– А иногда, Кокотов, прошлая любовь высовывается из тьмы былого и делает нам ручкой.
– Как это?
– А вот так. Лет десять назад отправился я просить деньги на новый фильм к очень крупной минкультовской чиновнице, о которой слыхал, что к казенным средствам она относится без излишней задумчивости. Впрочем, тогда, при Ельцине, задумчивость считалась в Кремле дурным тоном… А я хотел снять сиквел «Евгения Онегина». Ленский убивает на дуэли Онегина, женится на Ольге, а Татьяна выходит замуж за Дубровского, которому изменила Маша Троекурова. Молодые эмигрируют в Штаты, где Таня Ларина уже барыней знакомится… Ну, догадались – с кем?
– Не совсем…
– Эх, вы! Со Скарлетт О’Харой…
– Не может быть!
– Может! Как сказал Сен-Жон Перс, большое искусство живет по принципу дорогого борделя: любые фантазии за ваш счет! Итак, я долго добивался аудиенции и наконец добился. В обширной приемной, увешанной мазней Миши Гузкина, который рисует только глазастые вагины и зубастые задницы, за секретарским столом вместо привычной девушки сидел молодой человек с влажной кучерявой прической и взглядом испорченного пионера. Но кофе подавала роскошная референтка с грудью, буквально выпадавшей из строгого офисного костюма, будто мяч из рук пьяного гандболиста. До сих пор не могу себе простить, что не взял телефончик…
– На вас не похоже!
– Не сыпьте соль на рану! Она еще болит! Итак, минута в минуту, как и договаривались, я вошел в кабинет, по сравнению с которым кабинеты коммунистических бонз (а к ним-то я хаживал, ох, как хаживал!) – это жалкие собачьи конурки. Чиновница, одетая, кстати, с большим вкусом, была в той женской поре, когда возраст определяется уже не годами, а тем, сколько нужно времени провести у косметолога, чтобы показаться на людях. Она вышла мне навстречу и подала руку. А руки у нее были уже немолодые. Они выдают женщину сразу! Вы обращали внимание, что эта немолодость особенно заметна почему-то, когда на пальцах много колец? Целуя руку, я даже оцарапал подбородок об особенно крупный бриллиант. Мы сели… Объяснять ей, кто я такой, не пришлось: «Ах, ну как же, как же! „Двое в плавнях“!..» Я был польщен и, как птица Гамаюн, запел о возрождении российского кино, о том, что, соединив Татьяну и Скарлетт, мы выведем наше искусство на общемировой уровень! Она слушала, кивала, но смотрела на меня как-то странно, с эдакой ностальгической теплотой и даже лукавством. Я заливался об исторической миссии российского кино, а она вдруг, отпив минеральной воды, сделала губами такое движение, словно слизывает с них оставшиеся капли, как Роми Шнайдер в «Старом ружье». Помните?
– Не помню.
– Невежа! В семидесятые, когда фильм показали в СССР, многие наши прелестницы переняли это восхитительное губодвижение. И тут я чуть не поперхнулся шоколадной конфетой с ромом, потому что вспомнил все и сразу… Ну как, как я мог не узнать эту женщину?! Белла! Бог ты мой!
Итак: конец застоя, я в ореоле мученической подпольной славы, которую в ту пору могли дать только запрет и гонения. Боже, счастлив художник, хоть недолго побывший под запретом! Единственное, о чем сожалею, – что не попал под суд, как Бродский, за тунеядство. Я бы сегодня попирал тысячедолларовыми штиблетами каннскую фестивальную дорожку! Но, увы, дабы не терять трудовой стаж, я имел глупость оформиться лектором в общество «Знание». Нет, вы подумайте – трудовой стаж! Понадобился гений Бродского, чтобы предвидеть: трудовой стаж – ничто, а гонимость – все! Гонимость, а не талант, и тем более не трудовой стаж, – дает настоящую славу. В этом великое Оськино открытие! А стихи его читать невозможно. Филологическая диарея.
