bannerbannerbanner
Вдруг охотник выбегает

Юлия Яковлева
Вдруг охотник выбегает

Полная версия

Эта необычайно дружная квартира теперь уже определенно не нравилась Зайцеву.

– Он бы Фаине помог повесить занавеску.

– Что же, она сама не стала бы? – удивился Зайцев, подыгрывая ей.

– Что вы! У нее голова так кружилась, даже если она на табуретку вставала! Точно-точно я вам говорю. А у нас смотрите, какие окна высокие. Тут не табуретку, тут стремянку с чердака приносить приходится, чтобы окно помыть. А уж до карниза дотянуться – тем более.

– Спасибо вам за наблюдение. Придется, видно, вас еще раз навестить, чтобы потолковать с вашим Григорием Михайловичем, когда он со службы придет.

– Да он дома! Пенсионер он! – обрадовалась Заботкина. – Ему на дом приносят всякие штуки починить. У него золотые руки. Идемте, я вас немедленно познакомлю. – Заботкина с неожиданной ловкостью вскочила. – Идемте! Говорите только громче. Он глуховат немного.

«Одному тут, значит, ее музыка точно не мешает, – отметил Зайцев. – То-то у них отношения такие душевные».

Окунев жил в самом конце коридора. В узкой комнате с одним окном, выгороженной из другой, куда большей; орнамент на потолке был отсечен стеной соседей. От железного хлама повсюду комната Окунева казалась еще меньше, Зайцев не сразу заметил самого хозяина. Заметив, узнал старичка-лесовичка.

– А? – переспросил Окунев, внимательно глядя не в глаза, а на губы.

«Точно, глуховат», – понял Зайцев. Он вчера не нарочно под ногами вертелся, он просто не слышал, что его шугают.

Крича на пару, они с Заботкиной добились у старика, что никаких занавесок он Барановой не вешал, а вот примус припаивал, это случалось. И утюгу новую ручку наладил, тоже было дело. А занавесок – нет, не вешал.

– А какие занавески были у Фаины Барановой? – спросил Зайцев. И уточнил: – До того.

– Плюшевые, – ответила Заботкина.

– Коричневые, – сказал Окунев.

– Коричневые, – согласилась Заботкина.

И тогда Окунев подтвердил:

– Плюшевые.

– Ясно, – подвел итог Зайцев.

Хотя ничего ему яснее не стало.

4

Перед чисткой он только и успел проверить опись в деле Барановой. Коричневых занавесок среди вещей в ее комнате не было. Ни плюшевых, ни коричневых, никаких. «Странно». Кто их унес? Тот, кто повесил алую портьеру? Это тот человек, что убил Баранову? «Но это же дичь».

Зайцев оставил опись и фотографии на столе и, торопливо натянув пиджак, поспешил в актовый зал – чиститься. Сон, так напугавший его утром, казался теперь тусклым и нестрашным.

Стол в актовом зале был накрыт красной скатертью. Зайцев сидел и тупо разглядывал проплешины на ней. Сделана скатерть была из старой, вероятно театральной, завесы, но изображала собой нечто революционное. Боевое настроение, однако, не удалось. Весь длинный стол, накрытый до самого пола, напоминал гроб.

Члены комиссии были набраны в силу классовой добротности, иначе говоря, были обычными ленинградскими бедняками. Они скверно ели и еще более скверно жили, и все это можно было угадать по серовато-зеленым неопрятным лицам. В тощем свете электрической лампочки, не пойми зачем зажженной под потолком среди дня, члены комиссии за своим гробом-столом походили бы на вампиров. Если бы не испуг на лицах у всех шестерых.

Зайцев их даже пожалел. Бедные советские мышата, они боялись и тех, кого им предстояло чистить, – милиционеров. И тех, кто эту чистку организовал. Чин из ОГПУ сидел на самом краю стола и сурово поблескивал бритым черепом. Нос у него чуть ли не упирался в рот. На столе перед гэпэушником лежала фуражка с голубым верхом. Ее алая звездочка смотрела в зал, в публику. Эдакий Вий, который видит все.

Зайцев сидел на стуле, выдвинутом вперед. На чистку согнали всех, кто подвернулся. От следователей до девочек из машинописного бюро. Только дежурных оставили в покое. Хоть кто-то должен был отвечать на звонки.

