях. Вот и опять: в таком-то лагере на Волге утонул ребенок, а в другом, на Оби, захлебнулись сразу двое, но одного успели откачать. Халатного педагога повязали тут же: пять лет общего режима… В тюрьму Кокотову очень не хотелось, он ринулся по следу нарушителя водной дисциплины и вдруг увидел на высоком берегу Зою и Сергея Ивановича, сидящих под березкой. Чиновник был в костюме и галстуке, но снял ботинки с носками и выставил к ласковому июньскому солнышку босые ноги. Зэка тоже была в своем руководящем темном платье, зато на голове у нее красовался венок из золотых одуванчиков. Они молча смотрели на искрящуюся воду с какой-то взаимной нежной грустью. Забыв про пионера, Кокотов затаился в надежде увидеть, как они хотя бы поцелуются. Вообще-то эти страсти-мордасти сорокалетних людей казались тогда юному Андрею Львовичу чем-то смешным и неестественным, вроде юбилейного забега героев Перекопа.
В лагере шептались, что Сергей Иванович и Зэка когда-то работали в одном горкоме. И у них… случилось. Не на бегу, между работой и домом, а по-настоящему. Она хотела, чтобы он развелся с женой, и тоже собиралась уйти от мужа, забрав дочь и оставив сына. Оступившихся горкомовцев вызвали и объяснили: или любовь, или карьера. Они выбрали любовь, потому-то Сергей Иванович и ушел из партийной системы в министерство. Но тут Зоин муж, военный химик, попав на испытаниях под утечку, стал инвалидом. Она твердо сказала: теперь развестись не может. И все осталось как есть. Зэка согласилась на хлопотную должность директора лагеря, а Сергей Иванович приезжал к ней при каждом удобном случае. На открытии смены он, стоя на низеньком подиуме возле флагштока, говорил выстроившимся в каре пионерам энергичную и бессмысленную речь об дисциплинированном детстве, отданном Родине, но Зэка смотрела на него так, словно любимый мужчина читал стихи, посвященные ей персонально. Кстати, они так тогда и не поцеловались, продолжая смотреть на быструю и невозвратимую, как жизнь, Оку. Он всего лишь взял ее за руку…
А пионер, пока любопытный вожатый сидел в кустах, успел накупаться и вернулся в корпус. Распознав преступника по мокрым от ныряния волосам, Людмила Ивановна зверски отлупила его свернутой газеткой. Понять ее можно: несчастная женщина звонила несколько раз домой и не смогла застать мужа-каратиста не только вечером, но и утром…
После открытия смены был, как обычно, вожатский костер на знаменитой поляне, где, видно, еще с довоенных времен разводили пионерские огневища. Столб пламени, завывая, поднимался выше деревьев, а искры сыпались в ночное небо и смешивались со звездами. Зэка подняла стакан вина и произнесла длинный тост об ответственности, лежащей на людях, которые работают с детьми, выпила, попросила всех быть умеренными и ушла, давая подчиненным возможность отдохнуть и расслабиться.
– К своему почапала! – доверчиво шепнула Андрею библиотекарша Галина Михайловна.
Она сразу подсела к Кокотову, опередив хотевшую сделать то же самое медсестру Екатерину Марковну. Обе женщины были не настолько молоды, чтобы ждать милости от природы. Следовало торопиться: обычно именно на первом вожатском костре завязывались отношения, длившиеся потом всю смену, все лето, а иногда и всю жизнь. И если уж ты кого-то выбрал на первом костре, перекинуться потом на шею к другому или другой считалось, по неписаным законам пионерского лагеря, верхом неприличия. Нравственные были времена! Высоконравственные!! Высоко-высоконравственные!!!
Тогда, не теряя времени, Екатерина Марковна подсоседилась к Мантулину – однокурснику Кокотова. Но тот особой радости не выразил – он лишь томно закатил глаза, словно Миронов в «Соломенной шляпке».
Кроме Витьки Мантулина, на практику прибыли еще три их однокурсницы, имен которых теперь, наверное, и не вспомнить. Самую симпатичную, занимавшуюся, судя по фигуре, танцами, звали, кажется, Марина. Девушки были совсем молоденькие, гордые, нетроганые, почти не пили, а на разворачивавшуюся вокруг легкомысленную сатурналию смотрели с пристальным ужасом. Марина (она всем уже рассказала, что осенью выходит замуж) вскоре поднялась и с презрением удалилась. Через некоторое время в панике исчезли и две другие однокурсницы, испуганные настойчивыми ухаживаниями пьяного лагерного водителя Михи.
А костер был огромен! Казалось, даже луна с одного бока подрумянилась от трескучего жара. На деревья, обступившие поляну, ложились гигантские надломленные тени пляшущих вожатых. Таин «Шарп» включили на полную мощность – и в белесую полутьму березовой рощи неслось:
Can’t buy me love, can’t buy me love…
Вообще-то в лагере был строжайший сухой закон, но поляна располагалась за территорией детского учреждения, поэтому пили много: водку, вино, пиво… Баянистка Оля по-семейному, с укором хватала Старвожа за руку, несущую организму очередной стакан с жидким счастьем. После ухода Зои Игорь остался за главного, но нижняя губа окончательно вышла у него из повиновения, поэтому осуществлять полноценное руководство ночным праздником он не мог. Однако и без него гулянье шло, как положено, весело. Повариха Настя жарила шашлык, нанизывая на длинные шампуры большие куски свинины, побелевшие в уксусной закваске. Кокотов заметил, потом еще несколько дней после вожатского костра в пионерских котлетах содержание мяса достигало почти вегетарианского уровня.
Костер постепенно изнемог и, устало мерцая, улегся на землю, изредка, словно спросонья, вскидывая огненную голову. Теплый воздух был напоен ночными ароматами и взывал к любви. Педагогический коллектив с интересом наблюдал, как на глазах общественности завязывается роман разведенной руководительницы кружка мягкой игрушки Веры и женатого фотографа Жени. Дважды они конспиративно, один за другим, уходили в березовый сумрак – целоваться. Вернувшись, Вера бурно дышала, ладонью усмиряя вздымавшуюся грудь, а Женя хмурился, трепеща ноздрями, как боксер, которому не дали добить поплывшего соперника. В третий раз, когда закончившуюся водку сменила мадера, они, торопливо поев шипящего шашлыка, ушли в ночь без возврата.
Тая мгновенно, буквально с первого глотка запьянела, громко смеялась и, отмахиваясь от приставучих мужчин, танцевала у костра одна. Это был какой-то странный, неведомый Кокотову танец, иногда в нем угадывался модный в ту пору «манкис», иногда – что-то похожее на одиночный вальс… На девушке были узенькие бриджи и просторная белая майка с надписью «Make love not war!», надетая прямо на голое тело, о чем волнующе свидетельствовали выпиравшие соски. Чтобы отвлечь облюбованного юношу от грешного зрелища, Галина Михайловна, интимно приникнув, шептала, что у нее в библиотеке есть специальный шкаф, где хранятся книжные дефициты: «Анжелика», Сименон, Саган, Дрюон, Пикуль, Проскурин, Стругацкие, зарубежные детективы, антология мировой фантастики… И даже «Декамерон»!
– Заходи, дам почитать! – со значением пригласила она.
От нее так сильно пахло скверными духами и немолодым вожделением, что Кокотова замутило, хотя, впрочем, он после водки пил крымскую мадеру и даже «Фетяску». Тем временем наглый Мантулин оторвался от Екатерины Марковны, кормившей его, как сына, лучшими кусками шашлыка, и ввязался в одинокий танец Таи, на которую уже не обращали внимания: ну извивается себе – да и ладно! Он хамовато, как пэтэушник, облапил девушку и, грубо подчиняя ее вольные движения, заставил топтаться на одном месте, пошло раскачиваясь из стороны в сторону, а потом полез к ней под майку, сохраняя при этом на лице выражение полного равнодушия.
– Fuck off! – крикнула Тая и попыталась вырваться.
– Тихо! – Витька прижал ее еще крепче.