– Не согласен! – возмутился Кокотов.
– Да? Тогда почитайте мне Бродского наизусть!
– Пожалуйста:
Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать.
На Васильевский остров
Я приду умирать!
– Это все?
– Все, – покраснел Андрей Львович.
– Одна строфа. И та обманная. Умер-то он в Венеции.
– Вы просто ему завидуете!
– Конечно, завидую: он догадался наплевать на трудовой стаж, а я не догадался. И все-таки после скандала с «Плавнями» я был упоительно гоним. На интеллигентных кухнях Москвы, послушав «Голос Америки», радостно шептались, что мой арест – дело решенное. Меня звали в гости, будто я достопримечательность, угощали мной, словно деликатесом. Женщины смотрели на меня примерно так же, как курсистки девятнадцатого века – на патлатого народовольца, собиравшегося наутро метнуть бомбу в генерал-губернатора. Разумеется, дам, жаждавших скрасить мои последние дни на свободе, было хоть отбавляй. Я даже начал привередничать, чваниться, старался избегать, скажем, двух блондинок подряд…
– А вот это вы фантазируете! – возмутился Кокотов.
– Нет, мой одинокий друг, не фантазирую, а вспоминаю с трепетом! И вот как-то раз меня пригласили в мастерскую к одному архитектору. Он проектировал типовые дома культуры для совхозов-миллионеров, но при этом мастерил втихаря какую-то вращающуюся хрень и о Корбюзье говорил так, словно тот – всего лишь пьющий сосед по лестничной клетке. Кстати, сейчас он строит особняки новым русским, и эти сооружения похожи на совхозные клубы. В мастерской собралось несколько пар – и ни одной одинокой дамы. Я даже с облегчением подумал, что нынешнюю ночь смогу наконец отоспаться. Но тут вышел жуткий семейный скандал. Начался он как невинный литературный спор. И устроила эту свару Белла. Она схлестнулась со своим спутником (пусть он будет Петром) из-за того, кто выше – Блок или Окуджава. Судя по короткой стрижке и неловкому синему костюму, Петя был советским офицером и, конечно, бился за Блока, даже прочитал наизусть до середины «Скифов». Белла подняла его на смех и объявила, что народный поэт тот, кого поют. Блока-то не поют… Ее поддержали и хором ударили:
Ах, Надя, Наденька,
Мне б за двугривенный
В любую сторону
Твоей души!
Петя растерялся, а Белла презрительно процедила, что только непроходимое ничтожество может усомниться в превосходстве Окуджавы над Блоком. Офицер вспылил, объявил, что между ними все кончено, и ушел, хлопнув дверью так, что обрушился макет Целиноградского народного театра. Интеллигентная компания облегченно вздохнула, радуясь, что легко отделалась от этого военнослужащего мужлана. Честно говоря, в споре я молчаливо был на стороне офицерика. По совести, мне эти Булатовы гитарные дребезжалки никогда особенно не нравились. Но история рассудила иначе: сравните жалкого истуканчика Блока, притулившегося в скверике возле Малой Бронной, с роскошным памятником Окуджаве на Старом Арбате.
Но я промолчал, потому что Белла была хороша! Ах, как хороша! Длинные светлые волосы, черный свитер, облегающий высокую нерастраченную грудь, короткая черная юбка, из-под которой произрастали совершенно тропические ноги! Ну разве можно спорить с такой женщиной? Она, оставшись одна, сразу как-то призывно погрустнела. Я, конечно, бросился утешать. Мы разговорились. Оказалось, девушка учится в Институте культуры на библиотечном отделении. Сбежавшее «ничтожество» – ее жених, разумеется, теперь уже бывший. А ведь страшно подумать, твердила она, через две недели должна была состояться свадьба! Даже кольца купили. Я предложил выпить за судьбу. Отхлебнув рислинга, Белла вдруг облизнула губы прямо как Роми Шнайдер. И я вскипел. Мы сбежали от архитектора, гуляли по ночной заснеженной Москве, страстно целуясь в каждой встречной телефонной будке, а потом пошли ко мне – греться. Мне даже не пришлось особенно настаивать: девушка просто жаждала отомстить несостоявшемуся мужу за его подозрительную любовь к Блоку. По-человечески это понятно, но Белла оказалась настолько злопамятна, что весь следующий день мы провели в постели. Бывали минуты, когда казалось – я уже бессилен перед ее неутомимыми поисками новизны, но она делала глоток вина, по-шнайдеровски облизывала губы, и у меня снова открывалось не знаю уж какое по счету дыхание! В ту ночь, потрясаемый ею, я подумал: если Белла не зароет свой женский талант в прокрустовом брачном ложе, а использует с прицельным умом, то сможет сделать блестящую карьеру. Тем более что даже в постели она уже тогда стремилась занять командное положение…
Все эти воспоминания пронеслись в моем сознании за мгновение, и я изобразил восторг узнавания:
– Боже мой, Белла Викторовна… Сколько лет, сколько зим…
– Да, Димочка… А какая в тот год была зима! Теперь таких не бывает! – вздохнула она.
– Как семья? – осторожно спросил я ее.
– Нормально. Петя – генерал. Пенсионер. Сидит на даче. Подагра.
– Какой Петя? Значит, они помирились? – изумился Кокотов.
– Разумеется! Я позвонил ей ровно через месяц после нашего безумия.
– Почему через месяц?
– Так она просила. Сказала: должна осознать, что с нами произошло, ведь такое с ней впервые! Я позвонил, и Белла сообщила, что свадьбу сыграли в назначенный день и что она очень счастлива!
– Так, значит… – начал догадываться Андрей Львович.
– Ну конечно, мой наивный соавтор, всю эту ссору она специально разыграла, чтобы поближе познакомиться со мной: не каждый день случается заполучить в объятия запрещенного режиссера! Я так понимаю, она просто решила сделать себе подарок, прежде чем выйти за своего офицерика, верного и надежного, как советская противоракетная оборона.
Мы посмеялись с Беллой Викторовной над тем давним приключением и обменялись особенными взглядами… Мол, если бы все можно было вернуть назад, мы, конечно, не расстались бы, нет, а пробезумствовали по крайней мере еще одну ночь, даже две… Прощаясь, она сказала, что, конечно, даст мне денег на фильм, завизировала мою заявку, даже позвонила в профильное управление, чтобы зарезервировали средства. Я возликовал. Нашел отличного соавтора, молодого, талантливого. Но за неделю до того, как должны были утвердить смету на коллегии Минкульта, произошла катастрофа: Беллу ограбили…
– И убили? – похолодел Андрей Львович.
– Лучше бы убили… – вздохнул Жарынин. – Пользуясь ее светлой памятью, я бы сумел вырвать деньги на картину. Увы, увы… Она была в загранкомандировке, а Петя на даче читал Блока. Воры залезли в их городскую квартиру и вычистили все. Белла вернулась и тут же подала в милицию заявление, приложив список похищенного – в основном ювелирных изделий. Кто-то из ментов слил информацию «Коммивояжеру», и там опубликовали список украденного. Номер вышел в тот день с восемью дополнительными полосами, где перечислялись спертые сокровища. Начался скандал: мол, откуда столько «ювелирки» у скромной чиновницы? Пошли разоблачительные статьи. Одна, помню, называлась «Грязное брюльё Беллы Ивановой». Неплохо, да? И ей пришлось уйти в отставку. Продав цацки, что были на ней во время командировки, она купила небольшое поместье на Корсике и навсегда уехала из проклятой России вместе с отставным генералом Петей. Больше я ее не видел. И денег, конечно, никаких на фильм не получил.
Вот такая грустная история, Кокотов. Записали?
У нас в доме, в первом подъезде на четвертом этаже, жила молодая семейная пара – офицер-танкист и учительница. Его звали Павел, ее – Анфиса Андреевна. Учительниц всегда, знаете, по имени-отчеству величают. Анфиса была хороша! Молодую Мирошниченко чем-то напоминала. Любил ее муж без памяти: вечно с цветами, тортами, духами – как жених. Знали они друг друга со школы, познакомились на городской олимпиаде по математике. Так вот, день знакомства, двадцать пятое января, был у них самый главный праздник. В этот день Павел всегда тащил жене такой огромный букет, что еле в лифт с ним помещался. Сын у них рос, Миша, – отличник. Офицерам в ту пору, при Грачеве, тяжко жилось – зарплата копеечная, да и ту месяцами не выдавали. Но Павел смышленый оказался мужик и вот что придумал: он в своих танковых мастерских иномарки ремонтировал и неплохо зарабатывал. У меня тогда «Тойота» была, и разбил я ее вдрызг. Так он мне тачку как новенькую собрал. Мастер! Сколько раз ему говорил: «Паша, бросай ты службу! Гиблое дело! Пока у нас президент-белобилетник, ничего хорошего в армии не будет. Открой автосервис: озолотишься!» А он мне: «Я потомственный офицер. Мой прадед Шипку брал! Все скоро переменится, Россия без хорошей армии долго не сможет!»
А тут как раз война с Чечней. Его танковый батальон на Грозный бросили. Последний раз он жене позвонил под Новый год, мол, завтра возьмем город. Скоро приеду. Жди! Люблю. Береги сына! А потом пришли из военкомата, глаза прячут… В общем, погиб во время новогоднего штурма Грозного. Тогда этот баран Грачев танки без прикрытия на улицы загнал – их и пожгли. Павел, сказали, сгорел в броне без остатка. Мол, извините, можем дать лишь какой-нибудь символический пепел. Вручили урну, напоминающую кубок школьной спартакиады. Да еще и могилу выделили черт-те где – возле Домодедова. Кладбище огромное, ямы экскаватором роют. Сунули урночку в мерзлую землю, стрельнули в небо – и разошлись.
Как же Анфиса убивалась, как убивалась! Если бы не сын, может, что-нибудь с собой и сделала. Месяц вообще лежала не вставая. Моя Маргарита Ефимовна от нее не отходила, нянчилась с ней, как с маленькой. Потом вдруг Анфиса вскочила, глаза горят, кричит: «Не верю! Мы не его похоронили. Я чувствую!» Оставила сына соседям, помчалась в Ростов-на-Дону, там на запасных путях в вагонах-рефрижераторах неопознанные останки хранились. Что уж она там увидела, не знаю, но вернулась покорная, снова пошла на работу в школу. В общем, успокоилась, притихла, стала жить… А через год у нас новый дворник появился. Поселился он, как и прежний, умерший от пьянства, в пристроечке к котельной. Мужик был сильно пострадавший: руки обожжены, а лицо… Помните, как у Ющенки рожа перед выборами изволдырилась?
– Еще бы! – кивнул Кокотов.
– Так вот, у нового дворника куда хуже. Ни волосинки на черепе – одни струпья фиолетовые. Чистый Фредди Крюгер! Голоса тоже нет – связки сожжены. Не говорил – хрипел, не сразу и разберешь. Да и по мужской части он, судя по всему, что-то там утратил. Кое-как объяснил: с Кузбасса, в шахте обгорел, когда метан рванул. Дворником инвалид хорошим оказался: не пил, территорию в чистоте содержал, пацанам свистульки из жести вырезал, в сантехнике неплохо разбирался, ремонтировал лучше и дешевле, чем вся эта пьянь из домоуправления. Сначала из-за внешнего вида его приглашать в квартиры побаивались, а потом привыкли: руки хоть и страшные, обгоревшие, а золотые. Была у него, правда, одна особенность: как свободная минутка выдастся, сядет на скамейку возле своей каморки и смотрит на дверь первого подъезда. Смотрит, смотрит, смотрит…
А с Анфисой Андреевной стало тем временем происходить что-то странное: однажды она вошла в лифт и чуть не упала в обморок, потому что уловила отчетливый запах своего погибшего мужа. Потом вдруг двадцать пятого января нашла на пороге огромный букет цветов. С ней истерика! Мы стали успокаивать, мол, это кто-то из однополчан покойного решил сюрприз сделать – все ведь знали, как Павел ее любил. Но с ней все-таки нервный срыв случился: боялась из дому выйти, везде ей запах покойного мужа чудился… Посовещались мы по-соседски и нашли хорошего психотерапевта, видного мужчину лет сорока. Стал он к ней ходить: гипноз, анализ страхов, угнетенная женская чувственность, сознание-подсознание, либидо-подлибидо, разговоры о потаенном детстве и все такое прочее… Сперва он с ней, как положено, ровно час занимался, минута в минуту. Потом стал задерживаться, чаевничать. Затем с пакетами магазинными начал появляться – она ведь вообще из дому не выходила от страха. А там глядим: уже и Мишку из школы за руку ведет. Раньше-то пацана мы по очереди забирали…
А дворник сидел на своей лавочке и внимательно на все это смотрел. Один раз у психотерапевта машина не завелась. Он и так и сяк – мертвая. Обгорелый подошел, заглянул под капот, проводок какой-то поправил – затарахтела. Но от денег отказался. Надо ли говорить, что настал день, когда психотерапевт так и не вышел от своей пациентки, заночевал. Инвалид сидел всю ночь на лавочке и курил. Я как раз из Дома кино с премьеры возвращался за полночь.
– Не спится? – спросил.
– Не спится… – прохрипел он.
– О чем думаешь?
– О справедливости.
– Лучше не думать о том, чего в жизни не бывает! – посоветовал я и ушел.
Утром дворник исчез, оставив возле лавочки страшное количество окурков – точно гильзы, отстрелянные у пулемета после жуткого боя. А в дверь Анфисиной квартиры была воткнута записка: «Будь счастлива! Павел». Почерк она тут же узнала, бросилась к консьержке – мол, кто заходил, а та отвечает: никого чужого не видела, только дворник появлялся, сказал, у вас прокладку в ванной выбило. Тут-то Анфиса все и поняла, метнулась в милицию, военкомат, ФСБ… Стали разбираться и выяснили: действительно, из Моздокского госпиталя как раз в то самое время, когда появился у нас новый дворник, выписался один прапорщик, уроженец Кузбасса, очень сильно обожженный, но до родного городка не добрался – пропал. Впрочем, был он бессемейный, и никто на это внимания не обратил. Принялись опрашивать друзей и выяснили, что у прапорщика уж очень веселая татуировка на груди имелась, ни с чем не спутаешь: голая девушка верхом на крупнокалиберном снаряде. Тут Анфиса и вспомнила, как в Ростове-на-Дону видела труп именно с такой наколкой. В общем, дошло: обожженный инвалид – это Павел. Он, похоже, решил утаиться от любимой жены, начать новую, искалеченную жизнь с чужими документами, да потянуло домой…
Анфиса сначала не могла себе этого простить, выгнала психоаналитика, ждала, что муж вернется, что он где-то рядом затаился, ходила по округе и расклеивала, точно объявления об обмене, бумажки, написанные от руки Мишкой: «Папа, вернись! Мы тебя с мамой очень любим!» Надеялась, муж руку сына узнает, расчувствуется и простит. Нет. Исчез. А вскоре я прочел в «Коммивояжере» заметку, что на загородном шоссе, по которому ездил на службу и обратно Грачев, нашли тело мужчины, подорвавшегося при попытке установить мину на пути следования министра обороны. Тело неудачливого террориста, особенно лицо и руки, имело следы страшных, но уже заживших ожогов. Анфисе я ничего не сказал. Она до сих пор надеется, хотя психотерапевт к ней снова захаживает, но на ночь пока не остается.
Автобусы в пионерский лагерь отъезжали в 10.00. От министерства. Это в самом конце улицы Кирова, почти возле Садового кольца. Андрей Кокотов опоздал на двадцать минут, хотя все рассчитал и даже сел в первый вагон, чтобы выйти поближе к эскалатору. Он пристроил между ног старый коричневый фибровый чемодан, с ним еще, наверное, маму Светлану Егоровну родители отправляли в пионерский лагерь. Додремывая, Кокотов ехал, сдавленный со всех сторон попутчиками, и был уверен, что прибудет вовремя. Однако на перегоне между «Комсомольской» и «Лермонтовской», почти у цели, поезд вдруг остановился. Пассажиры, не заметив внезапной тишины, некоторое время продолжали говорить громкими, превозмогающими шум движения голосами, но вскоре, почувствовав неладное, начали переглядываться и постепенно смолкли. Стало совсем тихо. Только из репродуктора, вмонтированного в стенку, доносилось тревожное шипение, точно машинист в первом вагоне хрипло дышал в микрофон, не решаясь сказать жуткую правду о том, что случилось с ними здесь, под землей.
– Абзац котятам! – пошутил растрепанный мужичок и хихикнул от избытка оптимизма, который сообщают организму утренние сто пятьдесят граммов.
Трезвое вагонное большинство сдержанно заволновалось. Вскоре запахло лекарством: кому-то сделалось дурно от духоты. Заплакали дети. Закрестилась сельского вида старушка. Кто-то уловил запах гари, и все начали шумно втягивать воздух, как битлы в песенке «Гёрл». Кокотов после короткого прилива ужаса впал в состояние вялотекущей паники. Наверное, нечто подобное почувствовала бы несчастная селедка, очнувшись в запаянной консервной банке, намертво сдавленная с боков своими однорассольницами.
И вдруг поезд медленно тронулся.
– Живите, гады! Пока… – мрачно разрешил растрепанный мужичок.
Пассажиры сделались на мгновение счастливыми, потом на лицах появилась обида, все стали смотреть на часы, возмущаясь, что бессмысленно простояли почти полчаса и теперь, конечно, опаздывают. Кто-то громко пообещал написать об этом безобразии куда следует. Наконец состав выполз из змеящейся темноты тоннеля на свет и потянулся вдоль толпы, забившей платформу.
– Станция «Лермонтовская», – как ни в чем не бывало объявил доброжелательный механический голос. – Следующая станция «Кировская».
Двери, шипя, разъехались, Кокотов, вырвав стиснутый пассажирами чемодан, выскочил вон и чуть не наступил на клеенку, покрывавшую мертвое тело.
– Осторожней! – предупредил милиционер. – Вон туда! Быстрее! – и показал на проход, выгороженный металлическими барьерами.
Из-под клеенки, как успел заметить Андрей, торчала бледная мужская рука с часами на запястье. Белая манжета рубашки была измазана чем-то вроде сажи. Вспотев от ужаса и стараясь не смотреть на труп, Кокотов поспешил в проход, но не выдержал и еще раз глянул: из-под клеенки на платформу выбралась черно-красная кровь и загустела географическим пятном. Мчась вприпрыжку по эскалатору, взволнованный юноша увидел двух санитаров. Один стоймя держал брезентовые носилки, свернутые наподобие свитка Торы, второй торопливо доедал эскимо.
У входа на станцию «Лермонтовская» ждали сразу три кареты «Скорой помощи». Ударяясь ногами о чемодан, Кокотов побежал, задыхаясь, к месту сбора. Лобастые автобусы, напоминавшие бычков с красными флажками вместо рогов, выстроились один за другим от Садового кольца и почти до ЦСУ. К боковым окнам были прикреплены листы ватмана с номерами отрядов и надписью «Осторожно, дети!», а к ветровым стеклам – транспаранты «п/л „Березка“». Все было готово к отправке колонны. Кругом толпились родители. Они знаками и жестами давали последние инструкции по безопасному отдыху детям, приплюснувшим к окнам носы.
Первый отряд, как и следовало, сидел в головном автобусе. У открытой двери стояла напарница Андрея воспитательница Людмила Ивановна, с которой он познакомился на общем собрании педагогического коллектива лагеря две недели назад. Около нее нервно топтался старший пионервожатый Игорь по прозвищу Старвож, которое произносилось, разумеется, с обидным «ш» на конце – Старвош. Это был редковолосый тридцатилетний парень с толстой нижней губой, отвисшей в беспомощном изумлении перед жизнью. И что уж совсем плохо: к ним руководящей походкой направлялась начальница лагеря Зэка – Зоя Константиновна – суровая полнеющая женщина с красивым еще лицом, немалым бюстом, пышным начесом и взглядом председателя выездной сессии суда. На груди у нее висел мегафон.
– В чем дело? – требовательно спросила она, посмотрев сначала на часы, а потом на опоздавшего Кокотова.
– Я… Понимаете… – залепетал он. – Человек попал под поезд… в метро… Мы в тоннеле стояли…
– Какой еще человек? Как не стыдно, Андрей! – Игорь от негодования попытался поджать нижнюю губу, но неудачно.
– Чего только не выдумают! – покачала головой Людмила Ивановна.
– Это правда! Я не обманываю…
– Подумайте лучше о своей характеристике! – сказала Зэка и глянула на провинившегося так, что стало ясно: даже если он добьется выдающихся воспитательных успехов, станет новым Макаренко или Яном Амосом Каменским, больше тройки за летнюю педагогическую практику ему не видать.
– Отъезжаем? – спросил Старвож.
Зэка кивнула и крикнула в мегафон:
– Товарищи провожающие, отойдите от автобусов! Всем отъезжающим занять места и приготовиться к движению!
Наставительная жестикуляция родителей ускорилась, стала смешной и торопливой, как в немом кино. Некоторые детские лица в окошках беззвучно заплакали.
– Стойте! Стойте! – К директору подбежал физкультурник Николай Николаевич, Ник-Ник, – подтянутый старичок в синей шерстяной олимпийке и свежих кедах. – Зоя, погодите – художницы нет!
– Таи? – уточнил Игорь.
– Таи, – кивнул Ник-Ник.
– Таи, – повторила Зэка, вздохнув так, как руководители вздыхают о подчиненных, которых никогда бы сами не взяли на работу, если бы не указание.
– Ничего, электричкой доедет! – всунулась неосведомленная Людмила Ивановна.
– Ждем, – мрачно распорядилась начальница.
– А обед? – удивился Старвож.
– Ждем!
В этот миг, нарушая все приличия дорожного движения, возле автобусов с визгом затормозила красная «трешка». Оттуда выскочили два лохматых парня и девушка. Все трое были одеты в джинсовые костюмы с умопомрачительными белесыми потертостями, какие бывают только у настоящей «фирмы́». Парни достали из багажника черную спортивную сумку «Адидас», этюдник и красный двухкассетник «Шарп», стоивший тогда в «Березке» примерно пятьсот полосатых чеков. Сумма заоблачная! Девушка, прощаясь, бросилась на шею сначала одному парню, потом другому, вскинула на плечо этюдник, подхватила магнитофон и, волоча дорогую сумку по асфальту, заспешила через дорогу к автобусам, не обращая внимания на сигналящие машины.
– Извините, Зоя Константиновна, мы с дачи ехали… долго… – пролепетала она с улыбкой проснувшегося ребенка.
У девушки были рыжие короткие волосы, веснушчатая бледная кожа и голубые отвлеченные глаза.
– Быстрее, Тая! – устало приказала Зэка. – Вы меня подводите. Неужели не ясно?! Отъезжаем!
– Отъезжа-аем! – Ник-Ник, будто олимпиец, несущий огонь, побежал вдоль колонны.
Все поднялись в свои автобусы. Кокотов поймал на себе настороженные, изучающие взгляды мальчишек. Девочки, на самом деле почти уже девушки, смотрели на него с оценивающим любопытством. Их пионерские галстуки были завязаны с продуманным кокетством и лежали на груди под тем или иным углом.
«Вот ведь акселератки!» – хмыкнул Андрей, усаживаясь на единственное свободное место, рядом с опоздавшей рыжей художницей.
Опустив стекло и высунувшись из автобуса почти по пояс, она прощально махала своим приятелям, а те в ответ сигналили.
– Тая, закройте окно! Детям надует! – распорядилась Зэка.
Дети, у которых уже пробивались усы, тем временем со знанием дела оценивали оставшиеся в автобусе Таины ягодицы, обтянутые именно так, как только и могут облегать телесную выразительность настоящие американские джинсы. «Тая из Китая», – ревниво съехидничала одна из девочек.
– Обоярова! – покачала головой Зэка.
Кокотов сделал показательно равнодушное лицо.
Колонна во главе с мигающей милицейской машиной вырулила на Садовое кольцо и двинулась в сторону Курского вокзала. Когда они проезжали станцию «Лермонтовскую», похожую на огромную суфлерскую будку, оттуда вышли санитары, таща на носилках тело, накрытое окровавленной простыней. Двери «Скорой помощи» были распахнуты, а милиционеры отгоняли любопытных. Зэка, увидав в окно покойника, хмуро глянула на Андрея и недовольно пожала плечами. Кто ж знал, что именно в этот момент решилась его, Кокотова, участь? Начальница, чтобы отвлечь от страшного зрелища пионеров, повскакавших с мест, чтобы лучше видеть притягательный для юного сердца кошмар смерти, спросила в мегафон:
– Какая у вас будет отрядная песня?
– Не знаем!
– «Остров невезения»!
– «Гренада»! – приказала Зэка и запела в мегафон:
Мы ехали шагом, мы мчались в боях
И «Яблочко»-песню держали в зубах…
Первой с готовностью подхватила Людмила Ивановна, постепенно присоединились и дети. Во время пения начальница несколько раз взглядывала на Кокотова, но уже не строгими, а приязненными, если не сказать виноватыми глазами. Потом, позже он не раз вспоминал то пионерское лето, изумляясь, из каких тонких и почти случайных причинно-следственных паутинок соткана человеческая судьба! Ну в самом деле, выйди санитары с носилками минутой раньше или позже, Зэка так бы и думала, что наглый практикант, оправдываясь, гнусно наврал. И уж конечно она не стала бы выгораживать молодого лгуна, когда в лагерь приехал разбираться кагэбэшник. Это во-первых. А во-вторых, она никогда бы не предложила ему поработать еще одну смену. Следовательно, Лена Обиход, заболевшая в сессию и проходившая лагерную практику в июле, никогда не вышла бы за него замуж, а так бы и осталась навек просто полузнакомой однокурсницей.
Тая закрыла окно, села на свое место рядом с Кокотовым и сразу, вопреки громкой песне, задремала, положив голову на плечо незнакомому вожатому. От ее рыжих, как у мультипликационной лисицы, волос пахло ароматным табачным дымом и какими-то очень нежными, совершенно не советскими духами. Андрей изнутри затомился, но все-таки заметил, что сидящая через проход Обоярова, круглолицая, плоскогрудая девочка, смотрит на них с ревнивым интересом, не забывая при этом петь:
Новые песни придумала жизнь.
Не надо, ребята, о песне тужить!
Не надо, не надо, не надо, друзья!
Гренада, Гренада, Гренада моя!