bannerbannerbanner
Одиночество вещей. Слепой трамвай. Том 1.

Юрий Козлов
Одиночество вещей. Слепой трамвай. Том 1.

Он в два прыжка догнал Катю Хабло.

Явилась мысль позвать ее к себе, распить шампанское, а потом уложить на кровать, под которой хранится в чехле разобранное ружье, в свинцовое дуло которого Леон заглядывал, как в некий оптический прибор, показывающий конец перспективы.

Мысль решительно овладевала Леоном. После ее воплощения ничто не могло помешать Леону самому сделаться частью пейзажа конца перспективы.

Разве только родители.

В последнее время преподавание научного коммунизма в высших учебных заведениях разладилось. Родители все больше времени проводили дома. Из их разговоров Леон уяснил, что они не возражали читать курсы чистой философии. Но почему-то студенты не желали слушать чистую философию из уст преподавателей-марксистов. Пока еще родители получали зарплату.

Однако в расписании занятий на следующий год научный коммунизм уже не значился.

Прямо на ходу Леон позвонил из уличного висячего стеклянного ящика домой. Удивительно, ящик был цел, аппарат исправен, гудок явственно различим. Только вот панель с наборным диском была выкрашена из краскораспылителя в черный траурный цвет. Наверное, кто-то, получив от девицы отказ в свидании, взял да и выкрасил с горя панель. Хотя вполне мог к чертовой матери разбить или оторвать трубку. Леон подумал, что бытовая культура, пусть черепашьим шагом, но входит в сознание юношества. Об этом свидетельствовала и сохранность соседнего висячего ящика. Там панель была выкрашена в нежно-розовый (девица согласилась) цвет.

Мать мгновенно схватила трубку, произнесла «да» с такой надеждой, словно ожидала звонка, извещающего, что временная заминка с научным коммунизмом истекла, он вновь наступает по всем фронтам. Или на худой конец восстановлен в правах на следующий семестр.

– Задержусь немного после школы, – сказал Леон, хотя каждый день задерживался сколько хотел и никогда не извещал об этом родителей. – Вы там без меня не скучайте.

Дом отпадал.

«Где?» – подумал Леон.

Катя опять немного ушла вперед и опять не так, как уходит человек, который действительно хочет уйти. Они шли по проспекту в обратную от дома сторону.

Хождение следовало немедленно прекратить. Хождение отнимало волю, перегоняло ум в ноги, ноги же бесцельно разбазаривали ум. Однажды Леон с другой девчонкой проходил по городу пять часов кряду. Под конец бессмысленной прогулки он до того отупел, что поинтересовался у девчонки, продают ли в Уфе (она там была летом на каникулах) мороженое.

– С меня шампанское, – напомнил Леон.

– Я думала, уже все, – равнодушно отозвалась Катя.

– Плохо ты обо мне думаешь. Мы только начинаем. – Леона огорчило ее равнодушие. Единственное, чем он мог его объяснить, – тем, что Катя знала все наперед.

В то же время Леон совершенно точно знал, что все на свете предвидеть невозможно. В противном случае терялся смысл существования Бога. Или же этот смысл становился иррациональным.

Бог все знает наперед, но надеется, что что-то случится вопреки и это «что-то» послужит во благо.

– Вот здесь, – похлопал Леон по вспучившемуся боку сумки.

– Что там? – Катя, похоже, не догадывалась.

«В сущности, предвидение – бесполезный дар, – подумал Леон. – Каждый человек знает, что умрет, но при этом отнюдь не является ясновидящим. К тому же люди не верят в предсказания. А если верят, это мало что меняет, ибо судьба, как материя, первична, предсказания же, как дух, вторичны.

Ее дар, – покосился на Катю Леон, – темен, и, пока я относительно светел, я ей ясен, она видит меня светленького на своем темном экране. Но уйди я во тьму, я стану для нее невидимым, ее ясновидение для меня тьфу! Вот возьму сейчас и огрею ее бутылкой по башке! Разве такое можно предвидеть? Следовательно, благо… В чем благо? Благо в том, – помимо своей воли и совершенно вразрез с недавними мыслями подумал Леон, – чтобы не пить шампанского, чтобы немедленно разойтись по домам!»