Кокотов хотел подняться на выручку, но библиотекарша удержала. Старвож тоже пытался призвать к порядку, однако ему окончательно отказали не только нижняя губа, но и все остальные части тела. Полнота власти перешла к Ник-Нику. Он решительно подошел к Мантулину, который был выше его на голову, и сказал голосом народного дружинника:
– Прекратить безобразие! Немедленно!
– Чего-о?! – Верзила презрительно глянул вниз.
– Прекратить! – повторил Ник-Ник, выдернул Витькину пятерню из-под Таиной майки и заломил ему руку за спину со сноровкой самбиста.
– Ой, сломаешь!
– Сломаю!
– Сдаюсь! – дурным голосом взвыл Мантулин.
И педагогический коллектив рассмеялся – прежде всего от этого ребячьего «сдаюсь». Повариха Настя бросилась физруку на шею, будто он с риском для жизни обезвредил опасного преступника. И только тут все заметили, что Тая сидит на траве и жалобно всхлипывает. Ник-Ник в руководящем упоении строго обозрел подчиненных, внимательно вглядываясь в каждого, словно взвешивая за и против. Наконец ткнул пальцем в Кокотова и приказал:
– Отведешь ее домой! Под личную ответственность!
– Николаич, давай лучше я отнесу! – вызвался Витька.
– Не надо! Не умеешь… – отрезал физрук.
Тая жила в клубе, в комнатке под самой крышей, рядом с кружком рисования. Шла она сама, но иногда ее шатало, и девушка хваталась за сопровождающего, чтобы не упасть. Андрей подхватывал, очень осторожно, боясь, что художница подумает, будто он хочет воспользоваться ее пьяной вседоступностью. Один раз, удерживая девушку от падения, он случайно тронул ее грудь – и тут же отдернул руку, точно обжегся…
По дороге Тая без умолку говорила про луну, которая всегда сводит ее с ума, про «предков», которые ничего вообще не понимают в жизни, про какого-то Даньку, который после того, что случилось на даче, никогда на ней теперь не женится… Несколько раз она спрашивала, как зовут сопровождающего, но тут же забывала. В ее мансарде пахло парфюмерией и масляными красками. У окна стоял раскрытый этюдник: на картоне был нарисован рыжекудрый ангел, сидящий на облаке и зашивающий золотыми нитями свое разорванное крыло, разложенное на коленях.
– Нравится? – спросила Тая.
– Очень!
– Тебя как зовут? – снова спросила она.
– Андрей…
– Ты хороший мальчик! Не такой, как они. А Данька – вообще скотина! И Лешка – тоже скотина…
Она, шатаясь, подошла вплотную к Кокотову, положила ему руки на плечи, встала на цыпочки и вдруг впилась в его губы пьяным сверлящим поцелуем. Андрей от неожиданности попятился, потерял равновесие и с размаху упал на кровать, спружинившую, как батут.
– Сволочь!
– Кто? – похолодел он.
– Данька! Ему для друга ничего не жалко! Понимаешь?! Меня ему не жалко! И мне тоже теперь себя не жалко!
Одним одаривающим движением она стянула с себя майку. Грудь у нее была маленькая, почти мальчишеская, зато соски крупные и красные, точно воспаленные. Плечи покрыты веснушками. В следующий момент Тая, держась за стул, вышагнула из бриджей, павших на пол вместе с черными трусиками. Бедра у худенькой художницы оказались умопомрачительно округлые, а рыжая треугольная шерстка напоминала лисью мордочку с высунутым от волнения влажным розовым язычком.
Насыщаясь этим невиданным зрелищем, Кокотов ощутил во всем теле набухающий гул.
– Ну? – Тая наклонилась к нему, взяла его руки и положила себе на грудь.
Соски были такими твердыми, что при желании на них можно было повесить что-нибудь, как на гвоздики.
– Нравится?
– Да… – еле вымолвил он сухим ртом.
– Разденься!
Андрей вскочил и начал срывать с себя одежду, боясь, что вот сейчас эта ожившая греза подросткового одиночества исчезнет или Тая передумает, обидно расхохочется и оденется. А если даже не передумает, то он в свой первый раз обязательно сделает что-нибудь не так и будет позорно уличен в полном отсутствии навыков обладания женщиной. Но художница с благосклонным удивлением посмотрела на Кокотова, оценив его дрожащую готовность.
– Вот ты, значит, какой! – произнесла она фразочку из популярной в те годы юморески и толкнула вожатого на постель.
Он снова упал навзничь, а Тая, засмеявшись, тут же с размаху его оседлала. (Так, должно быть, кавалерист-девица Дурова вскакивала на своего верного коня, чтобы мчаться в бой.) Андрей испугался страшного членовредительства, с которым неизвестно потом в какой травмпункт и бежать, но художница умелой рукой в самый последний миг спасла Кокотова для двух будущих браков и нескольких необязательных связей. Едва он успел осознать влажную новизну ощущений, как в голове одна за другой начали вспыхивать шаровые молнии. Прошивая насквозь тело и отнимая рассудок, они мощно взрывались в содрогающихся чреслах Таи.
– Вот ты какой! – одобрительно прошептала она, когда молнии закончились.
И засмеялась, но уже не с гортанной хмельной отвагой, а тихо и грустно.
– А ты? – спросил он.
Несмотря на нулевую практическую подготовку, теоретически Кокотов был подкован, ибо читал «Новую книгу о супружестве» и, конечно, знал, что женщина тоже должна испытывать во время любви нечто подобное.
– Я? У меня до конца никогда не получается.
– Почему?
– Не знаю. Но мне все равно хорошо…
– А вдруг со мной получится?
– Нет, не получится!
И она почти без сил сползла со своего скакуна, как, наверное, слезала после жаркого боя кавалерист-девица Дурова, порубав французов без счету.
– Иди! Извини, я забыла, как тебя зовут?
– Андрей.
– Иди, Андрюш! А то они там еще что-нибудь подумают…
– Ну и пусть!
– Нет, не пусть! Я хочу спать…
Он вышел из клуба. Над деревьями, в том месте, где горел костер, стоял световой столб: наверное, снова подбросили дров. Счастливец сначала хотел затеряться в ночном лесу, лечь на травку, высматривать звезды и ловить в теле блуждающие отголоски случившегося, привыкая к очнувшемуся в нем новому, мужскому существу…
Но Кокотов понимал, что его отсутствие вызовет подозрения и повредит Тае. Вернувшись на поляну, он обнаружил, что костер действительно снова разожгли – и прыгают через огонь. Ник-Ник, как и положено спортсмену, перемахивал пламя отточенными «ножницами», остальные как придется, но с пронзительными языческими воплями. Не прыгал только Игорь – он недвижно лежал на траве, заботливо укрытый казенным байковым одеялом. Его непослушная нижняя губа мелко дрожала от храпа.
– Отвел! – доложил Кокотов физруку.
– Как она?
– Спит.
– Молодец!
Подбежал Мантулин – с початой бутылкой, таинственно отвел в сторону и радостно спросил:
– Ну что, трахнул?
– Не-а…
– Ну и дурак!
Кокотов был поражен тем, что никто ни о чем не догадался, даже не заметил в нем громадной, тектонической перемены. Ведь с поляны полчаса назад ушел пустяковый юнец, а вернулся новый человек, мужчина, знающий тайну женского тела не понаслышке! Этого не обнаружил никто, кроме, пожалуй, бдительной библиотекарши. Чтобы окончательно отвести от Таи возможные подозрения, он близко подсел к Галине Михайловне и спросил, когда можно зайти за книжными дефицитами, но она, холодно глянув на него, ответила: «спецшкафом» лично распоряжается Зэка. И отодвинулась…
Но Кокотову было теперь наплевать. Он уже томился еще одним, совершенно новым ощущением. Это была нежно изматывающая телесная скорбь, переходящая в отчаяние. Перебирая в памяти мгновения обладания, Андрей почти плакал от сладострастной незавершенности объятий, от мучительного недовольства собой, казнился, что не сумел всю эту доставшуюся ему женщину сделать до невозможности своей, до последней тайны, до умиротворяющего, окончательного предела. И значит, теперь надо только дожить до следующей встречи – и достичь предела, стать для Таи всем-всем-всем! Конечно, он тогда еще не подозревал, что умиротворяющий предел в любви невозможен и приходит только вместе с охлаждением. А как стать для женщины всем-всем-всем, не знает никто. Даже Сен-Жон Перс…
На следующее утро Кокотов столкнулся с Таей в столовой. Его сердце, вспыхнув, оторвалось и с дурманящей легкостью полетело куда-то вниз. Но художница, бледная после вчерашнего, лишь кивнула ему с улыбкой, в которой не было даже намека, тени намека на то, что между ними произошло. Он порывался заговорить, но она приложила палец к губам и покачала головой.
Промучившись два дня, Андрей отправился в изостудию, якобы для того, чтобы разыскать пионера, не пришедшего на линейку. Дверь была приоткрыта, он затаился и наблюдал, изнывая от непривычного еще чувства недосягаемости близкой тебе женской плоти. За деревянными, перемазанными краской мольбертами сидели несколько мальчиков и девочек, в основном – малышня. Тая медленно ходила по комнате, рассматривала рисунки, наклонялась, что-то объясняя, брала из детских рук кисточки и поправляла, а наиболее успешных ласково, почти по-матерински гладила по голове и целовала. Именно эта материнская повадка у женщины, которую он знал в невыразимой на человеческом языке откровенности, обдала его такой волной вожделения, что запылало лицо и заломило в висках.
Тая наконец заметила его и вышла в коридор.
– Послушай, – сказала она, – не надо сюда приходить!
– Я ищу… Воропаева…
– Какого еще Воропаева? Не надо этого! Ничего не было! Понял, как там тебя, Андрюша? Ни-че-го…
Кокотов кивнул, еле сдерживая слезы. Все следующие дни даже сердце его билось в этом странном, болезненном ритме: ни-че-го-ни-че-го-ни-че-го. Но он знал, все равно снова пойдет к ней, надо лишь дождаться правильного повода. Чтобы не так страдать, несчастный вожатый с головой окунулся в педагогическую работу и тоже завел себе туго свернутую газетку, но пионеры его почему-то все равно не слушались. Тогда Людмила Ивановна, у которой муж не ночевал дома третью ночь, отозвала напарника в сторону и открыла ему страшную воспитательную тайну: в газетную трубочку была вложена увесистая палка. Кокотов сбегал в лес, вырезал толстую лещину, завернул в свежий номер «Комсомольской правды», и к вечеру в первом отряде воцарилась идеальная дисциплина. Дружно стали готовиться к карнавалу – главному событию смены.
Между Андреем и Людмилой Ивановной наладилось полное взаимопонимание. Выяснилось, что мужа, оказывается, просто отправляли в срочную командировку, и женщина прямо-таки светилась возрожденным семейным счастьем, изливая его и на своего младшего коллегу. Накануне карнавала они в тихий час пили чай с мятой и рассуждали о том, во что бы им самим нарядиться. С детьми уже определились: отряд имени Гайдара в полном составе превращался в шайку пиратов. Для этого достаточно завязать носовым платком один глаз, нарисовать жженой пробкой усы и надеть тельняшки, их на складе хранилась целая стопка – для обязательного в самодеятельности танца «Яблочко».
Людмила Ивановна колебалась. С одной стороны, ей очень хотелось одеться Белоснежкой, про которую когда-то в лагере ставили детский мюзикл. Костюмы семи гномов со временем самоутратились, а вот платье Белоснежки (ее всегда играл кто-то из взрослых) сохранилось и было Людмиле Ивановне впору. Но с другой стороны, на него претендовала библиотекарша Галина Михайловна, от отчаяния закрутившая роман с лагерным водителем Михой. К тому же отрываться от пиратского коллектива опытная воспитательница считала непедагогичным и потому склонялась ко второму варианту – нарядиться атаманшей. Практиканту она предложила роль своего заместителя.
– Да, пожалуй, атаманшей – правильнее! – грустно кивнул Кокотов.
– А ты?
– Я? Я лучше буду Одиноким Бизоном… – вымолвил он и едва успел закрыть ладонью выпрыгнувшую на щеку горячую слезинку.
