– Да, – неуверенно произнёс Порфирий и густо покраснел.
Один глаз у него заплыл и превратился в узкую щёлочку.
– Чего краснеешь, как красная девица? Что естественно, то общественно. Ты вон из-за кого свой фингал заработал? Из-за них, курвов. Верно, они того не стоят, чтобы из-за них хороший парень по морде получал. Однако факты упрямая вещь, как справедливо говорил в своё время разоблачённый культ личности. – Эх, кабы не ты, старый хрен моржовый, добавил Иван, обращаясь к Якову Марковичу, – мы бы сейчас с отроком пригласили на двоих пару лебедей, – Иван снова хрустнул пальцами. – Тут одна, плять, плавает – глаз не оторвёшь. Ух, хороша зараза! Мороз по коже. Прямо как у Пушкина:
«Глядь – поверх текучих вод лебедь белая плывёт»
– Как тебе не стыдно, Ваня! – укоризненно сказал Яков Маркович, закончив пришивать пуговицу и стараясь откусить нитку. – Всё ж таки ты семейный как-никак человек.
– А что?
– А то. Нехорошо это. К тому же пагубно влияешь на подрастающее поколение.
– Чего нехорошего, не пойму. Однова живём. Очень верно заметил величайший поэт всех времён и народов Иван Барков, между прочим, довожу до вашего сведения, мой тёзка: хощет вошь и хощет гнида, хощет бабка Степанида, хощет северный олень, все хотят кому ни лень. Так, что ли, а? Подрастающее поколение? – Он вытащил из рыжей пачки сигарету и закурил, со свистом втягивая в себя дым и выпуская его, отработанный, через ноздри. – Иван подмигнул Порфирию. – Закуривай, отрок.
Порфирий взял из пачки сигарету, неловко ухмыляясь. Яков Маркович задохся от дыма и стал разгонять его рукой, повторяя: «Фу! Гадость!»
– Послушай! Может, и ты с нами, братец Кролик? – спросил Иван. – А? На троих. Подыщем тебе симпатичную старушенцию и вперёд. Скажи честно, ты хоть раз своей карольчихе изменял? Если нет – я тебя живо научу.
– Знаешь что, Ваня! – зашёлся от возмущения Яков Маркович. – Я хочу сказать тебе только одно: во-первых… раз! – Здесь голос его сорвался, и вышло очень смешно. – Ты невоспитанный и грубый человек – это раз.
– Два, три, четыре, пять, – подхватил Иван, – вышел Кролик погулять. Вдруг охотник выбегает, прямо в Кролика стреляет. Пиф-паф, ой-ёй-ёй, помирает Кролик мой. Привезли его в больницу, оказался он – живой. Ну, будет, будет тебе, старик. Уж и обиделся. Ажник губы дрожат. Чего ты такой обидчивый? Ну, что я такого сказал? Ведь я шуткую, потому что я тебя – люблю. Честное слово. Совсем ты шуток не понимаешь, братец Кролик. Скажи-ка, дядя, только быстро: «вдох-выход-вход-выдох». Не спотыкнёшься, я тебя поцелую. В плешку лысины.
– Отстань ты от меня, ради бога, Христом – богом тебя прошу! – взмолился Яков Маркович, чуть не плача.
Иван рывком поднялся с кровати, достал лежавшую на «стерванте» гитару, с большим голубым бантом на грифе, поставил одну ногу на стул, облокотился на колено и взял несколько оглушительных аккордов, перебирая своими толстыми, словно надутыми, пальцами струны. Потом запел приятным, глуховатым, хрипатым голосом, баритоном:
Передо мной Белалакая
Стоит в туманной вышине.
А струйки мутные так медленно стекают
За воротник – кап-кап – и по спине…
Он никогда не пел всю песню с начала и до конца. Пропоёт от силы один куплет и бросит. Говорил, что никак не может запомнить всех слов.
Порфирий засунул руки в светонепроницаемый мешок, будто в муфту, и сосредоточенно перематывал плёнку.
– Между прочим, – неожиданно заявил он, – из пихтовой смолы делают канадский бальзам.
– Это ты к чему?
– Не знаю, – признался Порфирий и покраснел.
– Ну, и фотография у тебя, Фирка, доложу я тебе! – сказал Иван, выражая сильное удивление. – Не лицо, а рожа. Как у Муссолини, когда его волокли вешать вниз головой.