От девочек веяло любопытством и духами. Все остальные тихо бесились. За дверями ждало немерено работы. Большой город не нажал на тормоза по такому случаю. Он жил своей жизнью. А значит, воровал, грабил, подбрасывал младенцев (и спасибо, если не в Обводный канал, а в парадную), пускался в бега с общественной кассой, насмерть сбивал пешеходов или калечил общественное имущество, напивался, пырял ножами, кокал бутылкой по кумполу, лупцевал баб, сигал в воду с ленинградских мостов. И убивал тоже. Там ждали улики, свидетели, протоколы, фотографии с мест преступления, отпечатки. Всем не терпелось уйти отсюда и заняться делом.

– Начинайте, товарищи! – распорядился чин из ГПУ.

Лицо Зайцева не выражало ничего.

Один из сидевших в комиссии нерешительно протянул руку к графину, долго лил воду в мутноватый стакан, долго пил, растерянно глядя поверх стакана на каждого по очереди.

Пауза явно затягивалась.

– Вы в своем праве. Спрашивайте! – начал подталкивать их гэпэушник.

Один за столом начал прочищать горло. Заперхал, закхекал. Все с надеждой посмотрели на него. Но он больше не выдал ни звука. Достал несвежий платок, утер им рот. И снова уставился на большой вялый фикус, который по такому случаю принесли из бухгалтерии и водрузили с краю стола.

Сам фикус глядел в давно не мытое, дымчатое от пыли окно.

Зайцев попробовал переменить позу, стул под ним сразу завыл и заскрипел.

– А вы, Зайцев, встаньте. Встаньте! Проявите уважение к процедуре.

Обладатель фуражки плавно взмахнул толстой белой ладонью, как бы показывая «вира». Стул прощально вскрикнул. Зайцев встал.

Отсюда он хорошо видел всех в зале. Раздражение на лицах постепенно сменялось сонной одурью. Собрания обычно заряжали надолго, как ленинградский дождь.

– Товарищ, ваше имя, – наконец просипел кто-то за спиной.

Зайцев обернулся.

– Вы в зал говорите, – тут же одернул его тонкий надменный голос из-под фикуса. Гэпэушник привык, что вычищаемые юлили, потели, запинались. Ему не понравился этот прямо сидевший парень со светлыми, как у якутской собаки, глазами. Глаза не понравились особенно. «Мне нечего скрывать, весь я как на ладони», – говорили они. А сам парень ушел на глубину, как рыба, гэпэушник почуял это инстинктивно, подумал: «Я с тебя гонор-то собью».

– Зайцев, Василий.

– Громче, – потребовал гэпэушник: – Вот я свое имя громко произнести перед народом не стесняюсь: Шаров Николай Давыдович.

– Очень приятно. Зайцев! Василий! – пророкотал баритон так, что эхо отскочило от потолка.

– Так-то лучше.

Начало было положено. Чистильщики заметно приободрились.

– Дата рождения.

Зайцев ответил.

– Вы громче говорите, – еще раз потребовал товарищ Шаров. На подопечных из комиссии он уже не рассчитывал: холопы. Снова все надо было брать в свои руки.

– Товарищи, – зарокотал Зайцев, – меня кто тут не слышит? Я в самое ухо повторить могу.

Смешного в его реплике не было ничего, но в зале порхнули смешки, улыбки. Зайцев понимал их смех. Сколько лет они вместе сидели в засадах, шли под бандитские ножи, хоронили убитых бандитами товарищей. Здесь своих не сдают. Никому. И опарыш гэпэушный это знает. Зайцеву противны были эти мероприятия для галочки: слушали-постановили, чистили и вычистили. Только время терять.

Лица перед ним были все молодые. Никому нет и тридцати.

Они не шутке смеялись. Они показывали зубы незваному гостю. И тот понял.

– Ты, Зайцев, по форме отвечай. Клоуном в цирке на Фонтанке работать будешь, а не в советской милиции.

– А какой был вопрос?

Публика тотчас включилась в ход поединка с интересом и злорадством. Шаров покопался в бумагах, взял листок. «Из анкеты», – понял Зайцев. Анкету эту он сам когда-то заполнял, размашисто подписав.

