bannerbannerbanner
Женский Декамерон

Юлия Вознесенская
Женский Декамерон

Полная версия

История седьмая,

рассказанная «диссидентской женой» Галиной и повествующая о том, как умненькая дурнушка благодаря своей несусветной доброте и готовности пойти на любую авантюру ради дружбы находит свое счастье в одном из политических лагерей Советского Союза – не в качестве узницы этого лагеря, конечно!

Слыхали вы, кто такие «диссиденты»? Так вот я нечаянно стала диссидентской женой. Это и была моя первая любовь.

Вы сами видите, что я не из тех невест, что нарасхват идут: и худая, и в очках, и вообще не очень чтобы очень, чего уж… Мне уже двадцать лет было, а я ни разу не целовалась и как-то мало о таких вещах думала. Любила театр, поэзию, училась на архитектурном в Академии художеств. Друзья, конечно, у меня были и даже довольно много. А еще была у меня школьная подружка Людмила, с которой мы в институтские годы встречаться стали реже, но уж если встречались, то всегда нам было о чем поговорить, расходились заполночь.

Подружились мы с ней еще в школьные годы на любви к стихам: когда все девчонки зачитывались Есениным да потом еще Асадовым, мы с нею доставали стихи Ахматовой, Цветаевой и Мандельштама. Еще мы обе любили Киплинга, и была у нас любимая песенка на его слова, к которой мы музыку подобрали и распевали вдвоем под гитару моей подружки:

 
А в солнечной Бразилии,
В Бразилии моей,
Такое изобилие
Невиданных зверей!
Бразилия, Бразилия,
Владычица морей,
Увижу ли Бразилию
До старости моей?
 

Так вот, как-то уже в институтские годы прихожу я к моей Людмиле, а она в фанерный ящик посылку собирает и превесело так напевает нашу песенку, но совсем с другими словами:

 
А в сказочной Мордовии,
Мордовии моей,
Такое изобилие
Порядочных людей!
Мордовия, Мордовия,
Владычица идей,
Увижу ли Мордовию
До старости моей?
 

Только, милые женщины, давайте уговор: то, что я вам сейчас расскажу, сразу же забыть и не вспоминать ни при каких обстоятельствах! Лишнего я все равно не болтаю и имена все изменю, но на всякий случай лучше предупредить. Вас, Валентина, это в первую очередь касается. Государственных тайн я все равно не знаю, так что пускай ваша партийная совесть спит себе спокойно, но расскажу кое-что такое, о чем где попало и с кем попало болтать не стоит. Договорились? Тогда я продолжаю.

Догадывалась я еще и прежде, что подружка моя связалась с диссидентами: то новость такую расскажет, какую из газет не вычитаешь, то перескажет книжку, о которой все говорят и никто толком сказать не может, потому что не читал никто, а издана она за границей. Да она своих взглядов от меня особенно и не скрывала.

В другой раз захожу я к своей Людмиле, а она сидит в слезах над столом, на котором разложены редкостные продукты: колбаса копченая, банки растворимого кофе, какие-то консервы с иностранными этикетками, даже банка черной икры. «Что же ты, спрашиваю, Людмила, над таким богатством сидишь и слезы льешь? Нелогично». Тут Людмила подняла голову, поглядела на меня внимательно и говорит: «Кажется, Галка, тебя мне Бог послал. Слушай, какая история. Про последнее “самолетное дело” знаешь?» – «Знаю, ты рассказывала». – «Так вот, я два года ездила на свидания к одному парню, получившему кошмарный срочище по этому делу». – «Куда ездила?» – «Как куда? Во Владимир, в центральную политическую тюрьму. Под видом невесты. Родственников у него – одна мама старенькая, больная, из дому не выходит. Я добиваюсь разрешения на брак, но пока не дают. Сейчас его перевели в лагерь, подошло время свидания, а никак не могу ехать: маму в больницу вчера положили, скорее всего будут делать операцию. Ехать за меня совершенно некому, да и не пустят никого, потому что в деле у него одна я записана. Мы с тобой немного похожи, возраст одинаковый – поезжай за меня!»