– Я ему ещё дам! – буркнул Порфирий.
– Сам виноват. Запомни правило: где двое, там третий – лишний. Зачем ты полез снимать Ромео, когда он обжимал в углу свою Джульетту?
– Пойти, что ли, заняться санитарной обработкой, – проговорил в раздумье Яков Маркович.
– Что это означает в переводе с бюрократического на русский?
– Я думаю, – сказал смеясь Порфирий, – это значит умыться перед послеобеденным сном, то бишь мёртвым часом.
– Хм! – хмыкнул Иван. – Чудён, ты братец Кролик, как я погляжу. Типичный бюрократ. Что ни слово, то перл. – Он помолчал. – А где же это наш Пьер Безухий? Давно с обеда не пришёл. Должно быть, опять к свой врачихе попёрся, к Светке. Хороший малый, а дурак. Нашёл тоже, топор под лавкой! Не нравится она мне. Не люблю я баб, которые сами на шею вешаются. Бабы гордые должны быть. Свою женскую сучность должны демонстрировать. А эта – мымра! Ноги толстые, как свиные окорока. Когда в брюках, куда ни шло. А в платье или в юбке – глядеть противно. И зубы у ней щербатые, кпереди отогнутые. Которые верхние.
– Отчего это все мужчины, – задал риторический вопрос Порфирий, – обязательно женщинам на ноги смотрят.
– Вопрос останется без ответа, – произнёс Иван, пощипывая меланхолично струны гитары. – Разве вот только наш друг и товарищ Кролик растолкует. Скажи, братец Кролик, почему мужики на женские ножки глядят? Отрок интересуется. Хочет жизнь познать, в самый корень заглядывает. Ты-то сам, братец Кролик, поглядываешь на женские ножки? А? Братец Кролик.
– Не знаю. Отстаньте от меня! – сказал Яков Маркович устало.
– Что я говорил? Вопрос остаётся без ответа, – с удовлетворением подвёл итог Иван. И пропел, бренча по струнам:
Пять ребят о любви поют
Чуть охрипшими голосами…
И тут же продолжил, переходя на частушечный лад:
Опять зима, опять мороз,
Опять на печку пополоз
Опять вясна, опять цвяты,
Опять мы с девкими в кусты…
Он оборвал частушку и спросил, без уверенности на успех:
– Может быть, покернём, ребята? Всё равно делать не хрена. Хоть бы затейника какого-никакого завели, два прихлопа, три притопа. Турбаза называется. Ну, так как, сыграем? Погода дрянная – дальше некуда. Читать неохота – всё наскрозь прочитал. Меня после первой страницы начинает в дремоту склонять. – Он дёрнул рукой. – Одна брехня на постном масле. И за что им такие деньжищи, не понимаю. Я с утра до вечера вкалываю, как лошадь, руки по локоть в масле, грязный, как свинтус – полтора куска получаю. Да плюс вычеты. А они, эти писатели, журналисты разные, жиром бесятся, бумагу марают, чернилами, на среднем пальце мозоль набивают – им большенные тысячи. Где логика, спрашивается? И пропел из Окуджавы:
Плачет старушка: мало пожила…
А шарик вернулся, а он голубой…
– Зря платить не будут, – сказал Яков Маркович и поджал губы.
– Молчи, братец Кролик, коли бог тебя умом обделил! Лучше садись за стол, я тебя в покер обыграю. И ты, отрок, садись. Оставь свою сбрую. Тряхнём, братцы, стариной.
– Втроём неинтересно, – протянул Порфирий, вставляя кассету в фотоаппарат ФЭД (кто не знает, поясняю: Феликс Эдмундович Джержинский).