– А почему товарищ Серафимов не явился?

– В командировке.

– Вчера еще не в командировке, а сегодня в командировке? – тотчас прицепился Шаров.

– Такая у нас работа, – четко доложил Зайцев.

Теперь анкету нужно пересказать своими словами, вот и вся чистка. Неудивительно, что мильтоны сидят и бесятся: очень им интересна зайцевская биография.

– Происхождение.

– Пролетарское, – четко ответил Зайцев.

– Отец.

– Отец неизвестен. Мать прачка. Зайцева Анна. О матери могу рассказать.

– Неизвестен, значит? – блеснула бритая голова. Шаров нырнул лицом в папку, и тут Зайцев заметил, что папка, из которой тот вынул листок, была не желтая картонная, с зайцевским личным делом, а добротная кожаная. И добротность эта очень Зайцеву не понравилась.

– А вот тут у нас есть другие данные, – завлекательно начал товарищ Шаров. – В церковно-приходской книге запись есть ясная. Анна Зайцева сочеталась браком с Даниловым Петром Сергеевичем, звания купеческого. Петроград, год 1908-й.

Лицо Зайцева не дрогнуло. Ни тени не пробежало по нему.

– Мамашу мою папаша мой поматросил и бросил. Нагуляла меня моя мать, если вещи своими именами называть. Кто папаша мой был, извините, история покрыла мраком.

– А вот тут сказано: Анна Зайцева…

– Анн Зайцевых, я извиняюсь, в Ленинграде как грязи. Вы на что намекаете?

Шаров изобразил сокрушенный вздох. Зайцеву некстати вспомнилась паутина из утреннего сна. А следом всплыло детское воспоминание-присказка: тьфу-тьфу-тьфу, куда ночь, туда и сон.

– Да не намекаю я, товарищ Зайцев. Я прямым текстом говорю. Ввели вы в заблуждение советскую милицию и советский народ.

Конец фразы потонул в громком визгливом хохоте. Все обернулись на подоконник. Ржала задастая немолодая бабища, из-под юбки торчали ноги-колоды в ботах.

– Ой, не могу, – верещала она. Паша! Она-то здесь зачем? Зайцев понадеялся, что его лицо не выразило ничего.

– Вы, гражданка… Гражданка!.. – засуетился гэпэушник. – Это сотрудница? Или вы сотрудница и ведите себя прилично, или покиньте зал!

С таким же успехом он мог бы таранить носорога в его железный зад. Паша знала, как обращаться с мужским полом. Ее кулака боялись пьяницы Фонарного переулка. Она утерла раскрасневшееся лицо полой кофты.

 

– Да я свидетель. Чего? Знала я Нюрку вашу.

– Не мою, а гражданку Анну Зайцеву. Вы ее знали?

– Кто ж эту стерву не знал?

Он весь прямо зацвел малиновыми пятнами:

– Отвечайте по форме, гражданка! Не на рынке. Ваше имя, должность.

Гэпэушник занес над листком перо рондо. Приготовился писать.

– Да я не скрываюсь. Прасковья Лукина. Дворник моя должность.

Товарищ Шаров и слова вставить не успел. Паша снова оживилась:

– Так вот. Та еще дамочка была Нюрка Зайцева. Вы уж простите, товарищ милицанер. Вы человек советский, вам не понять, может. Старые времена, там как было?.. Много ли стиркой наберешь? Кто папаша ихний – только боженька знает. Потому что Нюрка была женчина веселая.

– Зайцева проституцией занималась? – с надеждой спросил товарищ Шаров.

– Не, – махнула красной шершавой рукой-клешней Паша. – Ты чего, глухой? Прачка она, говорю же. Стирала. Черное и белое, всякое. Этим зарабатывала. А мужички – это для души. Слаба на передок покойница была.

Гэпэушник швырнул перо об стол, брызнула клякса. Капли упали на голубой верх фуражки. Это Шарова еще больше разъярило.

– Прекратить! – взвизгнул он.

«У-у. Кандидат на инфаркт», – подумал Зайцев.

– Вы, гражданка… Вы мне здесь культурно выражайтесь!

В зале уже откровенно хохотали. Даже комиссию отпустил испуг: она зацвела похабными понимающими улыбочками.

– Культурно – это как? – громко осведомилась Паша. Новый взрыв веселья.

Зайцев пристально смотрел на Пашу. Та на него не смотрела, занятая собственным спектаклем.

– Ты мне дурочку ломать прекрати! – взвизгнул гэпэушник.

– Скажу культурно, – с напускной покорностью пробурчала она, быстро зыркнула на Зайцева. – Уж вы меня извините, товарищ милиционер.

Набрала воздуха в свою просторную грудь, так что пуговка на самом обширном месте расстегнулась, и смачно выговорила: – Нюрка Зайцева, она была…

Всем известное короткое ругательство смачно щелкнуло в воздухе. Комната рухнула от всеобщего хохота. Товарищ Шаров яростно вскочил, чуть не опрокинул шаткий фикус. В комиссии кто-то схватил колокольчик и принялся яростно трясти, призывая к порядку. Звон его тоже казался хохотом.

– Прекратить! Вон отсюда! – напрасно орал гэпэушник.

Через проход, как израильский Моисей сквозь расступившееся в бурю Красное море, пробирался Самойлов. Плотное туловище стягивал пиджак, а то, казалось, он бы раздался еще шире. Неожиданно для своей комплекции Самойлов был подвижен, как кот. Короткие баки придавали ему еще больше сходства с котом.

– Я тебя саму привлеку! – захлебывался гэпэушник.

Быстро оглядев бушующее море, Самойлов справился лучше, чем Моисей. Вставил два пальца в рот. Громкий свист был похож на удар бича. Море улеглось. Все умолкли.

На комиссию Самойлов даже не смотрел.

– Кончай лясы точить, Зайцев. Вторая – на выезд. Моховая. Труп.

Зайцев на миг задержался. Нашел и спросил Коптельцева одними глазами. Тот мотнул головой.

– Поезжайте, – сухо распорядился начальник уголовного розыска.

Тут же стулья задвигались. Зайцев спрыгнул с помоста. В движение пришли все, не только вторая бригада. Все с видимым облегчением поспешили обратно к прерванным делам.

– У нас тут дела поважнее, – попытался навалиться гэпэушник.

Самойлов еще раз глянул на начальника угрозыска Коптельцева. Но тот вдруг обнаружил под своими ногтями нечто куда более интересное.

– Вы что, товарищ? – подчеркнуто возмутился Самойлов. – Советский гражданин мертвым обнаружен. Что же важнее?

– Это товарищ Шаров, Николай Давыдович, – быстро вставил Зайцев.

Коптельцев не ответил. Его глазки-вишенки даже не моргнули. Но Зайцев знал: все, что о гражданине Шарове можно узнать, будет в кратчайший срок узнано.

– Да за помехи в осуществлении задачи… – начал было разбег гэпэушник.

Но Самойлов уже понесся вскачь:

– Какие же помехи? Когда задача у нас общая – охранять покой и труд советских граждан. И задача эта на нас возложена государством, – громко отчеканил он, помогая себе ладонью отделить одно слово от другого. От пустых стен отлетало эхо. – Там советский гражданин мертв. И виновного надо найти и наказать согласно советским законам.

Слово «советский» подействовало на гэпэушника как кол на вампира. Самойлов вбил его несколько раз. И только потом повернулся к Шарову спиной. Люди шумно выходили из зала.

За пустым столом Шаров остался один. Дернулся, дернул за собой скатерть. Фуражка покатилась, укатилась, как назло, далеко и так и осталась лежать блином. Никто ее поднимать не бросился.

– Мы не закончили. Я тебе это обещаю, – проскрипел Шаров, с трудом выпутывая ноги из длинной скатерти.

5

Автомобиль уже урчал и трясся у крыльца угрозыска, в окнах белели лица, почти все были на местах. Зайцев полез внутрь. Матюкнулся, едва не наступив на собачий хвост, протянутый в проход. Морду Туз Треф положил на колени своего вожатого. Зайцев сел на привычное место у окна. Следом забрался Самойлов, плюхнулся рядом с Крачкиным.

– Бездельники, – только и сказал он. – Трудовую деятельность изображают, суки.

ОГПУ в угрозыске ненавидели все.

– Только людям работать мешают, – разошелся Самойлов. – Какие тут, в жопу, классовые враги? Тридцатый год на дворе. Тринадцать лет революции. Козлы!

Все помолчали. Самойлов добавил злобно: – Помотались бы с наше, небось расхотелось бы устраивать балаган. Леха, ты чего, уснул? – заорал он без всякого перехода водителю. – Поехали уже!

Автомобиль дрогнул и тронулся с места, выворачивая с Гороховой.

– Слушай, Вася, – подал сзади голос Мартынов, – а чего хорек этот к тебе прицепился, в самом деле? Какой еще папаша-купец?

Зайцев едва обернулся:

– Не понятно, что ли? Это у нас с тобой работы невпроворот, а у этих паразитов работы сейчас особо нет, так они ее себе придумывают.

Самойлов тут же встрял:

– Потом гнида эта бумажечку своему начальству подсунет: вот, мол, трудился я, потом трудовым изошел. Комнату мне дайте или паек повышенный.

– Кто знает, – заметил Крачкин.

– Да ты что, Крачкин! Какие еще классовые враги на четырнадцатом году революции?

Крачкин отвернулся и смотрел в окно как-то уж слишком пристально. Видно было, что тема ему не нравится. Он-то служил еще при царе. Бывший сыщик петроградской полиции был почти идеальной мишенью для чистки.

– А где Серафимов, в самом деле? – вдруг вспомнил Самойлов.

– Послушай-ка, будь другом, переметнись на мое место, – попросил Зайцев. И сам после небольшой тесной кадрили с Самойловым посреди автомобильной тряски подсел к Крачкину.

Крачкин, впрочем, тревожился не слишком. Он привык быть паршивой овцой. Или уж, во всяком случае, белой вороной.

Знаменитостью петроградского сыска Крачкин стал задолго до революции. Знаменитостью скандальной. Ему случалось арестовывать товарища министра, офицера гвардии, обладательницу третьего по величине состояния империи. Случалось и сметать подозрения, напрасно павшие на людей незнатных, а то и вовсе бедных. Консервативная пресса его проклинала, в гостиных шипели, Крачкина дважды отправляли в отставку. Причем один раз без права восстановления на государственной службе. Слава эдакого Робин Гуда, защитника бедных, оказалась горьковатой на вкус. Зато после революции, разбившей миллионы жизней надвое, она Крачкину послужила. В отличие от большинства он и в новой жизни остался тем, кем был в старой, – следователем. В 1922 году он получил именной пистолет с гравировкой. Как только партийной ячейке требовался пример старого спеца, который служит новому строю и передает опыт советским кадрам, вызывали Крачкина.

Именно с ним Зайцеву хотелось обсудить убийство Фаины Барановой.

Зайцев бегло рассказал о странных находках в комнате убитой: приключения портьеры и платья.

– И что? – спросил Крачкин, отводя взгляд от окна.

– Странно это, вот что. Если убийца там, значит, красоту навел. Не торопился гад. Другой бы бежал со всех ног.

– Возможно, не первый раз убивает, – резюмировал Крачкин.

– Не в этом дело. Зачем так трудиться, вот я чего не понимаю.

– Во-первых, занавеску эту и сама Баранова повесить могла.

– Соседи говорят, что…

– Женщины в бальзаковском возрасте часто делают глупости на почве страсти, – перебил Крачкин. – И платье сама, конечно, надела, это во-вторых. И прическу себе затейливую сделала, в-третьих. Если убийца любовником ее был.

Зайцев задумался. Да, складно.

И все-таки не совсем.

– Но роза в руке! – воскликнул он. – И метелка эта дурацкая. Да и поза в кресле. Уж точно не сама она ее приняла. Значит, убийца ее усадил? Зачем? Бред.

– Не обязательно, – спокойно возразил Крачкин. – Сперва аффект, потом раскаяние. Я помню, как корнет Е. накрыл убитую им любовницу шалью, оправил платье.

– Это ты все с Барановой носишься, Вася? – полюбопытствовал с другого сиденья Самойлов.

Вожатый и его пес дремали, прикрыв глаза.

– Или мать, которая сперва придушила свое незаконнорожденное дитя, а потом тщательно одела. Чепчик даже. И запеленала, – продолжал Крачкин. – Все то же самое. Горе и ужас от содеянного могут принимать странные формы.

Зайцев покачал головой.

– Так то было при царизме, – вставил Мартынов.

– Все когда-нибудь уже было. Все на что-нибудь непременно похоже, – заметил Крачкин. – Люди всегда одни и те же. И при царизме, и при советской власти.

– Преступление есть пережиток старины, – заявил Самойлов.

Непонятно было, шутит он или нет.

Крачкин растопырил пятерню, принялся загибать пальцы:

– Любят и ненавидят, жаждут денег или выгодного места, боятся разоблачения, шантажируют, или на пути у них кто-то стоит. Всё. Причины всегда одни и те же.

– Ой, не знаю, – с иронией возразил Зайцев.

– Преступление есть продукт общества, – встрял водитель, закладывая поворот и едва успев поймать рукой сложенную треногу, стоявшую в проходе.

– В самую точку, Леха, – согласился Зайцев. И заговорил серьезно: – Твои, Крачкин, методы психологического реализма не всем годятся. Ты логически рассуди. Если общество наше советское, еще в мире небывалое, бесклассовое, то значит это, что и преступники в нем новые, небывалые, так? Со своими небывалыми прежде мотивами. Или преступниками становятся сейчас только те, кто против нового общества?

– Это ты все думаешь, к чему он ей в руки метелку вставил? – поинтересовался Самойлов. – Глумился поди, вот и вставил. А ты, Мартышка, чего думаешь? Сидишь все, молчишь, вставь веское слово.

Мартынов спохватился.

– Кто его, черта, знает, – постарался ответить он.

– Господи, – сказал Крачкин, глядя в окно. Они как раз проезжали мимо ограды Летнего сада. Головы горгон не глядели им вслед. За оградой кипела зелень. Волны смеялись, ловя солнечные блики. В голубом небе косо висели белые острые чайки.

– Какой дивный, прекрасный город, – произнес с грустью Крачкин. – Я не понимаю, как вообще можно убить, украсть, обмануть, когда каждый день видишь такое.

Самойлов фыркнул так, что пес поднял голову.

– Фасады бы еще подкрасить кое-где.

– Приехали, – оборвал дискуссию шофер Леха.

Автомобиль свернул на Моховую.

6

Домой Зайцев снова вернулся запоздно. Светлое небо отражалось в ясной воде. Дома, казалось, только притворялись спящими, видные до последней черточки в теплом воздухе.

В открытую форточку доносился трубный голос дворничихи, гудевший что-то о любви. В арку был виден внутренний двор с огромным тополем – довольно небывало для ленинградских дворов-колодцев. Впрочем, для классического колодца этот двор был вдобавок слишком светлым и широким. Хорошо жила певица Вяльцева. Зайцев прошел мимо парадной, свернул во двор к флигелям. Здесь во времена Вяльцевой располагались квартиры победнее, потолки были пониже, лестницы поуже. В этой части в дворницкой и жила Паша. Пока Зайцев пересек двор, она успела дойти до припева.

«Ац-цвели-и уш давно-о хризантэ-э-э-э-мы», – мычала она. Пение слегка заштриховал треск швейной машинки.

В ее конурку вход был отдельный. Дверь, как обычно, нараспашку. Марлевая сетка чуть колыхалась на сквозняке.

– А, здрасьте, – оборвала пение Паша, заметив Зайцева на пороге. – Все не спит ленинградская милиция.

Зайцев прикрыл дверь.

– Паша, ты наврала сегодня, – тихо и холодно произнес он. – Зачем?

«Ха-атцвели-и уш давно-о», – снова затрещала машинка. Поползла из-под иглы цветастая ткань.

Зайцев оперся обеими руками о стол.

– Я, Паша, советскую власть обманывать не рекомендую.

Треск оборвался. Паша заткнулась, заморгала.

– Ты же знаешь, что я здесь в комнате живу с тех пор, как меня детдом поселил. И мать свою я только по документам знаю. И ты ее помнить никак не можешь.

 

Паша пожала мощным плечом.

– Ты давай плечиками не тряси, не Вяльцева. Отвечай, что это еще за комедия.

– Да чего! Обиделся ты, что ли? Я же не в обиду. Я справедливость люблю.

– И врешь поэтому.

– Да что я, не поняла, что ли, куда этот прыщ гнул?

– Ты как насчет прыща-то узнала, расскажи мне.

– Кверху каком. Как-как. Клавка сказала, которая на Вознесенском метет, а ей Пахомыч с Фонтанки, а ему Люська с Гороховой. А Люська на стенке у вас прочла.

Ленинградские дворничихи и дворники были сетью, единству которой Зайцев в очередной раз поразился.

– Вот что, Паша. Спасибо, конечно, за чувство локтя. Только ты больше не лезь. Мне от людей прятать нечего. А враки и выдумки твои тебе самой боком выйти могут. Ясно?

Паша ухмыльнулась.

– Локтя, ха! Да мне твой локоть как собаке пятая нога. Да я как про чистку у вас услышала, так помчалась. Нам оченно некстати, если тебя фукнут отсюдова. Нам в доме свой мильтон до зарезу нужен, понял? Я всех безобразников и алкашей местных знаю. А тут еще Фонарный рядом, вон за углом. Оттуда шваль еще своя набежит. И с Сенной ханурики сунутся. А так, раз мильтон живет, им соваться ссыкотно вроде. Стороной наш дом обползают. Да пока ты в мильтоны не поступил, у нас стекла раз в неделю колотили. А уж сколько у людей простых добра повынесли, – она усмехнулась: – Свой мильтон в доме нужен.

Зайцев слегка поразился простому зоологическому прагматизму соседей. Великий знаток борьбы и сосуществования видов в дикой природе Чарльз Дарвин наверняка воспользовался бы этим примером, если бы дожил до победы большевизма.

– Я, Паша, вам не свой мильтон. Если кто из вас закон нарушит, то по всей строгости спрошен будет. Ясно?

Паша мотнула головой, как лошадь, которая пытается стряхнуть торбу.

– Ты карточки-то на месяц выдать не забудь, – миролюбиво напомнила она.

Машинка снова застучала.

«Ха-атцве-ли-и уш давно-о…» – снова понеслось в белую ленинградскую ночь.

У себя в комнате Зайцев задвинул щеколду на двери. Свет зажигать не стал. В комнате было достаточно света с ночной улицы, с воды. Он взялся за край комода, приподнял. Отодвинул, стараясь не шуметь.

Отлепил от задней стенки плотный конверт. И вынул из него документы.

Трудовую книжку он сразу отложил. В ней можно было не сомневаться: ее он получил сам. Все записи тоже сам заработал.

Зайцев долго смотрел на маленькую плотную фотографию. На ней была дама, шляпа ее была размером с колесо, а высокий вороник закрывал шею. Зайцев смотрел в глаза, так похожие на его. Других фотографий матери у него не было. Похоже, пришло время с ней расстаться. Сердце сжала тоска. Окажется ли его память столь надежной, чтобы сохранить ее лицо? А вдруг случится так, что однажды он не сможет вспомнить? Ему стало жутко. Не сжигать? А если этот снимок будет стоить ему жизни? Зайцев смотрел на него, будто желал выжечь изображение на обратной стороне собственных глаз. Помедлил, но все-таки опустил снимок в медную миску.

Отложил в сторону, к трудовой, членский билет общества Осоавиахим с маленькой квадратной фотографией. Небрежно бросил следом читательский билет в районную библиотеку.

А метрику поднес к самым глазам. Затем посмотрел на свет. Перевернул. Все как и должно быть. Документ был сделан на совесть, не вызывал подозрений. Он выглядел отлично. Иначе и быть не могло. Мать: некая Анна Зайцева. Отец: неизвестен.

Сердце его слегка забилось.

Место за комодом было вполне надежным на случай, если в комнату залезет поживиться дурилка какой-нибудь. Но при обыске, профессиональном обыске? Сам Зайцев не мог припомнить, чтобы кто-то из них когда-либо передвигал на месте преступления мебель. Но кто знает, как там их учат в ГПУ.

Он подвинул ближе миску. Нашарил коробок. Чиркнул спичкой. Дама в шляпе казалась печальной.

Зайцев едва не обжег пальцы, но успел задуть спичку.

Фотографию снова убрал в конверт.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru