Партизану-герою
Владимиру Сергеевичу Якименко
и его боевым друзьям
посвящается
Уже не помню, рассказывал ли я, как всё начиналось? И как я впервые увидел тебя и тогда же понял, что ты теперь для меня, для всех нас – самый главный.
Сразу понял…
…Мы же тогда на этой проклятой фашистской каторге, в «трудлагере» по заготовке леса, если и живы были, так потому только, что всем – по пятнадцать-шестнадцать лет, и ещё мы не понимали… нет, скорее не принимали по-настоящему понимание, что замучают нас там до смерти. Смерть уже видели мы по много раз, близкую и отдалённую, друзей и врагов, уже вроде бы умом понимали, что скоро, а то и в любой момент может дойти очередь до каждого из нас, но все же не принимали, что этой каторги никому из нас не пережить. Потому и осматривались, приноравливались, искали какие-то пути к выживанию, хотя полагали, что – к спасению.
«Колючка» вокруг лагеря была хоть и в два ряда и высокая, но не под током: только пустые консервные банки висели на ней да брякали от ветра; а однажды они вызвали переполох со стрельбой – совершенно непонятно зачем сунулся ночью в лагерь шакал, звякнул-брякнул, ну и получил пулемётную очередь с вышки. Огорчительно меткую.
Но мы, как чуточку осмотрелись, смогли в уголке лагеря за нашим бараком чуточку подкопать, устроить пролаз, осторожно придерживать банки и выбираться на вольный промысел, потому что выкручивало с голодухи так, что хоть землю грызи. А неподалеку – не больше получаса ходьбы от лагеря, сразу же за ближними горушками, – по лесным полянам были разбросаны небольшие сады и огороды, а ещё чуть поодаль – и сёла.
В сёла мы не совались (о том, что там делают с беглыми, мы уже наслышались, хоть и не всё – как всякое «всё» – оказалось правдой), а вот на огородиках и в чаирах паслись и с собою набирали, для тех, кто оставался лагере. Всё вместе отнимало часа два, или чуть больше – так что мы всегда возвращались до ночной побудки-переклички, до которой охоч был герр сволочь проклятая гауптман Лемке.
Уйти и не вернуться мы ещё не решались. Мы же все с Кубани были, места эти ни черта не знали, а вот что за побег причиталось – знали хорошо.
Тем вечером всё шло, как обычно. Мы впятером выбрались незамеченными, проползли метров сто, не поднимая голов, и только когда уже почувствовали, что никак нас не заметят, побежали вверх по склону. На гребне горушки ещё раз сориентировались, прошли мелколесьем и вскоре забрались в большой сад. Залезли на деревья и принялись рвать: кто красивые и словно воском обмазанные яблоки, кто очень тёмные, красно-коричневые груши. Ну и лопали, конечно, – торопливо и жадно.
И тут донесся неразборчивый говор, затем настойчиво и требовательно, с татарским акцентом:
– Стой! Стой на месте!
С дерева видно было, как к Саше – он как раз был внизу, – подходил невысокого роста, плотный татарин в тюбетейке, подпоясанный кушаком, с фигурным восточным топором за поясом. Размахивая крепко зажатым бичом, он наступал на паренька и орал:
– Воруешь, свинья русская? Это мой сад! Немцы вернули нам то, что вы, русские Советы, забрали! Вон отсюда! Я вам дам! – и татарин хлестнул арапником.
Но Саша увернулся, и плеть просвистела, не задев его.
Мы переглянулись молча, стали быстро спускаться с деревьев, понимая, чем может кончиться такая история, и вмиг оказались перед татарином.
Тот попятился, водя расширенными глазами.
Вдруг где-то хлёстко треснул выстрел, и эхо несколько раз повторило его.
Татарин вмиг оживился:
– Ага-а! Так вас здесь куча! Грабите, значит?! Кто вы такие? Айда со мной! Мы вам покажем! – он угрожал, потрясая арапником и, кидаясь то к одному, то к другому, орал: – Айда к старосте! Кто вы? Вы партизаны, да, – и он повернулся в сторону селения, сложил ладони рупором и стал звать: – У-у-у! Скорее, на помощь! – и ещё кричать что-то по-татарски.