– Садись, тебе говорят! Упрямый чёрт! Мало тебе один глаз подбили. Будешь артачиться, я до второго доберусь. Для симметрии. Эх, жалко, Пьер Безухий ушёл. Хороший малый, а дурак, я уж говорил. Из-за баб мы все дураки. Лыжи придумал себе. Тоже мне! Артист, х-хе! Да ну их на хрен эти лыжи! – Он продолжал подёргивать и перебирать струны гитары, не снимая ноги со стула. – Мне свои кости дороже. Не пойму, чего хорошего? Взад-вперёд толкутся на одной горе, будто мочалкой по заднице трут. Ну, съехпл раз-другой и хорош. А то цельный день! Нет, эта работёнка не по мне. Я понимаю – футбол. Там хоть интерес, азарт. А лыжи – профанация. Мне простор необходим. До самого горизонта чтоб видать. Поля, леса и небо синее. Я Россию люблю. Баб люблю, выпить люблю – всё люблю. Мне тут прошлым летом посулили путёвку за границу, в Чехословакию. Я отказался. На хрена она мне сдалась, скажите на милость! Чего я там не видал? У нас, знаешь, братец Кролик, какие места потрясные – опупеть можно. Закачаешься от восторга живописности. Никакой Левитан не нужен. Сейчас бы с ружьецом и в стог сена – зайчишек караулить. Они к стогам подходят на малиновой заре сено жрать. А ты их на мушку. Пиф-паф, ой-ей-ей! И зайчик твой. А вокруг поля, овраги, снег дымом пахнет. Тургенев у нас охотился. Касьян с Мечи читал? Это про наши места. Тишина – глухомань. Хоть ухо коли. Только снег хрустит, когда идёшь: скрып-скрып, скрып-скрып. Хорошо, едрёна корень!
Или ещё с пешнёй сейчас на речку, окуней на мормышку таскать из пролуби. Это, брат, цельная эпопея, едри её в душу! Доху надел, четвёрку в карман и сел на весь день на ящику. Тоже хорошо, разлюли малина!
Разлюли малина, я его любила,
Я его любила, а он к другой ушёл…
А здесь, сказывают, какая-то форель водится. Говорят, больно вкусная. Сладкая. Сомневаюсь я.
– Королевская рыба, – вставил Порфирий. – Хемингуэй о ней писал.
– Да я пробовал закинуть – ни хрена не поймал. Верно, мороз сильный. Но всё равно, по-моему, брехня это. Разве в такой водопадной воде рыба удержится, чтобы против течения плыть? – Он рванул струны и пропел:
Телеграмма уж готова,
Ни одной в ней запятой,
В ней всего четыре слова:
Мама, я хочу домой…
Последнюю строчку он повторил голосисто, громче, протяжнее, нажимая на ударные гласные:
Ма-ма, я хочу домо-ой!
– Пойти туалетных принадлежностей прикупить, – раздумчиво повторил Яков Маркович, заторможено, меланхолично.
– Вскорости Вовка подрастёт, – размечтался Иван. – Сынок мой, Владимир Иваныч, пять годков ему. На рыбалку, на охоту будем вместе мы ходить. Потешный, гад! Ты, говорит, папаня, не пей и мамку не обижай. А я её не обижаю, я её – люблю. Вот те крест! Иной раз бывают колотушки, когда переберу. Я прощения попрошу. Она простит. И все дела. Она мне свет в окошке, ласточка моя. Ну, ладно, хватит сопли жевать. Давайте сыграем.
– Втроём неинтересно, – проныл Порфирий.
– Я не буду, – решительно заявил Яков Маркович.
– Почему, братец Кролик?
– Я не умею, вот почему.
– Это ты врёшь. Сразу видно, что врёшь. Я видел, с каким ты неподдельным интересом слушал, когда нам Петька её показывал. Врёшь, врёшь.
– Всё равно не буду.
– Это почему так перпендикулярно?
– Не буду и всё.
– А если я тебя попрошу. Лично.
– Хоть как проси. Сказал – не буду.
– А если я тебя очень сильно попрошу.
– Я тебе уже сказал: нет и всё. Отстань от меня.
– Хочешь, братец Кролик, я тебе новую частушку покажу? Которой научил меня Лёха Липатов с гидростанции. Слушай:
Моя милка сексопилка и поклонница минета,
Мы с ней вместе осуждаем диктатуру Пиночета…
Иван побулькал мокротными смешками, провёл пальцем поперёк струн, потряс грифом, продлевая звук, и прихлопнул его ладонью.
– Как? Правда, ништяк ржачка?
Яков Маркович не знал, что такое «сексопилка», и уж тем более не знал, что такое «минет». Но опыт прожитых лет подсказывал ему, что это что-то постыдное и гадкое. Он побледнел и отвернулся.
– Ну, хорошо. Хочешь, я перед тобой на колени стану? – Иван снял ногу со стула и положил гитару на кровать. – Давай сыграем. Чего тебе стоит?