Сначала я просто опешила. Испугалась, конечно: шутка ли, в политический лагерь ехать! Но Людмила так ревела, так жалела того парня и так убивалась, что мать ей тоже не на кого оставить, что я начала колебаться. Она мне его письма дала почитать, а в них столько благодарности за заботу, столько тепла, что и мне его жаль стало. Думаю, будет ждать человек, мучиться, а никто не приедет… К тому же с Людмилой мы действительно похожи, в детстве нас даже за сестер принимали: обе типичные ленинградки, голубоглазые и светловолосые… Да и романтично! И я решилась на эту поездку.

Людка от радости меня чуть не съела, стала вперемежку с поцелуями рассказывать, что делать, куда ехать, кому что говорить… Ну, еще кой-какие подробности, о которых я умолчу.

Добиралась я в эту распроклятущую Мордовию разве что чуть легче, чем декабристки в Сибирь ездили. Сумки с продуктами руки оттягивают, транспорт – что поймаешь, обстановка незнакомая и какая-то полудикая, непривычная… Честно говоря, страшно было. Если бы не Людка и ее больная мама, я бы назад повернула, наверное… Но ведь нельзя! Да и человек ждет, хоть и незнакомый еще, но уже вроде как и не чужой… Нашла лагерь и еще больше испугалась: как в кино про фашистов… Попрошу, Валентина, без комментариев! Лагерь есть лагерь, и под звездой он или под свастикой – это для тех, кто там сидит, одинаково, наверное. Не забывайте, сколько ваших коллег, партийных деятельниц, прошли через это. Нет, я не у Солженицына вычитала, хотя его я тоже читала. Эго ваш Хрущев с высо-о-кой трибуны всенародно объявил. Вот и молчите! Впрочем, рассказ не об этом, а о первой любви.

Оформили мне какие-то бумаги и, едва живую от волнения, повели через лагерный КП – контрольный пункт – в комнату для свиданий. В комнате этой посередине стоял длинный стол и стулья по ту и по эту сторону. Усадили меня на стул и велели ждать. Осталась я одна, сижу и дрожу. Думаю: а что же мне делать, когда «жениха» приведут? Как с ним поздороваться, чтобы он догадался, что я – вместо Люды? Вдруг он спросит: «Кого это вы ко мне на свидание привели? Никакая она мне не невеста!» Или приведут не его, а кого-нибудь другого? Вдруг тут, в этой комнате, еще одно свидание должно состояться? Что будет, если я чужого брата или мужа женихом назову? И вообще, как мне с ним здороваться, просто так или обнимать придется? Разволновалась я до того, что с меня пот начал градом лить. Думаю, сейчас завалю я это свидание, посадят меня с Людкиным-то паспортом, а за мной и саму Людку, лет на десять! И как только я увидела, что охранник пропустил в комнату высокого парня в зэковском костюме, кинулась я ему на шею с воплем: «Славочка! Любимый!» и начала целовать его не разбирая куда. А сама на ухо шепчу ему: «Я вместо Люды приехала, с ее паспортом… Он меня тоже обнял, смотрит мне в лицо, глазами хлопает. Да вдруг как прижмет к себе, как начнет целовать – я чуть сознание не потеряла. А он мне шепчет между поцелуев: «Передайте Люде, что Гек в больнице в тяжелом состоянии. Нужна операция, а его кормят анальгином. Боимся за его жизнь. Срочно нужно шум поднять».

Развел нас охранник по обе стороны стола, сам сел неподалеку, слушает, о чем мы говорить станем. А нам и говорить-то не о чем. Два раза я его о здоровье спросила, два раза он меня. Помолчали минуты две, а потом меня осенило, и я давай ему про настоящие дела рассказывать: что у меня, слава Богу, все здоровы, а вот у подруги моей мама тяжело заболела, подозревают рак, возможна операция прямо на днях. Потом перещла к моим делам: дачу на это лето снимал не папа, а я сама, и потому она будет в этом году не в Зеленогорске, а в Токсово, причем в довольно комарином месте, на озере, рядом с большим трамплином. Он вдруг оживился, голос потеплел:

– На озере Хеппо-ярви?

– Ну да, прямо на полуострове за трамплином.

– Специально выбрала место, где моя бабушка живет или нечаянно?

– Нечаянно! У меня все нечаянно получается! Ты уж не сердись на меня, нескладеху…

– Чего ж тут сердиться, я просто счастлив. Вы с бабушкой моей обязательно подружитесь. Кстати, ты поразительно похорошела с нашей последней встречи!

А надо вам сказать, что Людка хоть и похожа на меня, но куда интересней и за собой следит, а я так, синий чулочек… Я смущаюсь, а Славик такими глазами на меня смотрит, прямо в душу заглядывает! Так на меня никто и никогда еще не смотрел. Тут у меня последние сомнения отпали на тот счет, правильно ли я делаю…

Валентина, я вас просила! Я про вашу образцово-показательную семью слушала, не перебивая. Неужели вы не понимаете, что о политике еще не было сказано ни слова? Мы о любви говорим и только о любви. Остальные хотят слушать? Тогда я продолжаю, а вы, Валентина, можете пока книжку почитать. А еще лучше – газету.

О чем мы еще в то наше первое свидание говорили, я уже теперь плохо помню. Два часа пролетели как две минуты. Да-да, это я всего за двумя часами в такую даль добиралась! Славик опять подошел ко мне, взял за плечи и тихо один раз поцеловал в щеку, а потом еще руку поцеловал. И вот эти-то два последних поцелуя самые страшные для меня и оказались.

Увели его. А из продуктов охранник разрешил ему взять только яблоки и немного колбасы. И это еще добрый попался, другие потом и того не разрешали. Пришлось остальное назад тащить, потом другим политзаключенным пошло.

Вернулась я в Ленинград сама не своя. Людке все рассказала, про Гека передала, отчиталась. Потом стала к ней чуть не каждый день забегать. Та удивляется, а я стесняюсь спросить, нет ли письма от Славика. И вот однажды прихожу я к ней, а она мне и говорит:

– Тут письмо пришло от Славы. По-моему, это тебе… Взяла я письмо и читаю: «Дорогая Люда! Только на этом последнем свидании я понял, что всю жизнь мечтал о тебе и ждал тебя. Если это свидание должно было произойти в лагере, я готов благодарить судьбу за лагерь…» Много там было хороших слов, и все они мне, а не Людке предназначались. Поглядела на меня моя подружка и спрашивает:

– Кажется, у нашего Славы настоящая невеста появилась?

– Еще не знаю, но на всякий случай расскажи мне, как добиваться разрешения на брак с политзаключенным.

 

В следующий раз я поехала к Славику уже со своим собственным паспортом и очень боялась, что знакомый охранник попадется или начальник какой-нибудь, который меня в прошлый раз под другой фамилией встречал. Обошлось. А еще через три года мы получили разрешение на брак. Андрюшку своего я тоже со свидания «привезла». А сейчас наш папа уже в ссылке, мы чуточку подрастем, окрепнем и к нему поедем».

– Так вот какие вы, диссиденты! – воскликнула Иришка, когда Галина закончила рассказ. – А я думала, какие-нибудь особенные…

– С волчьими ушами, что ли, чтобы «вражьи голоса» лучше слушать? – засмеялась Наташа. – Люди как люди. У нас тоже один работает. Раньше все подписи собирал, а теперь притих что-то. Время не то, видно… Или сядет, или уедет, так все считают.

– А еще я вот о чем думаю, девочки, – продолжала Иришка, ничуть не обидевшись на Наташу. – Интересно, кому приходилось хуже, декабристкам или женам политзаключенных при советской власти? Я думаю, что тогдашним женам было тяжелее, они ведь были аристократки, а наши больше привыкли к трудностям.

Все засмеялись, а Валентина возмущенно зашуршала «Правдой», из-за которой внимательно слушала каждое слово, звучавшее в палате.

– А мне так сдается, – вступила в разговор Зина, – что нынешним много тяжельче. Тогда все ж с продуктами полегче было. А теперь все хуже и хуже, ну, все как есть в очередь! Кроме газеты «Правда».

– Спасибо и на том! – засмеялась Эмма. – С чем бы мы здесь в туалет, извините, ходили, если бы в родильном доме не положено было раздавать газеты для политпросвещения матерей?

– А мы раньше «Блокнотом агитатора» пользовались, – с мечтательной ноткой в голосе произнесла Иришка. – У него и формат был подходящий, и бумага такая мягкая, рыхлая… Мы его из почтового ящика прямо в туалет несли. Валентина, а почему «Блокнот агитатора» теперь на такой неудобной бумаге стали печатать? Наверняка ведь подписчиков потеряли, бумага чересчур плотная.

Валентина ничего не ответила, отшвырнула газету в ноги кровати и повернулась лицом к стене. Женщины переглянулись и затихли: нехорошо как-то получилось, не отвечать же Валентине и за жесткую бумагу «Блокнота агитатора»…

Но Галина прервала тишину:

– Неля, а теперь, между прочим, ваша очередь. Вы нам обещали рассказ тоже о лагере, только фашистском.

– Да, только это будет рассказ вовсе не о первой любви, а рассказ о маминой шубе. Но зато из него вы поймете, почему у меня никогда не было первой любви в обычном понятии.

И Неля начала свой рассказ.

История восьмая,

рассказанная учительницей музыки Нелей, новелла, в которой тема первой любви неожиданно для автора сменяется темой первой ненависти, а еще она отличается от других тем, что имеет посвящение – поэту Науму Коржавину, написавшему потрясающее стихотворение о детях в Освенциме – «Мужчины мучили детей», и стихи эти, безымянные, ходят в списках по женским лагерям СССР

Я родилась во Львове перед самой войной. Мама у меня была еврейка, а отец поляк, но я себя считаю только еврейкой, и не потому, что у евреев национальность считается по материнской линии, а так… Ну, вы все сами поймете из моего рассказа.

Родители оба были музыканты. Единственная картинка, которая запомнилась мне из той жизни, – мама играет на рояле. Потом наступила такая жизнь, что я это воспоминание долго считала сном: ведь не могло же быть, чтобы когда-то было так хорошо! Мне снилось открытое окно, а в нем ветер раздувает легкую белую занавеску. Она влетает в комнату и задевает край рояля. За роялем сидит мама, очень красивая, в светлом платье, и играет. Она иногда поворачивает ко мне улыбающееся лицо и чуть наклоняет голову в такт музыке. И везде – на черной блестящей крышке рояля, на мамином шелковом платье, на желтом полу, который так хорошо пахнет, – танцуют под музыку солнечные зайчики. Их много, потому что за окном качается высокое дерево. На нем танцуют листья и танцует занавеска в окне, и я тоже танцую в своей кроватке. Конечно, я просто прыгала, держась за деревянную решетку, приседала, но в памяти так и осталось – я танцую. Потом как-нибудь я вам расскажу, как позже я поняла, что это все же был не сон…

Ну вот. А потом началась война и все мои осмысленные воспоминания связаны с нею. Во Львов пришли фашисты, и начались повальные облавы на евреев. Наш отец – это мама позже рассказала, когда я подросла, – решил, что самое лучшее для нас собрать вещи и пойти с утра на вокзал, как было приказано всем евреям. «Для нас» – это значило для мамы с тремя детьми. Мне тогда было два года, сестре Гене семь лет, а брату Левушке – девять. А на отца приказ о евреях не распространялся, он ведь был поляк, как я уже говорила…

Мама стала плакать, она очень испугалась за детей.

– Что ты так разволновалась? – возмущался отец. – Немцы цивилизованная нация, ничего плохого они вам не сделают. Вас эвакуируют в безопасное место где-нибудь в Германии, вы мне оттуда напишете. Не забудь сразу же сообщить им, что ты известная пианистка – может быть, они тебе организуют гастроли по Германии. Это же культурные люди, Бася, я не понимаю, отчего ты впадаешь в панику?

Но отец маму не успокоил. Она сказала ему, что пойдет к родственникам узнать, что они собираются делать, и побежала к дяде Арону за советом.

Дядя Арон был очень умный человек. Он всем потихоньку говорил, что единственный способ уцелеть еврею в этой обстановке – это внимательно следить за всеми фашистскими приказами и делать все в точности наоборот. Когда мама вошла в дом дяди Арона, она увидела, что вся его семья занята сборами.

– Неужели вы тоже хотите идти на вокзал? – удивились она.

– Ни в коем случае! – ответил дядя Арон, – Мы уходим под землю.

Оказалось, дядя Арон и еще несколько смелых и сообразительных евреев раздобыли где-то карту канализационной системы Львова и решили выйти по трубам к руслу подземной реки, протекающей под городом. Дядя Арон велел маме собрать все необходимое, взять побольше еды, потеплее одеться и ночью прийти к нему вместе с детьми. Отцу он приказал ничего не говорить, а просто объяснить ему, что все родственники решили явиться на вокзал вместе, чтобы не потеряться потом в дороге.

Отец маме поверил и не стал вмешиваться в ее сборы и тем более не собирался нас провожать. На улице еще было тепло, но мама достала из гардероба свою котиковую шубу и нас тоже обрядила во все зимнее.

Глубокой ночью мы пробрались к дому дяди Арона; это было опасно, потому что по городу ходил патруль. А позже мы вместе с его семьей и еще несколькими евреями пробрались задворками в какой-то глухой двор. Там уже был открыт канализационный люк, и мы все по одному спустились в него по железной лестнице до самого дна, а там нас уже встречали двое мужчин с фонарями. Самых маленьких снесли вниз на руках и старенькую маму дяди Арона, которая уже не ходила, тоже. Внизу нас повели по холодному и сырому подземелью куда-то в темноту…

Из нашей подземной жизни – а она продолжалась несколько месяцев – я мало что помню. Там было темно, горели слабые самодельные коптилки, везде капала вода и стоял отвратительный запах. А сверху иногда к нам доносился звон трамваев и колоколов. Дети плакали и просились наверх. Я тоже не хотела там оставаться. Мама говорила, что ей все время приходилось держать меня на руках: стоило на минуту отпустить, как я пыталась куда-то уйти. А еще там всюду бегали огромные крысы. Они охотились за нашими продуктами, и маме приходилось держать на коленях не только меня, но и наш мешок с едой. Ни Левушке, ни Гене она не могла его доверить, потому что от плохого воздуха они все время засыпали, и тогда крысы грызли мешок. Но однажды, когда у нас оставалось уже совсем мало еды и мама прятала мешок на груди под шубой, крысы все-таки нас ограбили. Мама то ли крепко уснула, то ли потеряла ненадолго сознание, и крысы прогрызли ее шубку, потом мешок и утащили все, что там оставалось. Потом мама нашла у кого-то иголку и сделала из пустого мешка заплатку на шубу. С голода нам умереть не дали, а в шубке с большой заплаткой на животе мама и в лагерь прибыла, где над ее видом очень смеялись немцы. Зато и не отняли!

Нас погрузили в вагоны и повезли в лагерь. Конечно, для всех это было большое горе, но только не для маленьких: мы ничего не понимали и только радовались солнцу. Правда, первое время мы и смотреть на свет не могли – глаза болели, но скоро это прошло.

В какой лагерь, спрашиваете? В обыкновенный. Фашистский концентрационный лагерь Освенцим. Да, в конце концов немцы нас все же выследили с собаками и взяли. Но не всех. Две семьи успели уйти и спастись. Говорят, это были единственные евреи, уцелевшие во Львове.

Про концлагерь я вам рассказывать не буду. Вы из кино и книг больше меня знаете, а я ведь совсем маленькая была и сама почти ничего не помню. Только одно хорошо запомнилось: как мы, дети, попавшие в женский барак вместе с матерями, боялись мужчин. Мы твердо и точно усвоили: женщины – это защита, мужчины – страшная опасность. Они могли избить, могли убить на месте, пристрелить, как щенка, ребенка только за то, что он громко заплакал. А самое страшное – они могли разлучить с мамой. Мы боялись отойти на шаг от матерей, старались все время держаться за юбку или за руку.

Левушку от нас забрали в мужской барак, и больше мы его не видели. А Геня скоро заболела, ее забрали в больницу, а оттуда в крематорий. Осталась я у мамы одна. Нам повезло, мы выжили и даже вернулись во Львов. Но в нашей квартире отец поселил уже свою новую жену, и у них даже успел родиться ребенок. Он дал матери денег на дорогу и посоветовал ехать в Ленинград, где жили ее родственники. Обещал платить на меня алименты. Но мама отказалась: деньги тогда ничего не стоили, она думала, что в Ленинграде сразу же найдет работу. Музыкантша, вы подумайте! Такая наивность ее и погубила в конце концов. Когда я думаю о маме, всегда удивляюсь, как она, такая неприспособленная, ухитрилась сохранить мне жизнь.

Да, но я еще вот что хотела сказать вам об Освенциме. Как-то наши женщины узнали, что готовится приказ о ликвидации всех еврейских детей. Нас уже оставалось совсем мало, все почти умерли, как ни берегли нас женщины. И тут мама приказала мне не отходить от нее ни на шаг, а завидев «дядю» – все равно какого, бежать к нашему месту на нарах и залезать под матрац. Я была такая худая, что на матраце, рассказывала мама, и бугорка не было видно там, где я лежала. Ах, как трудно было маме отучить меня потом от этой привычки! Уже я все понимала, уже мы как-то устроились в Ленинграде, но если чужой мужчина заходил к нам в комнату – управдом или сосед, например, я тут же молча бежала к маминой кровати и лезла под матрац.

Подросла я и пошла в школу. Под матрац прятаться перестала, но безумный ужас перед мужчинами у меня так и остался. В школе я училась отлично по всем предметам, кроме рисования – его вел учитель. Когда директор проходил мимо меня по коридору, я вжималась в стенку, а если заговаривал – не могла ответить ни слова, и его-то слов со страху не слышала.

С годами это почти прошло. Но когда я стала девушкой, я никак не могла понять моих подруг: как это они могут испытывать какие-то нежные чувства к молодым людям? А если какой-то мальчик пытался за мной ухаживать, я тотчас мысленно примеряла на него эсэсовскую форму. Конечно, рассказы матери об отце тоже посеяли у меня недоверие к мужчинам, но самое страшное было вот это крепко усвоенное в лагере: если идут мужчины – надо прятаться, иначе быть беде.

Как же, спросите, я с таким вот страхом все же вышла замуж? Очень просто. После смерти мамы родственники дали мне возможность доучиться в музыкальной школе, а потом я поступила в училище. Тут меня начали сватать, чтобы поскорее устроить мою жизнь. Они все уже старые были, мои дяди и тети, хотели поскорей до конца довести то, что маме обещали, – поставить меня на ноги и устроить. Знакомили меня с какими-то красивыми и ловкими молодыми людьми, тоже евреями, которые хотели жениться на ленинградке. Многим я нравилась, но я каждый раз плакала, что огорчаю своих родных, и отказывалась. А однажды пришел к одному из моих дядей его друг, сорокалетний вдовец, тоже хотел жениться, просил подыскать ему спокойную добрую женщину, которая могла бы заменить мать его двенадцатилетней дочери. Вот этого человека я не испугалась, потому что мне страшно жалко стало девочку: я ведь тоже в двенадцать лет осиротела. Борис Николаевич на меня и внимания не обратил, сидит девчонка в уголке и слушает. А когда он ушел, я набралась смелости и сказала дяде, что вот за этого человека я бы вышла замуж без страха. Дядя удивился и попытался меня отговорить: «Ты сама еще ребенок, где тебе дочь воспитать!» – и отказался меня сватать. Но тут я совершила единственный героический поступок в своей жизни. Как только Борис Николаевич пришел еще раз к дяде вместе с дочерью, я зазвала Ленусю к себе в комнату и все прямо ей сказала: и кто я сама и что хочу заменить ей мать. Ленуся моя расплакалась, обняла меня и тут же назвала мамой. Ну, а с папой своим она нас за неделю сосватала. Стали мы жить втроем, и страхи мои скоро меня оставили, разве что когда приснится что… Вот. А первой любви так и не было, как видите…

 

Все женщины пригорюнились, слушая рассказ Нели, а Иришка всхлипывала в платочек и шмыгала своим курносым носом, как младенец.

Бичиха Зина качала головой и приговаривала:

– Вот сволочи, вот ведь сволота какая… Сейчас в лагерях детишкам, конечно, тоже не сладко приходится, но все ж таки свои – не фашисты, хоть не стреляют.

– А ты про какие лагеря говоришь, Зина?

– Да про наши, советские, в которых «дэмээры» есть, бараки для детишек то есть. По-казенному Дом матери и ребенка. Если попадает зэчка с дитем или в лагере родит – его туда, в «дэмээр» этот. Подвезло мне, что сейчас не сижу, а то бы и мою дочку на казенный харч определили.

– Ты нам расскажешь про женские лагеря, Зин?

– Ой, не сегодня, девоньки! Два лагеря на день – это уши свянут. В другой раз. Сейчас вон Эмма пускай рассказывает, она этого дела затейница, вот ее и послушаем.

И Эмма тут же начала свой рассказ.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru