«Ознакомительная» поездка по тылам растянутого фронта Северо-Западного региона, где сошедшим на берег матросам и мобилизованным рабочим петроградских заводов удалось потеснить армию Юденича, затянулась на трое суток, и когда Мартин Андерсен наконец-то появился в своем посольстве, первое, что его ожидало, так это шокирующая новость, которая повергла его в панику.
Прошедшей ночью случился вооруженный налет на посольство Норвегии. К великому счастью, обошлось без трупов и крови, и единственный, кто пострадал, так это Вальтер Ольхен, который бросился было к телефонному аппарату, чтобы позвонить в Петроградское ЧК, и даже успел снять трубку, но его нагнал один из бандитов и ударил револьвером по голове, после чего оборвал провод и, пригрозив револьвером застывшим в паническом страхе сотрудникам посольства, пообещал пристрелить всякого, кто рискнет оказать сопротивление. Причем, случилось ограбление как раз в тот момент, когда его, посла европейской страны, у которой складывались с новой Россией довольно непростые отношения, не было на месте.
Ничего худшего невозможно было и представить.
Чувствуя, как жаркая волна заполняет голову, посол движением руки остановил путаный доклад секретаря посольства.
– Сейф цел? Я имею в виду сейф в моем кабинете.
– Цел, господин посол, цел! – заторопился обрадовать своего шефа, вспотевший от волнения секретарь, который уже распрощался мысленно со своим местом в посольстве. – В целости и в сохранности!
– То есть, особо секретные документы и шифровки?..
– Не извольте волноваться, все на месте!
Веря и не веря сказанному, Мартин Андерсен пытался сообразить, как же в таком случае понимать этот налет. Он не первый год верой и правдой служил своей стране, слыл опытным дипломатом и, будучи хорошо осведомленным о теневой стороне международной дипломатии, знал, что подобные вооруженные налеты осуществляются с одной-единственной целью: захватить секретные документы, шифровки и телеграммы государственной важности, чтобы уже на их основании провести враждебную акцию против какой-либо страны. Но если все цело и ни один документ не вывезен за пределы посольства…
– Так что же в таком случае им надо было, налетчикам? – глухим от напряжения голосом спросил он.
– До сих пор понять не могу, – развел руками начинавший оживать секретарь. Неплохо изучивший своего шефа, он сообразил, что самое страшное для него лично уже позади и он не останется без места в посольстве. Его голос стал обретать присущую твердость, и он с нотками успокоения в голосе произнес: – Единственное, что они потребовали, так это выдать им чемоданы господина Одье.
– Чемоданы?.. – недоуменно переспросил посол, совершенно забывший в эти минуты об оставленных на хранение чемоданах, которые привез Одье.
– Ну да, чемоданы! – заторопился уверить своего шефа секретарь. – Те самые, которые вы распорядились сложить в чулане.
Пытаясь хоть как-то увязать только что услышанное в логическую цепочку, Мартин Андерсен тупо уставился на своего секретаря. Вооруженный налет на посольство, чего практически не бывало в мировой практике, и чемоданы Одье… Однако мысли путались, и единственное, что он спросил, так это:
– И что вы?
На лице секретаря застыла покаянная гримаса.
– Ради всего святого, простите меня, господин посол, – плачущим голосом пробормотал он, – но что я?.. Не бросаться же мне на вооруженных бандитов со стулом в руке. Единственное, что я мог сделать, чтобы не нанести вреда посольству и вам лично, так это признаться им, где лежат эти проклятые чемоданы.
Он замолчал, видимо, вновь переживая тот неприятный для него момент, когда он подчинился вооруженным налетчикам, и хозяин посольства вынужден был напомнить ему, что он ждет более вразумительного ответа.
– Я сказал этим бандитам, что господин Одье оставил их в чулане, и, когда один из этих сволочей ткнул мне в живот дулом револьвера, я вынужден был отвести их туда.
– Дальше! – потребовал посол.
– Увидев гору чемоданов, они приказали мне показать, какие из них принадлежат Фаберже, и, когда я указал им на шесть чемоданов с монограммами, они загрузили их в пролетки и… и уехали.
– Они открывали эти чемоданы?
– Нет. Просто загрузили ими две пролетки – и всё.
Хозяин посольства недоверчиво покосился на секретаря.
– Так им, что же… достаточно было узнать, какие из этих чемоданов – чемоданы Фаберже, а то, что в них лежит?..
Он не закончил фразу, но и так было понятно, о чем он хотел спросить. Точнее говоря, удостовериться в своей догадке.
– Вы правы, господин посол, – согласился с ним секретарь. – Меня тоже насторожил тот факт, что они даже не удосужились поинтересоваться, чем набиты эти чемоданы. Главное для них было то, что это чемоданы Фаберже.
Он замолчал, но, видимо понимая, что не только он лично, но и остальные сотрудники посольства повели себя далеко не должным образом, позволив налетчикам ограбить посольство, сделал попытку оправдаться в глазах посла:
– Они… они угрожали… револьверами.
– Ладно, об этом потом, – повысил голос Мартин Андерсен. – Что с саквояжем? Я имею в виду тот саквояж, который привез господин Одье.
И вновь секретарь посольства вынужден был опустить глаза.
– Увезли. Вместе с чемоданами.
– Как это… увезли? Он же… он же был заперт в сейфе!
– Да, заперт в сейфе, но они потребовали выдать им этот саквояж.
– Выдать саквояж?.. – едва ли не поперхнулся обычно сдержанный и умеющий скрывать свои чувства посол. – Они что же, знали о нем?
На этот вопрос секретарь виновато развел руками.
– Выходит, знали. И когда бандиты не нашли этот проклятый саквояж в чулане, один из них, рослый такой, лицо крупное, вытянутое, ударил меня револьвером по лицу, а тот, которого они называли Пегасом, потребовал показать, куда он спрятан.
– И что?
– Они грозились застрелить меня, а у меня дети… в общем, я вынужден был отвести их в комнату с сейфом и открыть его.
Мартин Андерсен уже знал от Одье, что за саквояж оставил ему на хранение Фаберже, и от того, что рассказал секретарь посольства, он вдруг почувствовал, как жаркая волна вновь ударила ему в голову. Не в силах более сдерживать себя, он опустился на стул и тихо застонал. Теперь надо будет как-то оправдываться не только перед Одье, но и перед Карлом Фаберже, с которым он поддерживал дружеские отношения. Но что самое страшное – мало кто из его коллег в Европе поверит в ограбление посольства, что уже само по себе звучит кощунственно.
Видимо понимая состояние своего шефа, секретарь предложил участливо:
– Может, воды принести?
– Лучше пистолет, – зажав голову руками, отозвался посол. Какое-то время он сидел практически без движения, потом поднял глаза, спросил, едва разжимая губы: – Вы сообщили об этом в Петросовет, в ЧК или хотя бы в милицию?
– Да, конечно! Как только мы убедились, что бандиты укатили на своих пролетках, я лично восстановил телефонный провод и сообщил о происшествии в Смольный.
– Кто принял сообщение?
– Дежурный. Он тут же доложил по инстанции, и вскоре приехали какие-то люди: трое с винтовками, а четвертый с маузером на поясе.
– Следователь?
– Он не представился. Но как мне показалось, это был какой-то чиновник из Петросовета.
Мартин Андерсен ждал толкового рассказа о проведенном розыске по горячим следам, однако секретарь угрюмо молчал, и он вынужден был его поторопить:
– И что? Этот, с маузером на поясе предпринял какие-то меры?
– Не знаю, – понуро опустив голову, ответил секретарь. – Они пробыли здесь минут пятнадцать, не больше, и единственное, в чем меня заверил этот человек, так это в том, что как только из командировки по фронту вернется товарищ Зиновьев, он сразу же доложит ему об этом происшествии.
Ничего себе «происшествие»! Вооруженный налет на посольство, в результате которого похищено одних только бриллиантов и ювелирных изделий более чем на полтора миллиона золотом!
Начиная понимать, что это был не просто рядовой вооруженный налет, коих десятки случается каждую ночь в Петрограде, а ограбление, хорошо подготовленное, по грамотной наводке, а также осознавая, что время упущено и чемоданы с саквояжем уже не вернуть, но главное – начиная осознавать свое бессилие в сложившейся обстановке, послу Норвегии только и оставалось, что принять сердечные капли. Нынешняя Советская Россия, со всеми ее карающими и прочими органами, а также с Красным террором, это не прежняя Русь-матушка, в которой ни о чем подобном даже помыслить невозможно было. И с этим, судя по всему, придется мириться и им – полномочному послу Норвегии, и руководителю Швейцарской миссии в Петрограде, решившему сэкономить казенные деньги на бесплатном проживании в одном из самых престижных домов Петербурга, и самому Карлу Фаберже, который слишком поздно решил бежать из Петрограда. Однако надо было что-то предпринимать, но он только спросил:
– В Швейцарской миссии об этом знают?
– Никак нет.
– Почему?
Секретарь посольства невнятно пожал плечами.
– Ну-у, я посчитал нужным сначала проинформировать вас и только после этого…
– Ладно, в общем-то, ты поступил правильно, – успокоил его Мартин Андерсен. – Без лишних эмоций и лишних сплетен по Петрограду здесь бы не обошлось, а нам сейчас главное – заставить рыть землю весь Петросовет вместе с милицией и Чрезвычайной комиссией. Звони в Смольный и попроси соединить меня с председателем Петросовета.
– А как же господин Одье?
– Я к нему сам поеду. После того, как переговорю с Зиновьевым.
Воспитанный в скандинавском духе, посол Норвегии все еще надеялся в глубине души, что все образуется само собой, налетчики будут найдены и похищенные драгоценности будут возвращены их владельцу – на данный момент этим владельцем являлся он, посол Норвегии в России, однако он глубоко ошибался. Единственное, что он услышал от Зиновьева, так это то, что лично он, а также все члены Петросовета глубоко скорбят о случившемся и не теряют надежды, что похищенные вещи будут найдены. Однако в то же время товарищ Зиновьев вынужден был огорчить господина посла не совсем приятным известием. Судя по всему, следы преступления ведут в какой-то другой город, возможно, даже в ту же Финляндию или в Эстонию, а это уже совершенно другая епархия, и он, Григорий Евсеевич Зиновьев, не в силах чем-либо помочь господину Андерсену.
Известие о том, что он – и без того нищий ювелир – «похудел» еще на более чем полтора миллиона золотых рублей, не считая столового серебра и тех мехов, что были упакованы в чемоданы, Карл Густавович Фаберже узнал уже в Швейцарии, куда перебрался с семьей из Риги. Об этом вещали практически все газеты, точнее говоря, все заголовки кричали о том, что в бывшей столице российской империи, где власть захватили большевики, теперь опасно жить не только добропорядочным горожанам, которые в силу обстоятельств не смогли вырваться из города, охваченного революционным беспределом, но и сотрудникам иностранных посольств, что, естественно, переходит все грани цивилизованного мира. И далее в каждом издании по-своему описывалось то, как было ограблено посольство Норвегии. Оказывается, грабители сносили в поджидавшие их пролетки не все то, что попало под руку, а только наиболее ценные вещи, которые были упакованы в чемоданы, приготовленные к отправке.
«И надо было случиться так, писала одна из газет, что там же, в здании посольства Норвегии, оказались чемоданы руководителя Швейцарской миссии в Петрограде Эдуарда Одье, а также дорожный саквояж и чемоданы известного ювелира Карла Фаберже, которые также были вывезены бандитами».
На вопрос корреспондентов, есть ли надежда, что похищенное будет найдено, а налетчики понесут наказание, председатель Петросовета Григорий Зиновьев заверил, что он лично сделает все возможное, чтобы найти похищенное, а бандитов «поставить к стенке». Что в переводе на европейский язык означает – расстрелять.
Карл Густавович верил и не верил газетам. Он даже не сомневался в том, что в нынешней России, где царит полный беспредел, несовместимый даже с анархией, возможно и не такое, и в то же время его мозг не желал воспринимать тот факт, что подобное случилось именно с ним, с Карлом Фаберже. С ювелиром от Бога, который никогда никого не эксплуатировал и собственными руками сотворил все те необыкновенной красоты изделия, которым радуется человеческий глаз.
Он каждое утро покупал все новые и новые газеты, надеясь найти в них хотя бы крошечную заметку о том, что бандиты пойманы и всё похищенное возвращено послу, однако ничего подобного не было, зато пришло письмо от сына – Евгения, который подтвердил то, что было написано в газетах, и даже более того. Евгений писал, что с теми драгоценностями, которые были отданы на хранение Эдуарду Одье, видимо, придется окончательно распрощаться. Насколько ему известно, похищенное никто не ищет – ни милиция, ни Петроградское ЧК, а когда он обратился с жалобой на их бездействие в Петросовет, там ему сказали, «что в настоящее время в городе слишком напряженная обстановка, почти вся Петроградская милиция и чекисты ушли на фронт, а из тех, кто остался в Питере, каждый человек на счету, и им сейчас не до того, чтобы распылять свои силы на поиски бриллиантов сбежавших из страны богатеев».
А вскоре пришло покаянное письмо и от Эдуарда Одье, в котором руководитель Швейцарской миссии поведал о нюансах ограбления, а также каялся перед Фаберже в том, что не смог уберечь отданные на хранение драгоценности. Это письмо внесло кое-какую ясность в случившееся, и если раньше, встречаясь и разговаривая с русскими эмигрантами, которые уже после него вынуждены были бежать из Петрограда, Карл Густавович всего лишь догадывался о том, что проводники «новой революционной законности» зашли слишком далеко в бывшей российской столице, которая была отдана на откуп всесильному Председателю Петросовета, то теперь, после письма Одье, он уже не сомневался в том, что истинной причиной невероятного по своей наглости бандитского налета на посольство Норвегии был его дорожный саквояж.
От всех этих умозаключений можно было окончательно потерять сон и опустить руки, но он еще верил в то, что справедливость и закон в России восторжествуют, и решил не сдаваться.
Новый, 1919-й год Алексей Максимович Горький встретил в опустошенном Петрограде, в более чем скверном настроении. Во-первых, окончательно разладились отношения с женой, которая с трудом великим, но все-таки прощала его шашни с Варварой Шайкевич, однако не смогла переступить через себя, когда узнала о его связи с красавицей Марией Бенкендорф, урожденной графиней Закревской. А во-вторых, и это было, пожалуй, самым главным, подтвердились его опасения относительно Октябрьской революции, в результате которой к власти пришли большевики с их красным террором, о страшных последствиях которого он пытался докричаться через газету «Новая жизнь». Но это раздражало тех, кто руководил разоренным, утопающим в бандитизме и мародерстве городом, и при молчаливом согласии Ленина, вскоре после того, как Советское правительство переехало в Москву, Зиновьев закрыл газету. Горький был выбит из активной политической жизни, и единственное, что теперь у него оставалось, так это творческая работа, да еще попытки оказать посильную помощь той части российской интеллигенции, которая встретила свержение царизма криками «Ура!» и, использовав которую, пришедшие к власти большевики просто вышвырнули за борт. Будучи членом Петросовета, он часто наведывался в Смольный, пытаясь выбить там продовольственные пайки, одежду и лекарства для цвета совершенно обнищавшей петербургской интеллигенции, звонили из Смольного и ему, но этот звонок, раздавшийся пуржистым февральским днем в доме на Кронверкском проспекте, заставил Горького удивиться и даже уточнить, «не ошиблась ли барышня номером?».
Однако никакой ошибки не было. Звонил Анатолий Васильевич Луначарский, член Реввоенсовета республики, народный комиссар Просвещения, единственный член правительства, оставшийся в Петрограде, тогда как всё правительство, с бумагами и житейским скарбом, перебралось в Москву. Подальше от фронта, подальше от наступающих частей Юденича и от той разрухи, которая не могла присниться даже в самом кошмарном сне.
В свое время их познакомил Ленин, они с симпатией относились друг к другу, однако Горький не смог сразу припомнить, чтобы Луначарский звонил ему домой. Оттого и напрягся невольно.
– Алексей Максимович? – голос Луначарского, даже искаженный телефонной связью, был доброжелателен и приветлив. – Рад вас приветствовать в хорошем здравии и столь же прекрасном настроении.
– Да уж какое там здравие, не говоря уж о настроении, – буркнул в трубку Горький, пытаясь сообразить, с какого такого перепугу он вдруг понадобился наркому Просвещения. Вроде бы никаких запросов по этой линии в последнее время не было, а звонить, чтобы только справиться о здоровье пусть даже весьма известного пролетарского писателя, Луначарский не будет, не того полета птица. – После того как газету закрыли, ни настроения не стало, ни здравия. Одни мелкие хлопоты да житейские заботы остались.
Он не удержался от того, чтобы не пожаловаться на председателя Петросовета, на которого «Новая жизнь» действовала, как красная тряпка на быка, однако Луначарский довольно умело обошел столь скользкую тему, как закрытие «Новой жизни», и сразу же перешел к делу:
– Именно по этому поводу я вам и звоню. Не гоже столь крупной личности мирового значения, как вы, зарываться в будничных заботах о людях. Хотя, признаться, то, что вы принимаете самое активное участие в судьбах той части русской интеллигенции, которая осталась не у дел, достойно всяческих похвал.
Горький слышал и более комплементарные дифирамбы в свой адрес, но эти слова его невольно насторожили.
– Я, конечно, благодарствую за столь лестный отзыв обо мне, но, признаться… что-то я не понимаю вас, Анатолий Васильевич.
– Постараюсь прояснить, – произнес Луначарский, однако и следующая фраза не внесла ясности: – Не мне вам рассказывать, что время сейчас тяжелое для всех, оголенными остаются целые направления государственной важности, и правительство не может их задействовать только потому, что в стране катастрофически не хватает грамотных, преданных революции квалифицированных кадров, а из тех, кто на виду… Согласитесь, что далеко не всем крикунам можно доверить особо ответственные участки работы.
Относительно дефицита «квалифицированных кадров» Горький мог бы с ним и поспорить, однако, догадываясь, что нарком Просвещения звонит ему не ради того, чтобы устроить диспут на эту тему, вынужден был осадить себя и, привычно окая, с неискоренимым волжским говорком, пробурчал:
– Я, конечно, согласен с вами, но при чем тут я?
– Вот об этом я и хотел бы с вами переговорить. Однако разговор более чем серьезный, не телефонный, и если вы не против, то я мог бы прислать за вами машину в любое удобное для вас время.
– Хорошо, присылайте, – уже несколько заинтригованный произнес Горький, – буду готов через полчаса.
Рабочий кабинет наркома просвещения был чуток меньше гостиной в квартире на Кронверском проезде, в которой порой столовалось до тридцати человек сразу, и Алексей Максимович, никогда до этого не бывавший у Луначарского в Смольном, невольно подивился этому факту. Чего и не смог скрыть от хозяина кабинета.
– Да ничего, хватает и этого кабинета, – поднимаясь навстречу гостю, улыбнулся Луначарский. Он снял с переносицы пенсне, которое придавало ему вид маститого буржуа, двумя пальцами довольно изысканно потер переносицу и плавным движением руки пригласил Горького садиться. – Рад видеть вас, Алексей Максимович. Спасибо, что не отказали в просьбе посетить мои апартаменты.
– Апартаменты… считай, одно название, – буркнул в усы Горький, усаживаясь в просторное, обтянутое черной кожей кресло. – Наркому просвещения могли бы выделить кабинет и попросторнее.
И чтобы завершить свою мысль, добавил с ехидцей в голосе:
– Тут мне как-то пришлось пойти на поклон к господину Зиновьеву, – в силу своей неприязни к председателю Петросовета он величал его не просто по имени-отчеству или, скажем, «товарищ Зиновьев», а непременно с приставкой «господин», о чем, естественно, не мог не знать всесильный хозяин Петрограда, – так вот его кабинет не в пример вашему будет. Как говорится, и поширше, и побогаче вашего.
– Ну, на то он и председатель Петросовета, – прокомментировал Луначарский и, видимо, не желая развивать эту тему далее, спросил, водружая пенсне на переносицу: – Как вы себя чувствуете, Алексей Максимович, надеюсь, не болеете? Как Мария Федоровна?
– А что с нами сделается? – не вдаваясь в подробности семейной жизни, которая уже давным-давно дала трещину, отозвался Горький. – Слава богу, все живы-здоровы, да и Максим порой навещает старика, для него даже личная комната на Кронверском выделена. Надеюсь, что и у вас в семье всё в порядке?
– Можно сказать, в порядке, – также без особого энтузиазма в голосе произнес хозяин кабинета, – Анатолий, считайте, уже в настоящего мужика превращается, девятый год пойдет, да и Анна Александровна наконец-то нашла себя. Много пишет, пытается по-своему осмыслить происходящее, из-за чего мы с ней, признаться, вступаем в такую полемику, что порой даже ужинаем порознь.
– Что, продолжает придерживаться взглядов своего братца-философа? – хмыкнул в усы Алексей Максимович, не очень-то жаловавший Богданова-Малиновского за его индивидуалистические проповеди.
– Пожалуй, что так, – махнул рукой хозяин кабинета. – Впрочем, не будем об этом, а то мы с вами в такие дебри залезем, что вряд ли выберемся из них.
Было понятно, что он не настроен продолжать разговор о своей семейной жизни, в которой, по-видимому, был не очень-то счастлив, и Горький помог ему отойти от этой темы:
– А признайтесь-ка, Анатолий Васильевич, ведь вы не просто так справились о моем здоровье? Говорите уж, с какой-такой целью пригласили меня к себе.
– М-да, от вас ничего не скроешь, – улыбнулся Луначарский и вновь стащил с носа пенсне, чтобы протереть стекла. – И о здоровье вашем и вашей супруги я действительно спросил не просто ради приличия.
– Даже так?
– Да, это действительно так. То, что я хотел бы предложить вам лично и Марии Федоровне, потребует и хорошего физического здоровья, и крепких нервов. Второго, пожалуй, даже больше, чем первого.
Он замолчал было, но, уловив удивленный взгляд Горького, пояснил:
– А если говорить честно, то даже не предложить, а попросить вас взвалить на свои плечи довольно нелегкий груз.
– Слушаю вас, – явно заинтригованный этим вступлением, произнес Алексей Максимович. – И могу сказать сразу, если этот груз, как вы только что выразились, будет по силам, я готов его нести только из-за одного уважения к вам. И думаю, впрочем, я почти уверен, что и Мария Федоровна будет согласна со мной.
– Ну что ж, спасибо на добром слове, – произнес Луначарский, и на его лице промелькнула улыбка уставшего до чертиков человека. – Тем более что не часто услышишь подобное в наше время. Большей частью шпыняют со всех сторон, да требуют порой невозможного. Ну а что касается нашего дела… Кстати, – неожиданно вскинулся он, – как вы относитесь к тому факту, что сейчас происходит откровенное разграбление государства российского?
– Вы имеете в виду интервенцию?
– Если бы только это, – вздохнул Луначарский. – Сейчас я говорю о внутреннем разграблении России. О тех, кто, прикрываясь революционными лозунгами, грабит достояние российское, которое веками наживалось нашими предками и которое по праву должно принадлежать народу.
«Ишь ты, как закрутил! – покосившись на хозяина кабинета, хмыкнул в усы Алексей Максимович. – Эдак и до контрреволюционных речей недалеко дойти. Прикрываясь революционными лозунгами… Интересно, кого же он конкретно имеет в виду?»
– Я… я не совсем понимаю вас, Анатолий Васильевич.
– Ох, лукавите, Алексей Максимович, – подыграл Горькому Луначарский. – Впрочем, чего здесь понимать? Ведь вы прекрасно осведомлены о том, что наш всемогущий хозяин города и подчиненные ему люди, прикрываясь громкими фразами о национализации богатства, нажитого буржуазией, изымают музейные ценности, ювелирные изделия и драгоценности не только из дворцов, но и у той части интеллигенции и сравнительно небедных горожан, которые волею судеб остались в Петрограде и теперь превратились в объекты охоты вышеупомянутых товарищей. Плюс, как вы сами догадываетесь, за ними же охотится петроградское ЧК. Но я даже не об этом говорю сейчас, и дело даже не в том, что изъятие золота, драгоценностей, ювелирных изделий, а также предметов музейной ценности и культурного наследия России зачастую происходит без законных оснований и большей частью похоже на откровенный грабеж, а дело в том, что все эти богатства испаряются неизвестно куда, а проще говоря, осаждаются в чьих-то тайниках и карманах. Так вот я вас и спрашиваю, как вы лично, писатель Максим Горький, относитесь к подобным вещам?
– Могли бы и не спрашивать об этом, – пробурчал в усы Горький. – Само собой, что крайне отрицательно.
Явно возбужденный только что произнесенным обвинением в адрес председателя Петросовета, которому Владимир Ильич безвозвратно доверял, Луначарский потеребил пальцами свою знаменитую бородку «клинышком», неожиданно мягко улыбнулся, как бы извиняясь перед гостем за излишний пафос, и уже чуть мягче произнес:
– Я даже не сомневался в этом. И поэтому хочу перейти к существу той просьбы, с которой решил обратиться к вам и к Марии Федоровне…
Проговорили они долго, и Алексею Максимовичу было, о чем подумать, когда он возвращался домой. Оперируя достоверными фактами, которых у члена Реввоенсовета республики было великое множество, Луначарский нарисовал перед Горьким ужасающую по своим масштабам картину расхищения народного достояния в Петрограде. Революционные матросы и солдаты, уполномоченные советской властью комиссары, мародеры, бандиты и просто мелкое ворьё сбывали за бесценок награбленное, тем более что покупателей, в том числе и иностранных, было более чем предостаточно. Но если в семнадцатом году весь этот грабеж носил стихийный характер, когда главенствовал лозунг «Грабь награбленное!», то уже в восемнадцатом году, когда главой Петросовета утвердился Григорий Евсеевич Зиновьев, подмявший под себя все силовые структуры города, разграбление приняло планомерный характер. Подчиненные Зиновьева конфисковывали картины и коллекции, на которые были выданы охранные грамоты Наркомпроса, а при реквизиции дворцового имущества выковыривали откуда только можно драгоценные камни, после чего вещи музейной ценности уже невозможно было продать с аукциона. Причем и конфискованные картины, и коллекции, которые оценивались в астрономические цифры, и драгоценные камни, и ювелирные изделия исчезали после подобных «реквизиций» неизвестно куда.
Петроград и молодая республика Советов теряли на этом миллионы рублей золотом, которые можно было бы пустить на закупку того же хлеба для голодающей России.
Дабы пресечь это разграбление, Луначарский предлагал Горькому создать с нуля, а затем и возглавить Оценочно-антикварную комиссию Народного комиссариата торговли и промышленности. Задача комиссии – отбирать вещи, имеющие художественную или историческую ценность, из имущества, предназначенного для конфискации в царских дворцах и особняках знати, а также в банках, крупных антикварных лавках и в ломбардах. Кое-что из того, что будет изъято комиссией, предполагалось использовать в экспозициях будущих музеев, но большую часть конфискованного предполагалось выставлять на зарубежные аукционы, а также продавать с молотка.
Стране нужны деньги!
Что и говорить, задумка была более чем насущная, требовала решительного подхода к делу, и не надо было иметь семь пядей во лбу, чтобы догадаться, с чего бы вдруг член Реввоенсовета обратился с этой просьбой именно к нему, Максиму Горькому.
После того как Советское правительство перебралось в Москву, в Петрограде оставался единственный, пожалуй, человек, который не боялся противостоять Зиновьеву. И человеком этим был он, писатель Максим Горький. Почти столь же мощное влияние на петроградских чиновников имела и Мария Федоровна Андреева, к которой Ленин питал вполне естественную симпатию не только как к актрисе и красивой женщине, но и как к человеку, который в свое время немало сделал для партии большевиков.
И все-таки это предложение исходило от Луначарского, который хоть и являлся членом Реввоенсовета, однако не пользовался особым авторитетом у председателя Петросовета, в руках которого были все рычаги управления городом. Что же касается новой российской столицы, в которую перебралось правительство, способное в случае необходимости хоть как-то повлиять на всесильного хозяина Петрограда, то Москва была весьма далеко. И поэтому Алексей Максимович не мог не спросить:
– Это предложение … оно исходит лично от вас?
Луначарский понял его без лишних слов, оттого и ответ был откровенно честным:
– Идея о создании Оценочно-антикварной комиссии принадлежит лично мне, и она была полностью поддержана Лениным, но когда на заседании Совнаркома был поставлен вопрос о том, кто бы ее мог возглавить… вот здесь-то и началась свара. Должен признаться, вашу кандидатуру предложил действительно я, однако наряду с вами было выдвинуто еще несколько кандидатур из тех членов партии, основная заслуга которых – «преданность делу революции», однако Ильич остановился на кандидатуре писателя Горького, то есть на вас.
– Ну что ж, приятно слышать, что после закрытия «Новой жизни» писатель Максим Горький хоть в этом деле пригодился, – поблагодарил его Алексей Максимович. – А что скажете относительно Марии Федоровны?
– Могу заверить вас, что ее кандидатура даже не обсуждалась. Когда была утверждена ваша кандидатура, Ильич предложил Марию Федоровну как необходимое дополнение к вам, сказав при этом, что если вы будете в одной упряжке, то вам уже не сможет противостоять даже сам черт с его выкрутасами.
– Что, прямо так и сказал? «Черт с выкрутасами»? – не удержался от улыбки Горький, который со дня закрытия «Новой жизни» практически не общался с Лениным.
– Слово в слово, – подтвердил хозяина кабинета. – Но мало того, он еще просил передать, что готов всемерно помогать вам, если вдруг возникнут какие-либо проблемы.
Наблюдая за реакцией Горького, Луначарский наконец-то смог вздохнуть облегченно. Если еще утром он сомневался в том, что Горький, разобиженный на всех и вся за то, что была закрыта «Новая жизнь», и в первую очередь обиженный за это на Ленина, согласится возглавить комиссию, то теперь он видел, как писатель буквально оттаивает. И подтверждением тому была засветившаяся лукавинка в его глазах. Теперь, кажется, можно было брать быка за рога.