А не то, я пойду за стенку с академиками спорить. Страсть люблю спорить на разные темы. Потешный старикан этот Неделя. От придумал себе фамилию! Прямо для футбольной команды – вместе с Понедельником играть. Ну, так как, сыграем? Я братцем Кроликом обещаю тебя больше не звать. Буду величать исключительно Яковом Марковичем. Даю честное слово. Санитарной обработкой своей наружности после займёшься. Фирка, чёрт паршивый! Чего ты там возишься? Живо садись к столу. А не то сейчас другой глаз подсиню.
Иван шутливо замахнулся своим огромным кулаком.
– Иду, иду! – торопливо согласился Порфирий, укладывая свою «сбрую» в тумбочку. – Сейчас.
– Вот видишь, Яков Маркович, дорогой товарищ Кролик, и отрок хощет. Его пожалеть надо, ему фотографию попортили. Составь нам компанию, сделай милость.
– Ох, и липучий ты, Ваня! – сказал Яков Маркович с тяжким вздохом. – От тебя не отвяжешься. – Он положил свою мыльницу, приготовленную для умывания, на тумбочку и начал подниматься, чтобы встать с кровати.
– Братец Кролик… Ой, пардон, нежданчик выскочил. Товарищ Яков Маркович, я тебя люблю. Ты смелый человек, я тя уважаю, чёрт тебя дери!
Яков Маркович вздрогнул, дёрнувшись сутулыми плечами.
– Эх, мать честная, матка боска! Щас бы писца кружечку! – мечтательно проговорил Иван. – Готов душу продать. Фирка, тащи картинки!
Иван взял с кровати гитару и пропел с грустинкой в голосе:
Тишины в сраженьях мы не ищем
И не ищем отдыха на марше…
Он последний раз ущипнул струны гитары и положил её на место, на «стервант». На чёрном блестящем грифе выделялся этакой завитушкой голубой бант. Порфирий достал из ящика тумбочки ветхую колоду карт. До такой степени замусоленную и жирную, что из неё, по заверению Лесного, в данный момент отсутствующего, можно было варить суп. Стол придвинули к кровати Ивана, чтобы освободить проход. Стол качался. Его долго двигали так и эдак, он всё равно качался, сукин сын, как пьяный.
– Пол неровный, – заключил авторитетно Иван.
Порфирий сложил несколько раз обрывок газеты и подсунул его под одну из ножек стола. Попробовали – стол перестал качаться. Расселись по стульям, придвинулись к столу. Яков Маркович причесался поперёк лба, дунул на расчёску. Иван высыпал из коробков на стол целую гору спичек. Это были фишки. Договорились, что спичка имеет цену в гривенник. Каждый отсчитал себе по тридцать спичек, придвинул их к себе и положил на кон по две спички, то есть по 20 копеек.
– Фира, выкидывай шепёрки – народу мало, – распорядился Иван. – Да поди запри дверь на ключ. А то неровён час Левича принесёт. Разведёт баланду, начнёт мораль читать. Терпеть не могу всяких начальников, всех этих моралистов. То не так и это не так. И то плохо и это нехорошо. Как будто они в самом деле знают, что такое хорошо и что такое плохо.
– Потому что ответственность, – рискнул высказаться Яков Маркович.
– Да брось ты, братец Кролик, разводить турусы на колёсах. Ответственность понятие ископаемое.
Порфирий тщательно перетасовал колоду. Карты плохо слушались, трёпанные, и не хотели лезть в колоду, цепляясь размочаленными краями. Дал снять Кролику и сдал каждому по пять карт рубашками кверху, стараясь их небрежно пулять, разбрасывая кистью.
– Вот раньше, – заявил Яков Маркович, – как игра, так новая колода. – Никто не обратил на его заявление никакого внимания.
– Локти выше! – прикрикнул Иван. – За этакую небрежность, при царе-батюшке, получил бы шандалом по башке.
Порфирий послушно приподнял локти над столом, заканчивая сдавать. Иван сгрёб свои карты, раздвинул их веером, поплевав на пальцы. Сделал непроницаемым выражение лица и произнёс равнодушно, как учил Пьер, или то есть Юрий Гаврилович:
– Ни хрена нет стоящего. Одна шваль. Не повезёт, так не повезёт. Не везёт мне в карты, повезёт в любви. Дай-ка мне парочку в прикуп, – попросил он у Порфирия, отбрасывая две своих, картинками вниз.
– Мне одну, пожалуйста, – сказал Кролик, затаившись.
– Беру три, – сказал Порфирий.
Тишина. Все разглядывают свои карты. Молчат, посапывая.
– Це-це-це! – вдруг оживает Иван, пытаясь изобразить блеф. – Ещё бы одну скинуть и взять другую, вышел бы плешь-рояль. Бывает и такое, когда не везёт… – Сколько? – спрашивает он у Кролика, выгнув бровь, как бы говоря: «Посмотрим-поглядим, как ты плохо играешь в карты»
– Ставлю одну, – чуть торжественно произносит Кролик и, посунувшись вперёд, подвигает спичку от своей кучки в середину стола, в центр, где лежит банк.
– А я, – решительно заявляет Иван, – одной тебе отвечаю и добавляю сразу ещё – четыре.
– Я пас, – говорит Порфирий скучно; складывает свой веер и кладёт неровную жидкую стопку карт в сторонку, маша кистью руки и отводя в сторону расстроенную голову, показывая этим, что заранее сдаётся.
Яков Маркович нервничает, на лице его появляются пунцовые пятна. Он ещё и ещё раз разглядывает свои карты, поднеся их к своему большому носу, трусит, лихорадит, тянет время, якобы что-то считает в уме, и наконец, объявляет, будто освобождается от тяжкого груза:
– Я тоже пас. – И аккуратно выкладывает свой веер картинками кверху, любуясь собранным им «стритом».
Иван радуется, что блеф его удался, но своих карт не показывает (у него на руках было всего две пары). И небрежно загребает своей широкой, поставленной на ребро ладонью, лежащие на кону спички к себе.
За окном быстро темнеет. Над столом, чуть сбоку, висит на длинном витом шнуре лампочка, прикрытая сверху железным колпаком в форме шляпы китайского кули. От лампочки, горящей вполнакала, падает вниз конус слабого света. В нём пыль вроде мечущихся мошек. Тени от голов играющих тоже слабые. За стеной слышны радостные крики, голоса туристов. Ничто не предвещает катастрофы.
На турбазе «Солнечная Долина» шум и гам и тарарам, веселие, безделие. Оно и понятно: молодёжь, студенты, без царя в голове. Живут припеваючи, спустя рукава. Одним словом, не Содом, а Гоморра, не дом, а умора.
Парни лихо водку пьянствуют; безобразия нарушают; юмор насмешничают, славных девушек по углам пытаются прелюбодействовать; шум горлопанят; дурь хвастают. Девчата от них не отстают. Губки разными красками пачкают, приноравливают их к целованию. Ресничками трепещут мотыльками. Глазки посверкивают драгоценными камешками: яхонтами, сапфирами, аметистами, горным хрусталём. И постреливают они ими и налево и направо. Иные, угорелые, по коридорам носятся, визжат, хохочут, будто их под мышками щекочут. Иные лебедью плывут. Иные лошадками туда-сюда переступают, пританцовывают. Ножками топ-топ, каблучками хлоп-хлоп, сиськами нежных девичьих грудей дрыг-дрыг, крупом попки дёрг-дёрг, хвостиком виль-виль…
Вот вам и на дереве – автомобиль. Не-ет. Безделье никогда не доводит до добра. Это ещё бог Саваоф в раю толковал не раз дурёхе Еве. А после уж Володя Ленин то ж говорил, проживая в Женеве.
Вдруг где-то недалече что-то жутко грохнуло, как артиллерийский залп, прокатилось эхом, пометавшись меж гор. И смолкло. Зловеще.
– Что это? – с испугом спросил Кролик.
– Лавина, – сказал Иван, с трудом складывая карты в колоду, чтобы сделать новую раздачу; подошла его очередь.
И тут погас свет. И стало вдруг тихо, как в погребе.
– Вот, плять! – ругнулся Иван. – Фирка, сбегай, глянь, что там случилось. Зачем свет выключили?
Порфирий сбегал и скоро вернулся. Уже почти в полной темноте.
– Света нигде нет. Никто ничего не знает, что случилось.
– Пощупай-ка батарею, – велел тревожно Иван.
Порфирий потрогал радиатор водяного отопления, похожий на раздвинутые меха смолкнувшего баяна.
– Ну что?
– Вроде как холодеет.
– Это плохо, – сказал Иван сурово. – Видать, сурьёзная авария, братцы.
VIII
По странной дремучей логике советского общежития через стенку возле палаты №6 находилась не палата № 7 или №5, как можно было бы ожидать, а палата №15. Видно, не последнюю роль в этом деле сыграли привычные переименования и последовавшая за ними перенумерация.
Палата № 15 предназначалась для особо почётных гостей. Она так и называлась: гостевой номер. Впрочем, комната эта ничем особенным от других палат не отличалась. Те же коричневые стены из отполированных временем и потемневших лиственничных брусьев. В трещинах те же рыжие тараканы. Меж брусьев выглядывают тугие валики пропитанной извёсткой пакли. Так же потолок похож на паркет. Однако разница всё же была, хоть и небольшая.
В палате стояли не четыре, а две кровати. Они тоже были с провисшими сетками, зато железные решетчатые стенки не просто крашенные, как в других палатах, а никелированные, с набалдашниками. Рядом с кроватями две уродливые, «под орех» тумбочки, но на них зато настольные лампы-грибы. Из мебели можно отметить целый ряд. Громоздкий, светлого дерева шкаф, с большим «во весь рост» зеркалом, изображение в котором дробилось и дрожало, будто в подёрнутом рябью пруду, от постоянной беготни беспокойных туристов по коридору. Однотумбовый письменный стол под изношенным продранным зелёным сукном и лампой под зелёным колпаком. Рабочее кресло при столе и несколько стульев, стоящих в разных местах.
На окнах, их было два, висят пыльные тюлевые гардины, свисающие почти до самого пола (в обычных палатах подобных гардин не было). Над кроватями прибиты гвоздями, прямо по живому мясу, коврики с изображениями благородных оленей, тигров и змей. На образном языке кастелянш эти коврики носят название «надкроватные». Такие же коврики, но с рисунками менее изысканными, состоящими из двух зелёных полос по краям бордового поля, называются «прикроватными» и лежат на полу. Для босых ног.
С потолка, на цепи, свисает пятиламповая люстра в виде медного, позеленевшего окисью патины, широкого обруча с орнаментом из пятиконечных звёзд под названием «Враг не пройдёт». Лампочки горят вполнакала.
Ну, что ещё? Портрет Ленина, читающего газету «Правда». Да пожалуй, больше ничего. В общем, всё убранство комнаты, то есть палаты №15, свидетельствовало о том, что администрация турбазы «Солнечная Долина» проявила изысканный вкус и изобретательность, чтобы сделать гостевой номер максимально уютным и домашним.
Эта палата чаще всего пустовала в терпеливом ожидании почётных гостей. Что касается принципов отбора наиболее достойных, то этим наитруднейшим вопросом занимался лично директор турбазы Натан Борисович Левич, которого, как уже знает читатель, его супруга ласково называла Наташей. Он проявлял глубокое знание психологии, необходимый такт и политическую зрелость.
В первую очередь предпочтение отдавалось партийным руководителям в строгом соответствии с принципами демократического централизма. За ними шли руководящие работники советских органов. Впрочем, партийные и советские бонзы приезжали на Домбайскую Поляну крайне редко. Если честно сказать, никогда. Они предпочитали «Красные Камни» в Кисловодске. Исключение приходилось на нескольких известных людей высокого руководящего ранга. Например, в первую голову, это был Председатель Совета Министров СССР Косыгин Алексей Николаевич, который любил ходить в золотую осень пешком через Клухорский перевал. Но он останавливался всегда в альплагере «Домбай». Можно сказать, рядом, но всё же не совсем там, где был гостевой номер. Так что выходит, что это исключение не в счёт.
В палате №15 он никогда не был, что является, увы, бесспорным фактом.
Частенько, надо сказать, зимой и летом приезжал в Домбай на лоснящейся, наподобие морского льва, чёрной «Волге» первый секретарь Карачаево-Черкесского обкома партии, красавчик и дамский угодник, Николай Михайлович Лыжин. Он привозил всегда с собой какую-нибудь миловидную журналистку из Москвы, чтобы показать ей прелести Поляны. И угостить её чем-нибудь вкусненьким, кавказским.