Вообще-то сначала Андрей хотел нарядиться индейским вождем Чингачгуком, но, критически оглядев себя в зеркале, понял, что никак не тянет на мускулистого Гойко Митича, исполнявшего в кино роли продвинутых краснокожих. И тогда Андрей вдруг вспомнил книжку «Ошибка Одинокого Бизона», читанную в детстве. На обложке был изображен закутанный в попону печальный индеец, стоящий возле догорающего костра. Образ как нельзя более соответствовал его нынешнему душевному состоянию. Имелись и другие аргументы за. Во-первых, можно стать полноценным вождем, не предъявляя посторонним свою неиндейскую мускулатуру, а во-вторых, для этого превращения требовалось немного: байковое одеяло, несколько вороньих перьев, обильно валявшихся под липами, ну и, конечно, красная акварель или гуашь, чтобы окончательно обернуться дикарем. А за ней надо идти к Тае. И это было счастьем!
– Эх ты, Одинокий Теленок! – Людмила Ивановна потрепала Кокотова по голове с мягким превосходством женщины, обладающей, в отличие от напарника, верным и любящим спутником жизни. – Выкинь ее из головы! Она нехорошая.
– Почему?
– Потому!
И воспитательница рассказала, как вчера вечером к Тае на красной «трешке» приезжал патлатый парень с огромным букетом сирени, а укатил, как подтвердили за завтраком незаинтересованные наблюдатели, только сегодня утром.
– Ты куда, Андрей? – только и успела крикнуть она.
В изостудии Таи не оказалось. Он поднялся в мансарду, постучал.
– Кто там еще? – весело отозвалась художница.
– Я… – Он вошел.
На закрытом этюднике стояла трехлитровая банка с огромным лиловым букетом. В комнате тяжело пахло сиренью и еще каким-то странным, не совсем табачным дымом. (О том, что так пахнет «травка», он узнал много позже.) Взъерошенная постель хранила очевидные следы любовного двоеборья. На девушке была все та же длинная майка с надписью «Make love not war!». Тая безмятежно улыбалась, глаза ее горели, как два туманных огня.
– Ой, Андрюша! Привет! – Она бросилась к нему и поцеловала в щеку. – Тебе чего?
Движения у нее были странные, какие-то угловатые, неуверенные.
– Мне… я… Мне краска нужна… Красная или коричневая…
– Зачем?
– Для карнавала.
– А ты кем хочешь нарядиться?
– Я? Одиноким Бизоном.
– Кем? – Она захохотала и, согнувшись от смеха пополам, повалилась на кровать, задергав голыми ногами.
Трусиков под майкой не оказалось, и открылась тайная рыжина, отчего у Кокотова в голове запрыгали малюсенькие и беспомощные шаровые молнии.
– Бизоном?! Ой, не могу… Одиноким!! Помогите!
– А ты кем? – оторопел он, не сводя глаз с ее лисьей наготы.
– Кем? – Она, спохватившись, одернула майку. – Ну хотя бы хиппи…
– Почему хиппи?
– Потому что это – люди! Ты человек, значит, будешь хиппи!
– А ты кем тогда нарядишься?
– Не знаю… Может, крольчихой… Отвернись!
Он послушно отвернулся, по шорохам воображая, что же происходит у него за спиной.
– Повернись! Вот, бери! – Она, уже в джинсах и батнике, протягивала ему свою майку «Make love not war!». – А еще мы сделаем вот что… – Тая метнулась по комнате, схватила ножницы, вырезала полоску ватмана и написала на ней кисточкой «Hippy» – потом слепила концы клеем так, что получилось что-то наподобие теннисной повязки. – Вот! Так хорошо! Тебе идет! – сказала она, надвинув бумажную ленту ему на голову. – А теперь иди, иди, маленький! Не мешай! Мне хорошо…
– Я не уйду.
– Ну, пожалуйста!
– Нет. Кто у тебя был?
– Данька…
– Ты же сказала, он скотина…
– Что-о! Вот ты, значит, какой?! – Ее затрясло от ярости, а веснушки на покрасневшем лице стали фиолетовыми. – Пошел вон, сосунок! Урод!
…Кокотов брел по лагерю, как слепой по знакомой улице. В ледяном небе горело жестокое солнце. Жизнь была кончена. Горн с бодрой металлической хрипотцой звал пионеров восстать от здорового послеобеденного сна…