В ответ завопил ишак, залаяли собаки, загалдели люди, и всё это десятью голосами повторило эхо. А татарин всё орал и орал.
Просто бежать было уже поздно. Надо что-то немедленно предпринимать, иначе всё пропало. Мы молча, лихорадочно раздумывали…
Вдруг за спиной татарина появился незнакомый парень.
Ты.
Без единого звука ты выдернул из-за кушака татарина остро наточенный топорик и, коротко размахнувшись, рубанул по тюбетейке так, что надвое развалил ему голову. Лезвие въелось в позвоночник.
Наверное, ты не ожидал, что топорик застрянет, и почему-то не выпускал рукоятку, – дёрнул раз, другой, но не смог выдернуть. Тогда ты отпустил рукоятку и отскочил, и труп рухнул вместе с топором.
Ты посмотрел на нас, всех пятерых, покачал головой и сказал:
– Вот гад! Ему ведь по-русски говорили: отстань, уходи своей дорогой, так ведь не послушался… Хозяином хотел быть. Грозил: «Я вам дам». Вот и дал, холуй фашистский. Предатель.
– Что же теперь будет? – спросил Саша.
– Вы из лагеря? – вопросом на вопрос ответил ты, ещё раз оглядывая нас с ног до головы.
Мы все молча кивнули.
– Похоже, – подтвердил ты и чуть усмехнулся.
– Своим ребятам фрукты нарвали, – сказал Егорка, показывая на рубашку с завязанными подолом и рукавами, в неё мы совали яблоки и груши. – Они нас ждут.
– Вот что, если вернётесь туда – смотрите, чтоб ни огрызка, ни косточки охранники не нашли. Этого, – и ты пнул сапогом труп, – до утра, может, и не хватятся, а потом будут вас шмонать.
– А вы партизан? – спросил я почему-то на «вы».
– И как ты догадался? – улыбнулся ты.
– Мы хотим бежать! – почти выкрикнул я. – Но не знаем, где партизаны.
– Этого вам знать и не положено. А если сбежите – дня через три, ладно? – идите вон к той горе и ждите. – И указал на гору с приметным одиноким деревом на вершине. До неё было, примерно, километров пять. – И татарам на глаза не попадайтесь.
– А если… – начал я, с ужасом представляя, что всё может случиться, и этого взрослого и какого-то надёжного парня там не окажется…
– Кто-нибудь придёт… К вечеру. И тогда скажете ему, что Сергей вас позвал. Всё, расходимся.
Миг – и ты растворился во вроде бы негустом чаире.
– Ну, айда! – выдохнул Саша, и мы, схватив узлы, побежали к лагерю.
…И вот через два дня, вскоре после вечерней переклички, мы сбежали. Всемером – к нашей пятерке присоединились ещё Толик и Щегол; мы им, кстати, совершенно ничего не говорили ни про встречу с тобой, ни про договоренность, а они как будто всё точно знали.
Сначала шли в темноте, пока не поняли, что от лагеря уже далеко, а мы вроде как заблудились. Тогда решили дождаться рассвета, сбились в кучку в какой-то ямке среди леса и сразу уснули.
Утром поняли – ушли далеко в сторону. Хорошо хоть разглядели вдалеке приметную гору с деревом на вершине и пошли к ней.
Идти оказалось трудно. Несколько раз останавливались, отдохнуть и перекусить. Чем? Да по пути набрели на маленький и уже почти обнесённый кем-то чаир, нарвали яблок и груш, сколько там оставалось. Оказалось, немного – по паре на брата.
Всё время прислушивались, но выстрелов и взрывов не было слышно. Только временами приносило эхо слабый собачий лай и голоса скотины, да издали, откуда-то с востока, из-за синеющих дальних гор и будто нарисованного Чатырдага (его-то мы уже знали, да и спутать такой было просто не с чем) доносился слабый пульсирующий гул, будто стучало грозное сердце войны.
И ещё казалось несколько раз, что нас видят, что на нас смотрят, но кто и откуда – непонятно. Так оно, наверное, и было – места здесь, как мы уже сами успели убедиться, не самые дикие, – но вреда вроде бы от этих невидимых соглядатаев не случилось.
А потом наткнулись на село, и так, что вроде уже и уходить было поздно. Целое приключение получилось. И выбрались оттуда только через два часа.
Не помню, рассказывали мы, что там и как там было в этом селе?.. Ладно, при случае вспомню. Жаль, расспросить не у кого.
…На третьем привале после того, как ушли из села, уже недалеко от «нашей» горы, остановились у родничка, заботливо благоустроенного какой-то доброй душой.
Тонкая струйка воды выбивалась из трещины в скале и с чуть слышным звоном сбегала в обложенную камушками чашу литров на пять. Вода прохладная и вкусная; пили сначала все вместе, черпая кто чем из чаши, а потом по очереди, кто сколько хотел.
Затем набрали воды в обе фляжки, взятые в селе из татарской казармы, и гуськом начали карабкаться по едва заметной тропе.
Уже темнело, когда остановились ещё раз: совсем сбилось дыхание на подъёме. И в темноте, чуть рассеянной искорками звёзд, оскользаясь и падая, выбрались к вершине.
– Сергей, мы пришли! – негромко крикнул я в звёздную темень.
– Будто я не слышу, – отозвался негромко голос за спиной. – И орать не надо.
Предупреждение было своевременным. Ребята не орали, но каждому хотелось сказать хоть несколько слов. Это было, наверное, общее чувство – радость и облегчение, будто не с одним-единственным партизаном встретились, а вышли в расположение могучей армии, которая защитит от любого врага, от любой опасности.
Минут через двадцать, когда эмоции немного поулеглись, ты спросил:
– Местность хорошо знаете?
За всех семерых ответил Саша:
– Оттуда? Мы ж с Кубани. Нас немцы угнали…
Мы, остальные, тут же добавили несколько слов и выражений в адрес немцев.
– Ладно, – перебил ты. – Успеете ещё рассказать, что да как. Если живыми до отряда доберёмся… Меня, кстати, Сергеем звать. Хачариди. Не переиначивайте, не люблю. А вас как?
– …Так отряд далеко? – спросили мы, чуть ли не в один голос, сразу после того, как назвали свои имена.
– Напрямик – не очень, только напрямик нам нельзя. А до ночёвки дойдём за час, хоть ходоки из вас, вижу, паршивые.
– А здесь разве нельзя переночевать? – спросил Павлик.
– На голой вершине? – изумился ты. Но распространяться не стал. Просто скомандовал: – За мной! – и начал уверенно, будто всё видел в темноте, спускаться по восточному склону.
Через некоторое время выплыла на небо половинка луны и стало легче пробираться по горному лесу. Я старался держаться поближе к тебе и как можно меньше шуметь. Вскоре – шагов через двести, – ты приостановился, подождал, пока все подтянутся поближе, и предупредил:
– Сейчас будьте осторожны, идите след в след. Справа – обрыв, кто сорвётся – костей не соберёт, но придётся идти по краю, другой дорожки нет.
Теперь мы шли намного медленнее и осторожнее. А из чёрного провала справа тянуло – или это чудилось? – могильным холодом.
А ещё раздался скрипучий вой и кашляющий лай парочки шакалов откуда-то из темноты.
– Жратву чуют, – отозвался ты со смешком. – Только вряд ли им что обломится.
Еле различимая тропа отвернула от обрыва. Вскоре нам пришлось спускаться, хватаясь за кусты и стволы деревьев; тут уже без шуму не обошлось, и ты пару раз цыкнул: тихо, мол.
И сразу же после этого нас окликнули.
– Серёга?
– А то. И с пополнением.
…И был костерок в неглубокой пещере, изумительный запах и вкус жареного мяса, хоть и досталось каждому из нас совсем понемногу, и двое партизан, наверное, настоящих, с оружием, которые представились как Шурале и дядя Митя.
И это был первый наш вечер и первая ночь в партизанской семье…
– …То есть все как на подбор казачата кубанские. А в наши края как попали? – спросил Сергей.
Ребята загалдели наперебой.
– Да не все сразу, – оборвал Хачариди. – Вот ты рассказывай, – обратился он к Володе. – Можешь прямо с начала.
– Да я про всех рассказывать не могу, – отозвался Володя, поворачиваясь другим боком к угольям костра. – Нас со станицы наловили девятнадцать душ и увезли раньше, а я тогда сбежал, прятался, да снова попался. С ними, – он кивнул на остальных ребят, – только на переправе и познакомился.
– Мы тут из четырёх станиц, – подтвердил Толик.
– И как вас везли? – спросил дядя Митя.
Володя начал рассказывать.
Наш катер, остроносая, низко сидящая посудина с двумя пулемётами, на баке и на корме, отошёл от причала сразу после полудня. Полтора десятка немцев, солдаты и офицеры, десяток их раненых да несколько немолодых штатских в замасленных спецовках. И мы, полсотни ребят, собранных из разных станиц и хуторов.
Большинство наших со слезами на глазах смотрели, как дрогнул и начал удаляться родной берег. Но смотреть довелось недолго: немцы загнали нас в трюм, а на палубе разместили раненых солдат. Мне досталось место прямо под трапом; отсюда я видел, как над входом в трюм стоял высокий и худой священник, широко расставив ноги. Наперсный крест раскачивался, свалявшаяся борода клочьями спадала на подрясник, серые от проседи космы лежали на плечах. Второй крест он, как защиту, держал над головой. По бокам, прикрывая выход из трюма, стояли два унтера с автоматами.
Едва катер отошёл от причала, началась болтанка. Волны достигали палубы, солёные брызги начали залетать даже к нам. И вдруг – оказывается, катер уже вышел в открытое море, – нас выгнали из трюма на палубу, а сами немцы, исключая раненых, попрятались.
Все ребята задрали головы к небу, а там появились краснозвёздные самолёты. Шесть двухмоторных бомбардировщиков; раньше я не видел таких…
– А я вот всё хотел спросить, – подал голос Егорка. – А чего нас вообще в Крым повезли?
– Ну, как же, кто ж им ещё, гадам, брёвна рубить да тесать будет, – невесело протянул едва видимый в темноте Щегол.
– Что ж ты у немцев не спросил? – хмыкнул вислоусый мужик в кепке, который представился при знакомстве как дядя Митя. – Они бы тебе всё и рассказали, про свою сратегию с тахтикой.
Он нарочно коверкал слова.
– Как же, спросишь у них… – протянул Егорка.
– Да здесь фокус простой, – сказал Сергей Хачариди. – Отправляют рабов морем, так дешевле, а ближайший спокойный для них порт – Севастополь. На той стороне у них с транспортом жидко – там и наш флот близко, и авиация, а до Одессы везти крюк какой: больше затрат, чем навару. Так говоришь, наши бомбовозы налетели?
– Ну да. Только какие-то не такие, не как СБ, которые над станицей пролетали…
– Наверное, английские, «Бостоны». Давай дальше.
Началась бомбёжка, а со всех кораблей и катеров (их в проливе было немало, в том числе быстроходные десантные баржи, сторожевые и торпедные катера) открыли зенитный огонь. Зеленоватые и голубые дымные трассы тянулись к самолётам, вспухали и рассеивались грязно-дымные облачка снарядных разрывов, но лётчики буквально утюжили пролив, отыскивая цели.
– Машите руками, свиньи! – крикнул на ломаном русском офицер и резанул из автомата поверх наших голов.
На других кораблях и катерах, которых было много в море, русских, где они были, тоже заставляли размахивать руками, чтобы видели с самолетов.
Но лётчики, похоже, с этим не считались. Белые столбы воды поднимались по курсу и у бортов. Вот два столба воды взметнулись недалеко от нашего катера. От взрывов корпус словно дважды сжало и тут же распрямило. Глухо и тяжко ударило в борта, брызги окатили палубу, но, наверное, осколки ушли вверх, а корпус хоть прогнулся и заскрипел, но уцелел.
На несколько секунд мы замолчали (а до этого, не сговариваясь, кричали что-то вроде «Давай», «Лупи», «Так им, гадам») – и в это время бомба угодила в соседний катер. Вспышка и взрыв, не глухой, как при попадании в воду, а резкий и громкий, чёрное облако, – и вот лишь обломки, да пара пустых спасательных кругов и какая-то плавучая мелочь колыхались на волнах.
– Да, то всё орали, а тут дыхалку перехватило… – подтвердил и Саша.
– Ещё бы, – кивнул Хачариди. – Давай, рассказывай дальше.
Наконец пулеметы и зенитки замолчали: самолёты, все шесть, ушли на восток. Поодаль горела, но пока что вроде не тонула, большая самоходная баржа, в которую тоже угодила бомба. Ещё чуть дальше два немецких катера медленно кружили – наверное, кого-то подбирали из воды.
До Керченского причала наш катер дошёл благополучно. Прежде чем согнать нас на берег, с палубы убрали перепуганного, но живого священника. Он прикрывал крестом голову и не мог встать. Солдаты подняли его и почти на руках снесли по трапу вниз с катера.
– А зачем им поп, как ты думаешь? – спросил невидимый в темноте Шурале.
– А кто их поймет, – отозвался Сергей Хачариди. – Может, в какую-то их часть понадобился. У них же там, на полуострове, и словаки есть – а они вроде как православные. Всё, спать. Дядя Митя, ты первый на часах. Я сменю…
…Как мы спали в ту короткую ночь!
А утром – не знаю точно, во сколько, но солнце уже поднялось над горами, – нас разбудили. Сборы оказались недолгими: подобрали остатки еды, партизаны проверили оружие и пошли навстречу солнцу.
Какое-то время шли молча: ты впереди, следом мы и Шурале, дядя Митя – замыкающим.
Через полчаса, когда мы пробирались по длиннющему откосу горы, ты спросил меня:
– И что там было в Керчи?
От причала до железнодорожных путей было недалеко, но сначала нас загнали за изгородь из колючей проволоки, и там мы прождали до утра. Когда солнце уже начало припекать и очень хотелось пить, охранники – кажется, татары (мы ещё не научились уверенно различать жителей Крыма), – погнали нас, как стадо, на платформу. Следом пригнали ещё несколько групп кубанских подростков, девчат и парней.
Скоро подошёл состав товарных вагонов, на которых было написано «Джанкой». Мы держались вместе и погрузились в один вагон, в котором ничего не было, никаких лавок и сидений. Пришлось садиться прямо на грязный пол, от которого шел тошнотворный запах гнили, дерьма и падали. Едва закончилась погрузка, – а места оказалось мало, сидеть пришлось впритык, – дверь закрыли и заперли. Дышать стало нечем от тяжкого запаха и жары. Кто-то заплакал, кто-то начал стучать кулаком в дверь, но из-за двери только прикрикнули с сильным и незнакомым акцентом, и – всё. Правда, скоро состав поехал, в щели, на ходу, полился свежий воздух, и стало немного легче.
– Вы, кстати, и сейчас не фиалками лесными благоухаете, – коротко хохотнул Сергей. – Надо вас по дороге искупать, как следует. На базе тоже не розарий, казарма, в общем, но уж не так, по-лагерному…
…И в самом деле, когда, обходя с юго-востока Бахчисарай, перебирались через совсем неширокую здесь Альму, Хачариди распорядился сделать привал и заставил ребят не только выкупаться, но и постирать всё своё тряпьё. Мыла, естественно, не было, потому стирали глиной – Сергей показал, где её можно наскрести.
Высохло всё по крымской сухой жаре быстро.
Здесь же, на привале, он спросил:
– Ну и как встретила вас земля крымская?
– Первую весточку от партизан мы получили, едва проехали станцию Семь Колодезей. Слышали про такую?
– Знаю, знаю, – перебил Володю Сергей Хачариди. – Это, кстати, мои родные места.
– Вот то ж то там партизан столько! – выдохнул Егорка, который уже смотрел на Сергея как на полубога.
– Скорее подпольщиков, – нахмурился Сергей. – В тех краях не сильно попартизанишь. Степь да степь кругом, а что было леса, то всё извели. Когда за Ак-Монайские позиции удержаться пытались…
– Разве что под землю прятаться, – добавил дядя Митя. – Аджимушкайцы, говорят, до сих пор держатся.
– На характере, – глухо бросил Хачариди.
И только спустя пять минут – пацаны уже одевались в свежевыстиранную свою, болтающуюся на исхудалых телах, истрёпанную одежонку, – продолжил:
– Герои, конечно. Я бы так не смог. Там же даже высунуться из катакомб нельзя, не то что воевать…
И без всякого перехода кивнул Володе:
– Рассказывай, что там дальше.
Наш товарняк резко затормозил и остановился. Перед паровозом, метров на пятьдесят, а может, и больше, – из окошка теплушки много не разглядишь, – были вздыблены рельсы, а под откосом ещё дымились обгорелые вагоны. Наверное, от взрыва прошло не больше часа. Но немцы уже спешно ремонтировали дорогу. Паровоз-кран поднимал вагоны и ставил их уже на проложенные рельсы, а другой паровоз оттягивал этот утиль вперед, по ходу эшелона.
– Действуют наши, – согласился Хачариди.
– Вы их знаете? – спросил, заглядывая Сергею в глаза, Толик.
– Я-то знаю там всех, да вам этого знать не надо. Всяко бывает… – невесело сообщил Сергей. – И можете мне не «выкать». А то не по себе как-то. Давай, рассказывай.
А нам долго ещё было как-то не по себе обращаться «ты» и по имени. Да и казался ты совсем-совсем взрослым, хотя всей той разницы было пять-шесть лет. Не то, что по-настоящему немолодые Беседин и Руденко или совсем старики вроде Михеича…
Простояли мы около трёх часов, но долго смотреть на ремонтные работы не пришлось. Обозлённые немцы, заметив любопытных в окнах вагонов, хлестнули из автоматов. Несколько пуль просекли деревянную стенку вагона у потолка и саму крышу. Мы, конечно, мигом попадали на пол и больше не высовывались, пока эшелон медленно не тронулся и тихо прошёл восстановленный участок.
В Джанкое стояли недолго, но там хоть попить дали…
А после Джанкоя поезд шёл, с остановками, всю ночь в почти непроглядной темноте. Когда рассвело, мы начали выглядывать в окна и высматривать в щели. Смотрим: слева – почти отвесная грязно-серая скала, а в верхней её части в странном хаосе застыли громадные каменные обломки. А справа расстилалась и уходила куда-то на запад бухта. В воде темнели останки разорванного взрывами корабля.
Вдоль вагонов изредка прохаживался патруль. Из соседнего вагона (там везли девушек) что-то спросили по-немецки, и солдат, на секунду вскинув голову в пилотке, ответил. Я понял: мы – в Инкермане.
– Это же рядом с Севастополем, – сказал тогда начитанный Саша.
– Наверное, нас теперь посадят на корабль и повезут морем… – предположил кто-то из ребят.
– Жди больше. Утопят вместе с вагонами в бухте, на съедение морским рыбам. Как это они умели делать и раньше делали с другими.
– Утопить могли и в Тамани. Чего столько везти… – сообразил Толик.
– Вот именно, – кивнул дядя Митя. Мы к тому времени выждали в придорожных кустах, пока проедет патруль, трое полицаев на бричке, и перебежали через дорогу. – А что дальше-то?
И действительно, топить нас не стали. Но и не перевозили никуда. Простояли трое суток, прислушиваясь к немецкой речи и нечастому перестуку колёс составов, проходящих мимо, в Севастополь и из города.
Никто не открывал наших раскалённых и смрадных вагонов, не кормил и не выпускал нас. Закончилась и вода. Подползала голодная смерть. Мы тихо лежали вповалку, как-то само собой прекратились все разговоры и лишние движения.
А на четвёртые сутки стали с грохотом открываться двери. В вагоны входили немцы в белых халатах, наброшенных на мундиры. Они быстро и как-то механически выявляли тех, кто уже не мог передвигаться, и делали им уколы. Ребята – таких оказалось восемь, – сразу же затихали; их вытаскивали из вагона и бросали, как дрова, на телегу.
Через час-полтора, обойдя все вагоны, белохалатники стали у тех, кто ещё мог свободно передвигаться, брать кровь из вен. Высасывали шприцами и затем переливали в стеклянные ёмкости. Ребята слабели и тут же падали у дверей на пол.
Целых три часа прокатывался от вагона к вагону стон и крики. Наконец немцы насосались юной крови и ушли.
Вскоре вокруг состава забегали, загалдели. Запыхтел паровоз. Вагоны расцепили, первые пять вагонов увезли в скрытый горами Севастополь, а наш и ещё один – куда-то в сторону. Провезли совсем недолго и опять остановили.
На полотне стояла женщина, худющая и чёрная. С трудом она держала в руках тормозные башмаки – подставки под колеса.
Приблизив рот к щели, я спросил:
– Тётенька, где мы?
По смуглому лицу женщины потекли слёзы, и она запричитала плачущим голосом:
– На Сахарной головке, детка, на Сахарной головке. Бедные вы мои сыночки, что же с вами делают эти изверги и супостаты? За трое суток никого не покормили, никого не подпустили. Бедные вы мои! Куда-то хотят везти вас снова, сыночки вы мои. Дай бог вам доброго пути!
– И с тебя кровь сосали? – спросил у Егорки невысокий, но подвижный как ртуть и, похоже, очень физически сильный чернявый партизан, который вечером представился как Шурале.
Егорка, самый маленький и младшенький из «кубанцев», только молча кивнул.
Шурале тоже кивнул, переложил из руки в руку короткий кавалерийский карабин, сунул руку за пазуху и достал красивое продолговатое яблоко.
– На, поешь. Это наш крымский кандиль, нигде больше такого нет.
– …Две недели мы работали в лесном лагере: заготавливали древесину для немцев, – продолжил Володя. – Охраняли нас, строем гоняли на работу и в бараки, тоже немцы.
– Каторга – она и есть каторга, – вздохнул дядя Митя. – Разве то, что пацаны зелёные совсем…
– И жрачка – чтоб не сразу сдохли, – добавил Шурале.
– Не знаю, какая она там каторга вообще… – начал Толя.
– Дай Бог и не узнать, – отреагировал дядя Митя.
– А у нас самое подлое было – что немчура эта нас вроде как и не замечала.
– К коням они хорошо, по-людски относились… – подтвердил Щегол. – То, что на повал и разделку старых деревьев едва-едва хватало сил, это само собой понятно. Кормили так, что живот постоянно подводило от голода. Но хуже всего было то, что немцы нас как бы не видели. Нет, конечно, лишний шаг в сторону или лишние пару минут отдыха неизменно награждались ударом плетки. А то и приклада. Но все мы были для них… ну, не знаю точно, как сказать, материалом каким-то, что-то вроде живого студня, в который надо подбрасывать объедки и пинать, чтобы не расползался куда не надо, – но только не людьми.
– Лошадей, на которых вывозили древесину, – подхватил Саша, – они, кстати, прекрасно различали и даже баловали: трепали по холкам, гладили, угощали морковками и яблоками.
– А мы же их, немчуру проклятую, – шмыгнул носом Егорка, – вынуждены были различать: кто чаще и кто сильнее лупит, кто просто не замечает, а кто высматривает зло и внимательно…
– Так это и было самое страшное? – спросил Шурале.
Почему-то никто ему не ответил. И не потому, что начали выдыхаться на долгом, хоть и некрутом подъеме, который Хачариди, из каких-то своих соображений, приказал преодолевать бегом и даже подталкивал отстающих. Просто каждый вспомнил своё…
Володя вспомнил совсем недавний, позавчерашний день – он ныл в сердце посильнее, чем напоминали о себе ссаженные ладони и коленки, всё ещё отзывающиеся болью суставы и растянутые связки.
– …Вас? Вас заген ду? Ауфштейн! Аллес ауфштейн! – здоровенный немец свирепо толкнул Володю в бок дулом карабина. От злости фашист налился кровью и напирал на него, подталкивая к бревну с огромным комлем. Затем схватил пацана за рукав, легко швырнул исхудавшее тело и жестом приказал тащить бревно к штабелю.
Володя попытался поднять комель – и не смог.
Тогда немец сам взвалил тяжеленный комель ему на спину.
Вовка задрожал, оседая всё ниже и ниже под непосильной тяжестью, сделал несколько шагов на полусогнутых ногах и упал на колени.
Павлик бросился к нему, – помочь, но конвоир, сверкнув глазами, прогнал его, ударив прикладом.
На коленях и на одной руке, захватив второю комель, Володя пополз к штабелю. Казалось, этому не будет конца.
«Жить, жить», – твердил он про себя и из последних сил, кусая губы и роняя слёзы, тащил, тащил.
В глазах потемнело. Почти теряя сознание, Володя распластался под бревном у штабеля. Отдышавшись, столкнул с себя тяжесть, с трудом поднялся и медленно побрёл к ребятам, которые стояли на месте хмурые, с влажными глазами.
– Сегодня уходим, – только и сказал он друзьям и обвис на их руках.