Крупный был мужчина, сытый, гладкий, самостоятельный, представительный, проще сказать, импозантный. Глаза – синие. Если с чем сравнивать, так вот – чистые васильки во ржи. Волосы на голове длинные, смоляные, назад зачёсанные, с пробором. На концах, ближе к шее на загривке, симпатичные кудряшки. Височки аккуратно подстрижены и чуток в седину. Плюс седая серебристая прядка вольно, игриво взад и вбок отброшена. Волосы набриолинены какой-то дрянью и пахнут духовито. Вид маслянистый, будто они мокрые, сразу после бани. Брови густые, задумчивые, рот строгий, в ниточку. Губы сжатые, ярко-бледные. Улыбается редко, а когда улыбается, то добро, по-домашнему, и в глубине виднеется золотой зуб. На бритых щеках лёгкий румянец. Одним словом, не мужик, а загляденье.
Одет – с иголочки. Костюм долгополый, модный, тройка, называется кардиган, сшит по заказу. Материя тонкая, атласная, немнущая, сиятельная. То ли шевиотовый бостон, то ли бостоновый шевиот. На пузе четыре пуговицы, на заднице вольный разрез. На рукавах тоже по четыре пуговки на каждом. Из рукавов чуть высовываются манжеты шёлковой рубахи с дорогими запонками. Ворот распахнут, вместо галстука «селёдка» цветной платочек широким узлом. Не на службе всё же, на отдыхе. Зимой на ногах боты, на плечах дублёнка палевая. На голове пыжиковая шапка пирожком, как в будущем у генсека Михаила Сергеевича Горбачёва.
Пахнет от мужика обалденно. Не соврать, вкусно и аппетитно. Чуток шотландскими висками, чуток дорогим аглицким табаком. Курить не курит, а табаком попахивает. Видать, такой одеколон. Или дезодорант, которым под мышки брызгают.
На животе костюм оттопыривается. Видно, под одёжей пузцо имеется, но оно приятственное. Не арбуз, а как бы припухлость. Это, между прочим, важный момент. Если у партейного руководителя живот провальный, никакой внушительности не получается. Он тебе ругает, а ты его не боисся. Это же чистой воды нарушение воспитательной роли критики и самокритики, что ведёт к застою и стагнации.
Вот так-то вот, дорогой ты мой читатель, тебе на заметку. Кому описывать природу и антоновские яблоки, кому страсти-мордасти, кому сражения и войны, кому внутренний мир души, кому приключения и паруса, а кому – внешность лиц и мебель помещений. Да в придачу партийную лабуду. Читатель может возразить: а когда же будет про лыжное катание? Терпение, мой друг, терпение, как говорил советский разведчик Генрих Эккерт в фильме «Подвиг разведчика». Будет вам и лыжное катание. Всему своё время.
Что же это получается? А вот что: и этот замечательный и влиятельный персонаж к гостевому номеру, палате №15, прямого отношения не имеет. Имеет, но косвенное. Через своего шофёра Жорку, которого, когда номер был незанятый, в него поселяли. Между прочим, этот Жорка от своего хозяина далеко не отставал. Пока Лыжин журналистке пудрил мозги и рассказывал ей о прелестях Домбайской поляны, тот старался девчоночку прищучить в тёмном углу. Выходит, как бы два сапога пара.
Лыжин останавливался в двухкомнатном номере «люкс» с отдельным входом-выходом наружу, прямо в гущу гигантских чинар, где в своё время была повешена без вины виноватая машина Доната Симановича из альплагеря «Красная Звезда». Люкс был оборудован отдельным санузлом, в котором, кроме ванны с душем и отечественных фаянсов: унитаза и умывальника «Мойдодыр», было ещё заграничное фарфоровое биде.
Вот скажите на милость, только честно, без вранья: зачем секретарю обкома биде? Значит, надо, раз велено не трогать. Пускай мол стоит на всякий случай, денег не просит. Балкарки уборщицы думали, что это такой дамский унитаз и писали в него, когда производили уборку.
Поскольку Николай Михайлович Лыжин любил прозябать в люксе, остаётся зафиксировать унылый и отчасти прискорбный факт: в гостевой номер попадали разные деятели из научных и писательских кругов. Иногда, правда, в эту комнату проникали простые смертные, но это бывало чрезвычайно редко, да и то лишь в том случае, если они приходились директору турбазы родственниками или близкими знакомыми.
Ключи от пятнадцатой комнаты и от люкса надёжно хранятся в сейфе под замком непосредственно у завхоза Солтана Худойбердыева. Он отличается неистребимой жизнерадостностью и солнечным сиянием золотых зубов. Кроме того, до кучи, он тоже большой любитель тушканчиков молочно-восковой свежести, которых среди туристок полным-полно.
На этот раз в пятнадцатой комнате временно проживали две занятные личности: академик Неделя Александр Христофорович, известный математик, и второй – доктор экономических наук, профессор Брюханов Всеволод Филиппович. Оба они были очень милые и весёлые старички, или, как было принято их в шутку называть среди туристов, альпинистов и лыжников, «пески», с мудрыми седыми головами, лобастыми, как у дельфинов. У обоих на впалых, вислых щеках цвёл младенческий румянец, и произрастала модная седая щетина под Эрнеста Хемингуэя.
Однако имеются различия, небольшие, но не без того.
Глаза у Недели чёрные и блестящие, как мытая вишня, чрезвычайно живые, умные и как будто всегда чуть-чуть хмельные. Не от спиртного, конечно, а от радости жизни. Это придаёт его тонкому вольтеровскому лицу лукавое выражение, словно он собирается немедленно кого-нибудь разыграть. Причёска над выпуклым, в мелкую и частую морщинку загорелым лбом нарочито небрежная, с подрагивающим хохолком. Под крупным носом аккуратно подрезанные ножницами седые усики «мушкой».
У Брюханова глаза серо-голубые, крупные и выпуклые. Чем-то отдалённо напоминают крыжовник. За их кажущейся невыразительностью скрывается глубокая проницательность, о чём свидетельствуют нависающие в виде маленьких козырьков очень подвижные и смешные брови. На розовой профессорской голове, правильной, почти шарообразной, как футбольный мяч, нежный белый пушок одуванчик. Подбородок узкий, волевой, скошенный, как у шимпанзе, назад, к худому куриному горлу с острым кадыком.
Ну, что ещё? Да пожалуй, что и всё. Нет, постойте, ещё вот что: оба любят женщин за их неземную красоту, но об этом ни слова.
Оба с большим подъёмом делают утреннюю зарядку, называемую гимнастикой. Неделя придерживается системы йогов, а Брюханов системы Порфирия Иванова (не путать с Порфирием Курочкиным, студентом-фотографом из палаты №6). Оба совершают длительные прогулки до завтрака и вполне серьёзно надеются овладеть современной горнолыжной техникой французской школы. Очень забавно и даже трогательно гордятся своим долголетием, сохранившимся здоровым и моложавым видом. В свободное от лыжных тренировок и забот о своём здоровье время они с упоением читают стихи Анны Ахматовой, Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама, Бориса Пастернака и Александра Сергеевича Пушкина, надев на кончик носа очки, или ведут долгие и содержательные беседы на всевозможные темы, тренируя и совершенствуя свои живые, незаурядные, весёлые мозги, «продувая жиклёры».
В последние дни погода резко испортилась. Как уже ранее отмечалась, она сдуру съехала с катушек. Мороз дичайший. Такого не бывало, говорили, 100 лет. Хотя, по правде сказать, сто лет здесь никто не жил и не вёл наблюдений. Возможно, и более ста лет. Но всё равно долго.
Академик Неделя ни при каких обстоятельствах не изменял своим привычкам. Он и сегодня, как и каждый всякий день, совершил послеобеденную прогулку по Домбайской поляне. Он возвратился в пятнадцатую палату краснощёкий и бодрый.
– Хорошо! – скоро проговорил он. – Великолепно! – Он взглянул с лукавинками в глазах на дремавшего, с полуоткрытым ртом и чуть похрапывающего, Брюханова и добавил: – Каждому своё.
– Да-да! Входите! – пробормотал профессор, содрогнувшись, будто его ущипнули, и ещё не придя полностью в себя от просматриваемых сновидений. – Ах, это вы, уважаемый Александр Христофорович! А я вот, как видите, задремал. Мне приснилось, что кто-то стучится к нам в дверь. Погода мерзопакостная, не так ли? – виновато прибавил он, оправдывая свою леность и трусость перед морозом.