– Шампанское, – с трудом, как будто из свинца стал язык, произнес Леон, – у меня здесь бутылка. Я думаю, ее надо выпить. Только не представляю где.

– Где угодно, – пожала плечами Катя. – Мир у наших ног.

Леон этого не чувствовал. Мир был желчным потертым пенсионером, готовым застукать в подъезде и устроить скандал. Молодежной бандой из Кунцева, гуннами, все сметающими на своем пути. Маньяком с мужественными чертами лица (в газете был помещен фоторобот), второй месяц насилующим и убивающим женщин на юго-западе Москвы. Хмельным злобным милиционером, так и высматривающим, кому бы съездить по морде. Может, мир и был у чьих-то ног. Но это были не ноги Леона.

– Любишь выпить? – подмигнул Леон.

– Трудно сказать, – ответила Катя. – Сегодня пью второй раз в жизни.

– А первый?

– Красивая бутылка была, – сказала Катя. – Брусничный ликер.

– И… много? – почему-то шепотом поинтересовался Леон.

– Всю бутылку, – засмеялась Катя.

– Обошлось? – вопрос беспокоил Леона. Не хотелось, чтобы родители заметили. Мало того что отменили научный коммунизм, так еще сын пьянствует!

– Обошлось, – ответила Катя. – Я одна была дома. Спать легла. Только вот…

– Что? – встревожился Леон.

– Изрезала в ленточки школьное платье.

– Зачем?

– Не знаю.

– Ножницами? – уточнил Леон. Катя кивнула.

Некоторое время шли молча.

Леон подумал, что вопрос сродни: продают ли в Уфе мороженое? Сейчас, наверное, уже не продают, подумал Леон.

Хождение следовало прекратить.

– Но ведь это после целой бутылки ликера, – сказал Леон. – После шампанского на двоих мы не будем резать платье ножницами.

– У нас нет ножниц, – серьезно ответила Катя.

– Откуда ножницы? – Леон вдруг почувствовал холод, как если бы асфальт под ногами превратился в стальные ножницы, а он бы шел босой.

У него были ножницы!

На прошлой неделе взял на урок труда да так и таскал с тех пор в сумке. Хотел выложить сегодня утром, а потом почему-то подумал: пусть лежат, мало ли чего. Леон поправил на плече сумку. Ножницы немедленно дали о себе знать, строго звякнули о бутылку. Леон вспомнил, что, решая, оставлять или не оставлять ножницы в сумке, он почему-то подумал о ружье под кроватью и еще хищно так, помнится, щелкнул ножницами в воздухе, как бы перерезая невидимую нить.

Последние сомнения ушли.

Леоновой нити было назначено прерваться.

Он как очнулся после сна на ходу. «Вот как? Тогда никакого шампанского, никаких ножниц, будем ходить, пока я доподлинно не выясню: продают ли в Уфе мороженое? Мне некуда спешить!»

И в этот же миг хождение закончилось.

Они брели вдоль чугунной ограды, разделяющей детскую площадку и проспект. Площадка была совершенно пуста. Два прута – силой планет, не иначе! – оказались разогнутыми ровно настолько, чтобы сквозь них могли проскользнуть Леон и Катя.

Тут стояли деревья, устлавшие землю полосками тени. На полосатой, как тельняшка, земле под деревьями солнечные полосы были шире теневых, отчего тельняшка представлялась как бы импортной. Голубые цветы, поздние для подснежников, ранние для васильков, глазастые безымянные цветы росли под деревьями.

Цветущий мир лежал у ног Леона и Кати.

Со стороны двора, естественно, никакого ограждения не было. Никто пока со стороны двора не предпринимал попыток вторгнуться на территорию площадки. Можно было устроиться прямо на сумках под деревом, да и прихлебывать, передавая друг другу бутылку. Но это было бы слишком демонстративно.

Леон и Катя поднялись в просторный деревянный теремок, оказавшийся внутри чистым, сухим и солнечным сквозь щели в крыше, но густо изукрашенным похабщиной. Настоящие резные и графические (углем) фрески помещались на стенах. Леон пожалел играющих тут детей. Единственным утешением могло служить, что они не умеют читать. Однако изобразительная динамика рисунков была такова, что уметь читать было совершенно необязательно.

Даже Леон, притерпевшийся к разного рода похабщине, растерялся. Бутылка выстрелила, пробка заколотилась в сухом деревянном пространстве, как горошина в погремушке. Белопенная струя свечой встала над бутылкой, достигла потолка, пролилась оттуда сладким (райским?) дождем. Леон (не пропадать же добру!) припал к бутылке. Наверное, он был похож на рака с вылезшими глазами, с льющейся из ушей (если у раков есть уши и если они так кидаются на шампанское) пеной. Как будто джинн сидел в бутылке. Укротить его было не так-то просто. Но Леон, подавившись пеной, возненавидев шампанское на всю оставшуюся жизнь, укротил. Передал бутылку Кате.

Пить в похабствующем теремке было несподручно. Леон и Катя плотно поместились на верхней ступеньке, уже на воздухе, но еще под крышей теремка. Бутылка так и летала между ними. Леон подумал, что со стороны они должно быть напоминают горнистов, поочередно дующих в немой зеленый горн.

Но как-то быстро иссякла немая песня. Леон, пусто глотнув, перевернул бутылку, не веря, что она пуста. По недавнему напору пены бутылка казалась бездонной.

Он был совершенно трезв, только очень легок. Как будто железная, стучащая в виски кровь превратилась в эту самую, ударившую в потолок похабствующего теремка, пену.

Перешли к поцелуям.

Леон имел небогатый практический и богатейший теоретический опыт. Но быстро уяснил, что до Кати ему далеко.

Спасти уязвленное мужское самолюбие можно было, только совершив героический поступок.

Леон с воплем, как это обычно делали любимые им Сталлоне и Шварценнегер, скатился со ступенек теремка. С бутылкой наперевес, короткими (с периодическими скульптурными застываниями), перебежками устремился к чугунной ограде. Не добегая, залег за скамейкой, зорко просматривая из укрытия проезжую часть.

Подходящая цель долго ждать себя не заставила.

Черная правительственная «Чайка» по какой-то причине сместилась в неподобающий себе крайний правый ряд. Из подворотни высунулся грузовик. «Чайке» пришлось притормозить, прижаться к тротуару.

 

Поднявшись во весь рост, страшно крикнув, Леон метнул в «Чайку» зеленую гранату, десантически прокатился по земле, вскочил и, петляя на низких ногах, успевая на бегу рвать безымянные голубые цветы, вернулся к теремку.

– Извини, что не в целлофане, – протянул Кате букетик, напоминающий пучок рассады.

Между тем в чугунную ограду втиснулись не сулящие хорошего физиономии. Леон подивился, сколь объемны эти, не умещающиеся между черными полосами прутьев, сквозь которые он и Катя легко пролезли, физиономии. «Ишь, разъелись, как черви в муке!» – подумал Леон. Несколько рук указующе протянулись в их сторону. Тут же с визгом притерлась черная «Волга» в антеннах, как дикобраз в иглах. Спортивного вида люди в костюмах темпераментно рванули в ближайшую подворотню. Мелькнула милицейская фуражка, определенно не поспевающая за быстрыми костюмами.

Все это не понравилось Леону.

– Надо уходить, – сказала Катя, – ты совершил диверсию, напал на члена президентского совета, это террористический акт!

– Какого члена? – удивился Леон. – Где член?

– В машине. Он живет в этом доме. Точнее, живет-то на даче, а сюда иногда заезжает.

– Откуда знаешь? – Леон понял, что не быть ему с Катей на равных. Ни по части поцелуев. Ни в остальном.

– Он заказывал матери гороскоп на экономическую реформу.

– На что? – переспросил Леон, и тут до него дошло: еще минута, и придется вести другие – не столь приятные и познавательные – разговоры в другом, скорее всего, с зарешеченными окнами месте и с мордобоем.

Пенная легкость, по счастью, не выветрилась из Леона. А Катя всегда была невесомой, как ясновидение, в которое никто не верит. Леон держал ее за руку, а казалось, держит рвущийся в небо воздушный шарик.

Они, подобно барьерным бегунам, перепрыгнули через невысокий заборчик, пролетели насквозь боковую арку, оказались в соседнем с тем, где, дачно отсутствуя, квартировал член президентского совета, дворе. Оставалось пересечь двор, уйти на набережную.

Ну а на набережной…

Двор был безлюден и просматриваем во все стороны. Пересечь его представлялось несложным.

– Нет! – вдруг остановилась Катя. – В подъезд!

– Зачем? – заупрямился Леон, но так как Катя уже была в подъезде, последовал за ней.

– Наверх, наверх! – пропела Катя.

Они оказались в плохо освещенном герметичном лифте, как два жучка в спичечном коробке.

Лифт медленно, через силу, поплыл вверх. Леону вдруг открылось, что вся его жизнь – сколько прожил и сколько осталось – такой же тесный, плохо освещенный лифт, ползущий неизвестно куда. И, в отличие от нынешнего, в том лифте он один как перст. И нет кнопок, чтобы нажать. Не оставалось ничего, кроме как собрать лежащее под кроватью ружье да разнести к чертовой матери стенки опостылевшего лифта-коробка. «Только тогда, – подумал Леон, – я превращусь из живого одинокого жучка в жучка мертвого и одинокого. Что это даст?»

Катя в полутьме казалась золотокрылой мерцающей бабочкой, единственно из каприза угодившей в коробок с невзрачным обреченным жучком. Так королева спускается в подземелье проститься с милым ее сердцу узником. Бумажная балерина из сказки Андерсена летит в огонь к оловянному солдатику.

Леон обнял ее, притиснул к обшарпанной с подкопченными кнопками панели, подумал, что далеко не случайно лифт – извечное место насилий и добровольных совокуплений. Замкнутое движущееся пространство вне Божьего мира. Оно немедленно заполняется грехом, мерзостью и… жалостью.

Лифт остановился.

Леон и Катя ступили на гулкий каменный пол лестничной площадки. Со всех сторон смотрели крашеные и обитые дерматином, с крепкими и расшатанными, как пародонтозные зубы, замками двери. Из замкнутого пространства лифта Леон и Катя угодили в мир закрытых дверей.

То был естественный путь людей.

Закрытые двери вели в замкнутые пространства квартир, где, возможно, имелись кое-какие ценные вещи, но отсутствовало то, что делает пространство разомкнутым, а людей свободными.

«Я никогда не буду вором!» – содрогнулся Леон, такое отвращение вызывали у него закрытые двери. Открытые, впрочем, вызвали бы еще большее отвращение.

Они поднялись по лестнице к последнему окну. Двор открылся, как узкая асфальтовая ладонь с воровато поставленными машинами, песочницами, мусорными бачками.

Будь они внизу, конечно бы, не увидели, а сверху увидели, что во всех арках одновременно возникли похожие, как близнецы-братья, спортивные люди в костюмах, взявшиеся прочесывать двор. Большая их часть двинулась дальше, но некоторые остались во дворе, сразу вдруг сделавшись какими-то неприметными.

– Наверное, нам придется уходить не сейчас и по одному, – вздохнула Катя. – Как с большевистской конспиративной сходки.

– Гляди-ка ты, как охраняют члена президентского совета! – Леона обрадовало, что не сейчас. Время, еще недавно серое и постылое, обрело пленительную прелесть. То была прелесть последнего глотка, если бы в бутылке оставалось шампанское. Нечистый плиточный пол лестничной площадки, серо-зеленая динозавровая нога – труба мусоропровода, подоконник, словно леопардовая шкура, в черных пятнах от затушенных окурков, окно, смотрящее на асфальтовый колодец двора внизу, синий небесный прямоугольник вверху – все (сегодня уже не в первый раз) показалось Леону невыразимо красивым, хотя, конечно же, решительно ничего не было красивого в заурядном урбанистическом пейзаже.

Леон шагнул к Кате.

Злой женский голос внизу произнес: «Будь ты проклят, алкаш проклятый! Чтоб тебе убиться, попасть под машину, чтоб тебя… в Чернобыль послали!» После чего дверь захлопнулась, невидимый же «проклятый алкаш», вызвав лифт, разразился таким сухим, разрывающим легкие кашлем, что Леон подумал: напрасно женщина кличет на пьяную голову дополнительные несчастья – с таким кашлем люди долго не живут.

– И какой, интересно, гороскоп у экономической реформы? – спросил Леон. Целоваться под трескучий, как дрова кололи, кашель было невозможно. А лифт-коробок не спешил унести алкаша вниз. – Хотя, – сам же и ответил, – если человека охраняет свора бездельников, а он не протестует, какую он может придумать реформу? Какую-нибудь мерзость!

– Не скажи, – возразила Катя, – очень даже получился благоприятный гороскопчик. За малым исключением. Сатурн не дотягивал до нужной фазы.

– Сатурн? – усмехнулся Леон. Он не был астрологом, но знал, что семь планет Солнечной системы бессильны помочь экономической реформе, как бессильны возродить Фаэтон, мифическую планету между Землей и Марсом, которая будто бы была, да развалилась.

– Сатурн – свинец, – объяснила Катя.

– Со свинцом нескладушки? В нашей стране? Не верю!

– Свинец свинцу – рознь, – сказала Катя. – Есть астрологи, допускающие замену астральных элементов земными. Но это уже не классическая астрология. Неоастрология. Кстати, мама считает, что она имеет право на существование.

– Почему бы и нет? – Леон тоже не видел ничего предосудительного в существовании неоастрологии.

– Она просчитала этот вариант. Применительно к экономической реформе вышло: поставить на каждом предприятии солдат, чтобы по окончании рабочего дня расстреливали тех, кто не справился с нормой. Ну и, конечно, ввести смертную казнь за все виды хозяйственных преступлений: срыв поставок, сроков исполнения, неразгрузку, сокрытие продуктов, нарушение технологии.

– Вот как? – Леон подумал, что Катя над ним издевается. – И дела пойдут?

– Еще как, – серьезно ответила Катя. – Это ложь, что ужесточение ничего не дает. Страх – отличный двигатель экономики и… вообще всего на свете. У нашей страны есть шанс совершить экономическое чудо, прорваться в двадцать первый век. Только надо спешить, пока Сатурн не в полной фазе, потом будет поздно.

– Но ведь это уже было, – возразил Леон.

– Ну и что? – пожала плечами Катя. – Астрология – наука повторений. Различия повторений – в степени последовательности. С последовательностью-то у нас как раз и плохо.

– Член президентского совета одобрил? – Леон подумал, что, если бы страной управляли не коммунисты (неважно, действующие или бывшие), а астрологи, было бы еще хуже. И еще одна мелькнула мыслишка: а может, коммунисты на самом деле никакие не коммунисты, а тайные астрологи, точнее, неоастрологи? Разве придет в голову нормальным людям – не коммунистам и не астрологам – осушать моря, поворачивать вспять реки?

– Не знаю, – ответила Катя, – он сказал: последнее слово за президентом.

– А если они не решатся подменить астральный свинец земным? – Леон так заинтересовался перспективами экономической реформы, что забыл, что надо целоваться.

– Тогда им вообще не следует браться за реформу, – безжалостно произнесла Катя. – Чем быстрее они уйдут от власти, тем им же будет лучше.

Леон не шел в своих мыслях дальше поцелуев. Не предполагал менять земной свинец на свинец астральный. Но вдруг понял, что поцелуи не предел. Конец одной перспективы означал начало следующей. «И так будет с ружьем, – зачем-то подумал Леон, – этот процесс бесконечен».

– Значит, я был прав, – пробормотал он.

– Прав? – широко распахнула глаза Катя. – В чем? «Что я могу предпринять на лестничной площадке, куда в любую секунду могут приехать на лифте?» – стиснул зубы Леон.

– Что бросил бутылку в этого гада!

– Ты же не виноват, – улыбнулась Катя, – что у тебя не было гранаты.

Леон увидел взлетающий в огне и дыму черный лимузин, себя, блистательно отстреливающегося от охранников, спланированно уходящего к набережной, где на спуске рокочет катер с верной Катей Хабло за штурвалом.

Лестница ожила, наполнилась звуками. Хлопала подъездная и щелкали замками квартирные двери, непрерывно сновал лифт, внутри трубы мусоропровода пролетал мусор.

Какая-то компания устроилась на лестнице несколькими этажами ниже. Доносились скрыто хихикающие, давящиеся голоса. Леон знал, какие темы обсуждаются такими голосами. Показались знакомыми и сами голоса.

Они устремились вниз по лестнице, миновали несколько пролетов, пока не увидели сквозь сетку лифтовой шахты двух девиц из восьмого «А», а вместе с ними парнишечку, кажется, из шестого.

Уши у парнишечки пылали.

Забыть этот ушной огонь было невозможно. Недавно парнишечка отважно затянулся «Беломором» в школьном туалете, и точно так же запылали у него уши, а из глаз хлынули слезы. Но он сдержался: не закашлял, не зарыдал.

Оказался волевым парнишечкой. Вот только волю воспитывал не так и не там. Хотя кто знает, как и где надо воспитывать волю?

Девицы, в обществе которых он в данный момент находился (воспитывал волю?), были из тех, что, загадочно улыбаясь, слоняются по улицам, не возражая, если в хвост пристраиваются ребята. Фамилия одной была Рутенберг, ее звали Рутой. Другой – Савенко, ее, естественно, Савой.

Леон еще не вник в суть разговора, а уже понял, что есть отчего пылать парнишкиным ушам, так щедро уснащали Рута и Сава свою речь матерщиной. Притом что тема как будто к этому не располагала. Они разгадывали кроссворд.

Но по-своему.

– Десять по вертикали. Металл. Периодический элемент системы Менделеева, – огласила Рута.

– Ну, Леха! – подбодрила Сава. Леха, однако, молчал.

– Херидий? – предположила Сава.

– «Е» – третья, – вздохнула Рута, – и букв больше.

– Охеридий?

– Еще буква.

– Захеридий!

– Двенадцать по горизонтали, – продолжала Рута. – Экскаватор с большим ковшом.

– Экскаватор с большим ковшом? И все? – удивилась Сава.

– Так написано.

– Леха, – вкрадчиво подступила Рута.

– Шестая – «е»!

– Работает ковшик, а? Или не вырос еще ковшишка? Ну, не лезь, Савка! Шестая «е»? Загребало.

– Шестая, а не пятая!

– Тогда… Загре…ебало. Загреебало – экскаватор с большим ковшом. Годится!

Леха сосредоточенно курил.

– Скучный ты, Леха! – замахала руками Рута. – Все куришь, куришь, не хочешь с нами отгадывать.

– Из-за дыма уже кроссворда не видать, – зашелестела журналом Сава. – Пошли дальше. Четырнадцать по вертикали. Прибор, используемый в геодезии для определения плотности грунта. У… Леха, если не отгадаешь…

– Буквы? – как конь из хомута, высунул голову из дыма Леха.

– Длинненькое словечко. Третья «у», в конце «е».

– Опять «е»? Зае… ты меня, Савка, с этим «е»! Леха, хоть одно слово отгадай!

– Труппекатор! – вдруг громко объявил Леон. – Пиши: труппекатор!

– Какие люди!

– С чердачка?

– Откуда надо, – усмехнулся Леон.

Леха испуганно смотрел на Леона. Он был крепким парнем, этот Леха. Уши позеленели, а все курил.

– Как ты сказал: труппекатор? – склонилась над кроссвордом Сава. – Леонтьев, ты гений!

Катю Хабло Сава и Рута не замечали, как будто не стояла рядом с Леоном Катя Хабло.

– Давай, что там еще? – Леон вспомнил, что уходить из подъезда следует по одному, как с конспиративной большевистской сходки. Подумал, что Катя, пожалуй, может идти.

 

– Шестнадцать по горизонтали. Праздник, народные гулянья, – обнародовала Сава. – Вторая «о», последняя «и». Восемь букв.

Некоторое время все удрученно молчали. Леха затушил о стену папиросу.

– Поебонки! – сказал Леон.

Впервые в жизни он видел в глазах девчонок такое восхищение. Безобразное несуществующее слово вошло в клеточки кроссворда, как патрон в наган. Сава поднялась со ступенек, молитвенно протянула к Леону руки поверх дымящейся Лехиной головы.

Нормально, решил Леон, посижу с девчонками.

– Нам пора! – прозвенел над ухом требовательный бритвенный голос Кати Хабло.

Я с ней целовался, равнодушно вспомнил Леон.

Они пошли вниз по лестнице.

Леон подумал, что останется в памяти Савы и Руты как парень, отменно разгадывающий кроссворды. Но неизбежно объявятся другие парни, еще более отчаянные разгадчики. Сава и Рута забудут его.

Перед тем как выйти из подъезда, они конспиративно изменили внешний вид. Катя спрятала в рюкзак свою запоминающуюся яркую куртку, стянула резинкой в хвост распущенные волосы. Леон спрятал в сумку свою незапоминающуюся (мог бы и не прятать) куртку, разлохматил голову, нацепил на нос темные очки, которые ему дала Катя. Никто не должен был узнать бутылочных террористов в примерной ученице и лохматом придурке в темных очках.

На улице было прохладно. Дело шло к вечеру. Применительно к данному полушарию планеты солнце садилось. Применительно к колодцу данного двора поднималось, текло вспять от земли по стенам и окнам, воспламеняя их.

Никто их не подстерегал. Видимо, бутылочный инцидент был исчерпан. Член президентского совета, должно быть, докладывал президенту основные тезисы свинцовой экономической реформы. А может (и скорее всего), уже сидел в зале для VIP в Шереметьеве, ожидая отлета в Лондон или Мадрид, прикидывая: как там будет с фунтами или песетами?

Домой, подумал Леон, быстрей домой, надо учить алгебру, завтра городская контрольная!

Вышли на проспект. Но и проспект был демократичен, мирен. На решетке канализационного люка лежало отколотое бутылочное горло.

– Заскочим ко мне? – предложила Катя. – Я покажу тебе гороскоп.

– На КПСС? – если что сейчас совершенно не интересовало Леона, так это гороскоп КПСС. Леон почувствовал, как натягиваются невидимые нити, влекущие его прочь от ружья. Это ничего не значит, подумал Леон, зато потом летишь, как камень из рогатки. – Кто у тебя дома?

– Никого, – ответила Катя.

– Мать в Амстердаме?

– Нет, – сказала Катя, – но она поздно вернется.

Они шагали по скверу, за которым было белое здание школы, а дальше – через дорогу – их дом. Солнце обливало последний этаж дома, как светящаяся баранья папаха. Выше были белые звезды. Песчаная дорожка, вьющаяся между газонами и клумбами, была странно холодна. Сердце Леона тяжело билось. Шампанское успело выветриться. Сатурн сменил шампанское в его сердце. Совесть Леона была чиста. Катя сама пригласила его. Он не напрашивался.

В подъезде, в ползущем вверх лифте – Катя жила на последнем этаже – Леон был сдержан.

Лифт остановился.

Катя, оказывается, жила выше последнего этажа. Лестницу перегораживала раздвижная решетка, которую Катя отомкнула ключом и раздвинула, а как прошли, сдвинула и замкнула. На крохотной, с единственным окном площадке была единственная же дверь. Сегодня у меня день последних этажей, подумал Леон.

– Квартирка выгорожена из чердака, – объяснила Катя. – Ее как бы нет, она не значится в жилом фонде. Хотели выкупить, но заломили такую цену… Ты идешь?

– Иду, – Леон прислонился к стене, чуть не сбитый с ног катящейся из окна красной волной.

Окно было круглым, с земли представлялось никчемной пуговичкой под крышей, а тут вдруг обернулось слепящим раструбом, красным огненным сечением. Леон догадался, что утекающее в небо солнце легло животом на крышу.

Внизу из-под моста вытекала пылающая, как Лехины уши, Москва-река. Нестерпимо сверкали яблочно-луковичные купола реставрируемого монастыря. Как будто расплавленные золотые капли застывали в резных костяных перстнях. Высилось серое, напоминающее поставленный на попа акваланг, строение элеватора. Посреди пустого поля тянулся приземистый длинный жилой дом. То есть, конечно, что-то было вокруг дома, может, даже подобие улицы, но сверху казалось, что дом стоит посреди пустого поля. И все захлебывалось в красных волнах, как если бы невидимый великан-большевик тянул за собой небо-знамя.

Леону и раньше, когда чердак был чердаком, а не Катиной квартирой, приходилось смотреть из круглого иллюминатора-окна на странный длинный дом посреди поля. Тогда крышу дома, как петушиный гребень, украшал лозунг: «Коммунизм неизбежен!».

Леон, помнится, недоумевал: для кого лозунг, кто разглядит его на крыше дома посреди поля? Долгое созерцание лозунга пробуждало скверные чувства. Хотелось что-нибудь сломать, разрушить. Неизбежен? На вот, на! И Леон – и не он один! – ломали и рушили на чердаках и крышах, но главным образом, конечно, внизу.

Сейчас лозунга на крыше не было. Пуста, как побритая шишковатая голова, была крыша дома.

Не увидев знакомого лозунга, Леон вдруг понял, зачем одинокий длинный дом посреди поля, зачем на крыше лозунг, который никто, кроме птиц, не может видеть. Дом – чтобы поместить лозунг. Лозунг – чтобы разная ползающая по крышам и чердакам, летающая на воздушных шарах и самолетах экологической службы, смотрящая из дальних окон в бинокли, подзорные трубы и телескопы сволочь, дуреющая от воздуха, звезд и свободы, не забывала, что коммунизм неизбежен! И следовательно, не обольщалась.

Не увидев лозунга, задним числом осмыслив, зачем он был, Леон, вместо того чтобы обрадоваться, что его нет и никогда больше не будет, вдруг подумал, что коммунизм… неизбежен.

Ему сделалось смешно. До того смешно, что в красном колышущемся воздухе над крышей дома он отчетливо разглядел красные же прежние буквы: «Коммунизм неизбежен!»

Леон решил, что сошел с ума.

Хотя точно знал, что не сошел.

Впрочем, если коммунизм и впрямь неизбежен, это не имело значения.

Леон подумал, что формальный предлог для посещения Кати исчерпан. Ему уже известен гороскоп.

И Катя догадалась, хотя стояла в дверях и вряд ли могла видеть то, что видел Леон.

– Опять буквы? – спросила она.

– Весь лозунг. Как будто не снимали.

– Буквы иногда появляются на закате, – задумчиво произнесла Катя. – Но весь лозунг целиком я еще не видела. «Коммунизм неизбе». «Мунизм неизбеж». Один раз: «Ко неи». А иногда, – понизила голос, – почему-то по субботам на иностранных языках! То санскрит, то иероглифы, то какие-то неизвестные, похожие на письмена майя. Я все срисовываю.

– И что из этого следует? – громко спросил Леон. Шептаться в дверях о неизбежности коммунизма показалось ему унизительным.

– Одно из двух, – ответила Катя. – Или он избежен, или неизбежен. Что еще?

Они вошли в квартиру – двухэтажное многоярусное помещение с винтовой лестницей, холлами, большими окнами, стеклянной, на манер шалаша, крышей над коридором. Сквозь незашторенные окна, прозрачный потолок квартира, как стакан вином, наполнялась красным коммунистическим светом.

Эту тему, похоже, было не закрыть, хотя впереди по коридору в открывшемся за раздвижной стеной белоснежном спальном пространстве обозначилась никелированная, как бы парящая в воздухе квадратная кровать.

Леон не понимал, почему вместо того, чтобы говорить о любви и думать о любви, он должен говорить о коммунизме, а думать о смерти. Но по мере медленного трудного приближения к кровати догадался. Потому что любовь несущественна и унижена в мире, где коммунизм и смерть – самое живое. А человек устроен таким образом, что говорить и думать об умозрительном (в данном случае о любви) может лишь после определенного насилия над собственным сознанием. В то время как слова и мысли о живом (в данном случае коммунизме и смерти) насилия над сознанием не требуют.

Легко и свободно, как Фома Аквинский бытие Божие, Леон подтвердил неизбежность коммунизма в мире ущербного существования полов.

Когда до кровати оставалось всего ничего, Катя вдруг остановилась:

– Я не собиралась так рано!

– Что? Рано? Чего рано? Не собиралась?

Вероятно, другой Фома, не Аквинский, а Фомин, и тот высказался бы в этой ситуации изящнее, нежели Леон.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru