«Жизнь все расставит на свои места», – говорила тебе мама. А ты каждый вечер рыдала в подушку. Ты кусала ее и издавала странный звук, смесь гудка и воя. Подушка не давала ему стать громким, возвращая внутренностям истошный вопль. Он растворялся где-то в желудке, и становилось чуть легче. На наволочке оставался мокрый овал. Я почему-то запомнила твой способ бороться с болью, и в жизни, к сожалению, он мне пригодился.
Тебя бросил Петя. Шесть недель гладил по голове, называл «моя девочка» и дарил шоколадки, а потом ушел к раскрашенной кукле из сказки. К дуре этой, на Белоснежку похожей. Тогда мы ненавидели всех брюнеток.
Если б не Петька, а Васька или Савка ушел от тебя, было бы не плохо, а неприятно, ты уверяла. А Петька как кусок сердца, ты уверяла. Только с ним тебе было всегда весело, всегда интересно, всегда! В жизни так только раз бывает, ты уверяла. А я верила, представляешь? Даже о такой же любви мечтала. Чтоб никак от нее не избавиться. «Дура, иди домашнее задание лучше сделай!» – говорила мама. А ты отвечала, что не можешь. Она хлестала тебя мокрым полотенцем, улыбалась и обзывала дурой. Ты начинала отбиваться, немного ее ненавидеть, и становилось легче.
Когда на работе меня обвинили в краже платков, я пришла к твоей маме и попросила и меня отхлестать. Она, конечно, с удовольствием, но ненавидеть ее, даже немного, мне не удавалось. Поэтому больше я ни о чем таком не просила.
Ты печально смотрела из-за угла, до сих пор помню ваш обшарпанный деревянный кухонный угол с красной обшивкой. Я часто жалела тебя, но тогда впервые мне вдруг стал противен этот твой грустный, равнодушный к моему горю взгляд, эгоистичный взгляд страдалицы из любви к страданию.
Даже в тот вечер ты заставила меня выслушать какую-то нелепую историю о том, как ты столкнулась с ним в булочной. Я ненавидела Петьку. Казалось, ненавидела так же сильно, как тебе казалось, ты его любила. Теперь-то, конечно, нам не восемнадцать лет…
– Ну ты разошлась! Чаю подлить?
– Ну а как же? Вот эти твои слова: «А когда-то ведь я по нему с ума сходила»… Ты не сходила с ума, ты просрала наши лучшие годы, точнее год, тот самый год! Когда надо было целоваться и улыбаться так, чтобы мышцы лица уставали.
– Не преувеличивай!
– Я? Кто за этим Петькой несчастным следил и встречи подстраивал? А по вечерам кусала подушку и дралась с мамой я? Кто не ел и гулять со мной не ходил, даже когда мне хотелось-хотелось? Кто был способен радоваться не больше часа, а потом видел какую-нибудь нелепицу, вроде цветов, которые он тебе как-то подарил, – а ромашки в деревне летом немудрено увидеть – или прическу такую же у другого парня, и выпадал? Все, уходил от меня прочь? Подруг осталось у тебя только две, а ведь ты была самая популярная на первом курсе! Только я и Анька могли любить тебя, несмотря на этот постоянный треп о Пете, его глазах и невероятном шарме. Аня была тоже невзаимно влюблена, вам было что обсудить, а я просто люблю тебя.
– Не повезло.
– Ну ладно, зато тебе повезло! – женщина расхохоталась.
Подруге смех не понравился. Две женщины сидели на кухне в огромном загородном доме.
– Не говори, а что могла натворить тогда… Я, когда дверь открыла, сразу не узнала. Сантехника ждала, а не несчастную любовь всей жизни. Его на кухню отвела, кран показала, и тут меня пронзило. Взгляд, знаешь, у него все тот же. Я не поверила! И первая мысль, представляешь: надо будет тебе позвонить и рассказать. Он выглядит уже стариком, а ведь наш ровесник. Половина зубов – золотые, другой половины нет. И сижу вот на твоем месте, смотрю на него и думаю: а что бы было, если б он меня не бросил? Жили бы мы сейчас в этом красивом доме или я была бы женой сантехника?
– Прямо риторика Мишель Обамы[9]. Старое желание не вспыхнуло, значит?
– Тогда за одно прикосновение готова была жизнь отдать, теперь приближаться-то не захотелось.
– Он тебя узнал?
– Не думаю…
– Расстроилась?
– Обрадовалась!
– Права была твоя мама.
В вагон зашли молодые люди. Он и она. Рожи счастливые, над чем-то смеются. Присели. Ручки сложили клином на коленках, губки куриной жопкой. Переглянулись шальными глазами и опять давай ржать.
Парень страшненький такой, но с искоркой. Волосы кудрявые, глаза собачьи, нос мясистый, зубы кривые. Он смеялся, раскрыв рот до предела. Казалось, что еще немного – и челюсть выскочит. Но смех его был не совсем искренен. Когда девушка жмурилась от удовольствия, он за ней подсматривал, а хохотал скорее по инерции.
Она же была по-настоящему привлекательна, еще больше от того, что не стеснялась компании неказистого парня, а очевидно ею, этой компанией, наслаждалась.
Я сидел напротив. Мне стало интересно, над чем они смеются. На то было две причины. Во-первых, красивая девушка. Во-вторых, мне отчего-то всегда надо знать, над чем смеются другие. Вдруг надо мной? Но они, черти, не произнесли и слова, а только смеялись и смеялись. Умолкали, переглядывались – и по новой. Точнее, по старой.
Сидели тесно, народу много. Я стал воображать.
Брат и сестра, двоюродные. Или нет, старые приятели? Бывшие одноклассники? Члены книжного клуба? Будь между ними что-то большее, парень наверняка бы это продемонстрировал. В неравных парах так всегда: менее выигрышный партнер постоянно цепляется за предмет своего обожания. То руку положит на колено, то обнимет, то чмокнет невзначай, как бы говоря окружающим: да, в это сложно поверить, но сокровище мое, не тронь! Правда, в глазах парня не было никакой опаски или агрессии.
Они повторяли какой-то свой жест. Стоило парню пальчиком потрясти, как их тела завоевывал приступ мелкой дрожи перед очередным взрывом смеха. Так проехали одну остановку, и не успел я придумать, сколько лет они знакомы, когда поженятся и каких детей нарожают, как мне пришлось остановиться.
Девушка встала.
– Мне выходить.
Парень расстроился:
– Скажи хоть, как тебя зовут?
Девушка глянула куда-то мимо. Парень повторил их таинственный жест, видимо, в надежде напомнить ей о тех славных минутах смеха, которые – вот же, только что – они пережили. Но жест вышел жалким. Девушка улыбнулась в последний раз и вышла из вагона.
А я вспомнил, как много лет назад почти так же, случайно, познакомился с женой на улице. Я поскользнулся на льду, упал и скатился с горки пузом кверху. Еще незнакомая мне «уже двадцать лет как Таня» бесстыже рассмеялась. Пораженный ее наглостью и очарованием, я вновь и вновь падал, скользил с пригорка и на боку, и задом, и сложив руки крестом на груди, и вытянув их вдоль туловища, и на корточках, и коленях, и четвереньках, и еще бог знает как. Конечно, в какой-то момент аттракцион ей наскучил, и она удалилась вот так же гордо, не назвав имени.
Правда я, презрев собственное уродство, все же пошел за ней и настоял на том, что провожу до дома.
– Растяпа, – шепнул я про себя, хотя хотелось в оттопыренное ухо парня.
Я вышел на той же остановке в приподнятом духе. Позвонила Таня:
– На этих выходных дети у тебя или у меня?
– У меня. Но ты, если хочешь, присоединяйся.
– Нет, я на свидание, Сереж. Сережа!
– Что?
– И спасибо, что поменял колеса. Как хорошо, что ты остался навсегда мой лучший друг.
Старуха сидела в центре огромной террасы совершенно одна. Поблекшая плитка щурилась на солнце, ей подмигивали слегка выцветшие растения. Не отставали колонны с облупившейся краской. Кресло заунывно скрипело. Предметам и женщине отвечало море. Оно в неспешном ритме встречалось и расставалось со скалами, чьи голые бока были равнодушны ко всему вокруг. Они были выше улыбок. Впрочем, их безразличие ни капли не волновало редкие танцующие травинки и старуху. Она встала с кресла, разложила плед, сняла шляпу и показала скалам язык. Ей нравилось проделывать что-нибудь эдакое, пока никто не видит, а потом смеяться наедине с собой.
Этот плед был ее кроватью и обеденным столом. Так она платила за грехи молодости.
Ее первым грехом был торт. Шоколадный. И он того стоил. В этой главе она бы не поправила ни буквы.
Мелинда росла в строгости, но не какой-нибудь там религиозной, а самой настоящей, телесной строгости. Ее мать настрадалась в детстве, поэтому своих взрастила в лучших условиях – на природе. Они ели только фермерское, гуляли по четыре часа в день, обязательные физические упражнения – несколько раз в неделю. Прием пищи и сон строго по расписанию. И ничто не могло этому помешать. «Где же они жили, в лесу, что ли?» – спросишь ты. Так и было. Они жили в лесу.
Но как же в лес пробрался шоколадный торт?
Мать не была глупа. Она понимала, что здоровому телу все же придется на какой-то период обмакнуться в нездоровую городскую среду. И проводила тренировки. Выезжали в ближайшие городки. Мать подводила детей к витринам кондитерских, выискивала самого неприглядного посетителя и неистово тыкала в него пальцем. «Вот что бывает от сладкого!» – говорила она тихо, словно шипела. И плевалась, и мелкие брызги слюны на стекле марали привлекательную вывеску.
На обратном пути ее верхняя губа тряслась на ухабах под подозрительным слоем белой пудры.
Они повстречались в общаге. В лесу институтов не было, и Мелинда поступила. Мама справедливо считала, что главное она заложила, а дальше пусть сами.
Он стоял посреди кухни: одинокий, доступный, привлекательный, чужой. Мелинде стало любопытно. Она села, сложив руки по-ученически, и посмотрела ему в глаза, в розочки кремовые. Запах. Наклонилась ближе. И никакого отвращения, никаких пальцев матери, несмотря на годы тренировки. Отлично понимая, как бескультурно поступает, Мелинда ткнула пальцем в торт, потом в рот, потом в торт, потом в рот, пока торта не стало.
Торт запустил серию других грехов. Во-первых, она взяла чужое. Во-вторых, она соврала, что не видела никакого торта и вообще не знает, как выглядит «эдакая гадость».
Отношения с соседками были подпорчены, но ее это мало волновало. Мелинда повторила страдания матери, несмотря на здоровый зачин. Восторг от шоколадного торта хотелось продлевать бесконечно. И она продлевала. Блевала и продлевала – желудок-то не резиновый.
К середине жизни она так и не пришла к истине золотой середины, приняв ее лишь умом, но не телом, не сердцем. Потому и пледом наказали, и с террасы не выпускали, и ставни закрывали, и окна занавешивали, чтобы не видеть. Но поделать нельзя ничего. Старуха была там, на воздухе, вовне, и никуда не девалась. Она улыбалась скалам.
Был ведь и другой грех. Федерико. Он тоже стоял посреди комнаты – одинокий, доступный, привлекательный, чужой. И точно так же она его попробовала, пока не съела целиком. Вот до самой последней бисквитной крошечки.
И глаза у него были как розочки кремовые. То есть масляные. Сладострастник. А Мелинда, черствая и поджарая, как корочка хлеба, Мелинда, запросто села напротив за стол, сложила руки по-ученически и объявила:
– Вы мне нравитесь.
И никакого отвращения. Секс. Не прямо на вечеринке, конечно.
Опять она взяла чужое. Федерико, хоть бы и сладострастник, а ходил уже в женихах.
Мелинда все время врала и упрямничала, что нисколечко его не любит. Да, понравился, но вообще-то нравятся ей многие. Этим она его до исступления доводила. И сексом. «Эдакая гадость».
Отношения с соседками тогда и вовсе испортились. Ведь они были подруги невесты Федерикиной. Но Мелинду это мало волновало. Он открыл ей новое блаженство, и ей хотелось продлевать его вечно.
К середине жизни она мужчину замочалила, замучила, заездила до полного исчезновения. Сладострастник проклятый. Не выдержал, умер на полпути, весь кончился.
Бежать-то он пытался не раз. Но возвращался, признавался в грязных изменах и тряпкой в ногах валялся, пузырчатыми соплями растекался, в окошки высовывался.
Она поджимала рот, отводила глаза, а внутри гоготала. Потому что опять победила. Потому что кайф вернулся. А что грязное без нее было – из сердца выметала. Покаялся – значит, не было.
Он убегал от холода ее, от взгляда сурового, от понимания, что плюнет – он не только высунется, но и прыгнет вниз.
И знала, что мучит, что тут сплошное физическое, да и плюнет, пожалуй, когда-нибудь. А он раз – и кончился. Неожиданно. А винили зачем-то ее.
Да те грехи-грешочки волновали живущих в белом доме с террасой для полноты чувства, в довесок. Конкретно ненавидели ее за третий грех.
О, это был самый страшный, самый настоящий грех, противозаконный в буквальном смысле. Героин.
Она так и помнит, как он сказал: «Надо в этой жизни все попробовать». Тот, второй, после Федерико.
Старуха на пледе перевернулась на живот, подперла подбородок руками. Расхохоталась. Девочкой думала, что эдакая гадость никогда ее не соблазнит. Она боится уколов! Чтобы так унизить свое тело: ни одно удовольствие того не стоит.
Было красиво. Красный бархатный диван, она – зрелая, но привлекательная, белая нога с гладкой кожей из разреза платья. А на фоне – окна во всю стену, на фоне – огни, на фоне – джаз.
Он полз по ней, как змея, сильными руками, от которых она была без ума. Загорелые, со взбухшими венами, на ее белой ноге. Она и не помнила, как он уколол, как затягивал жгут на тонкой лодыжке. А кайф – кайф она помнила хорошо. Ни торт, ни Федерико и рядом не стояли. И рука загорелая померкла.
Старуха обернулась: рассыпался белый дом с верандой, и внуки на лошадках, и дети за закрытыми окнами. Летит нога в красных шортиках и гольфике, летит яблочный пирог, летит кресло с пятном от томатного сока, летит деревяшка, на которой отмечали рост. Все в дыму, крошке. Будто на гриб-дождевик[10] наступили. Сама наступила.
Ничего не будет.
На шее затянули веревку и потащили вниз со скалы, били о камни, не дали мечтать, выбивали нелепые фантазии, как пыль из ковра. Героин – не Мелинда, измен не терпел. В самом низу швырнули в море, шамкающий рот заглотил соленую воду, легкие загорелись.
Но и это все неправда. До старости Мелинда не доживет. Она умрет сегодня ночью. От кайфа и за грехи. За закрытыми ставнями ей не простят, что она не позволила им быть.
Семен грабил. Он срывал сумки, разбивал стекла, швырял людей, любил унижать. Страсти или искусства карманника в нем не обнаружилось: не хватало ни таланта, ни известного обаяния. Но, самое главное, Семену был важен процесс, а не результат. Не остаться незамеченным! Жертва должна понимать происходящее, делать пуганые глаза, демонстрировать беззащитность и панику. Он, словно хулиган в детском саду, был рад толкаться и пихаться.
Семен раскусил кайф грабежа в старших классах и решил, что высшее образование ему незачем. По меркам быдла из спального района зарабатывал он шикарно. Понимал, кому сбыть награбленное, и другие знания его не прельщали.
Однако была некая странность, противоречие в его простецкой нахальной натуре. Перед тем как совершить преступление, хотелось своеобразно настроиться. Разглядеть в жертве зло, омерзить и осудить ее так, что и грабеж вроде как благословлен свыше, ведь будущий пострадавший – сам порядочная тварь. Оправдываться стыдно, и он никому о необходимости уничижительных фантазий не рассказывал. Упивался ими в одиночку. Как инструмент не заиграет без настройки, так и Семен не ограбит без мысленного проигрыша из грубых фраз. Чаще всего обвинялись женщины, и обвинялись в праздности.
– Безмозглая идиотка. Богатая дочурка. Все на халяву досталось. Ни дня не работала. Постелью взяла…
Так он обычно себя заводил, прибавляя по вкусу обильную матерщину.
В тот день он не собирался «работать». Выходной, солнце печет сюрпризом, Семен в духе, Семен на пути в палатку за пивом. На глаза ему попалась Элечка. Дорогое пальто, шикарная машина… Привычное чувство взвилось, воображение радостно спустили с цепи.
Элечка была, можно сказать, нищая, если сравнить с Семеном. Она существовала с матерью-алкоголицей в комнатке за МКАДом. Вопрос денег был вопросом не лишних колготок, а скорее еды, поэтому со школы она работала. Элечка выживала трудом и чудом, но в институт поступила. Тянуться вверх помогало благополучное раннее детство. Лет до трех о ней заботились, хорошо кормили, даже закаляли и книжки читали. Потом папа умер, а мама спивалась – но не вдруг, а потихонечку, потому и до школы какое-никакое воспитание и крохи ласки Эле перепадали. Фундамент заложили хороший, мораль не искривлена, и Эля стремилась не к чекушке и посиделкам в подъезде, а к теплу человеческому и знаниям букварным. Аккуратно берегла надежду на лучшее будущее, ведь без нее проще лечь и сдохнуть.
И Элечке солнце светило сюрпризом в тот день. По выходным она мыла чужие вещи: полы, посуду, белье, ванны.
В тот день дверь ей открыла женщина с надутым от слез лицом. Элечка привыкла в таких случаях надевать шапку-невидимку. Ей нравилось чудо устранения, будто кто-то иной оттирает грязь. При ней не смущались ссориться, драться, хамить, переедать. Но был в той незнакомой женщине страшный надрыв – Элечка быстро и безошибочно его узнала – и не осмелилась ничего надевать. Хозяйка не фыркнула, отозвалась, только завыла и стала мелко трястись в худеньких руках Эли. Женщина приняла сочувствие с благодарностью отчаянно искренней, поэтому Элечка стала действовать: нашла чай, заварила, капнула туда коньяку, набрала Лиде ванну, выслушала. Ни смертей, ни болезней.
Муж бросил.
Эля пустым не сочла. Ее тоже бросали.
Болтать было интересно. Лида переключилась: советовала и даже поучала. «Я смогла, и ты сможешь», – выдувала Лида вместе с сигаретным дымом и болтала голыми ногами, свисающими с подоконника. Мужа обсуждали только первый час в ванной под чай с коньяком, а теперь грелись у окна в комнате и строили план, как Эле выбиться в люди.
– Вот о чем ты мечтаешь? Я бедной студенткой мечтала о дорогой красной помаде. Чтобы достать из фирменной косметички, и все подруги от зависти сразу сдохли. – Лида заржала. – Нет, ну глупо, но вот дорогая красная помада была для меня воплощением успеха. Я под эту мечту и профессию выбрала. Сейчас!
Лида убежала в комнату и притащила стопку модных журналов. Шлепнула на подоконник.
– Эту я красила, и тут. – Лида с гордостью тыкала красным ногтем в подписи мелким шрифтом.
– А я машину хочу! Пацаны научили на ручке водить, я часто их пьяных развозила. Обожаю дорогу.
– Ой, ну это легко же совсем. Держи! – Лида вытащила брелок из сумки.
– Не, я не могу. – Эля не верила. – А права, доверенность?
– Да брось, ты так, недолго по району и возвращайся. Я пока насчет мужа подумаю. И пальто накинь мое, гулять так гулять!
И Элечка выпорхнула из добротного дома в дорогом пальто к шикарной машине.
«Проклятая сука. Тупая мажорка. У тебя машин еще целый гараж. Ненавижу!» – Семен не сдержался. Элечка не покаталась.
Через несколько лет у нее будет хорошая работа – и не надо мыть чужого. Но это после больницы, недолгого рабства у Лиды и года работы без выходных. Даже машина в кредит во дворе. Серым, мясистым неудачами днем Элечка поедет в магазин. Когда машину только купила, каждый раз за рулем визжала, в окошко хотелось нагло бросать: «У меня есть машина!» Обкатку за неделю прошла: знакомых и не очень развозила по краям столицы. Поскорее хотелось сильно нажать на педаль. Но с тех пор год ушел, и потому настроение на нуле могло быть и за рулем.
Припарковалась далековато и с ненавистью смотрела на джип, раскорячившийся у входа в супермаркет, где стоять было нельзя. Без водителя. Элечка думала: «Какая я хорошая и скромная, и какие наглые бывают люди, и как они раздражают, и где же та интеллигентная среда, в которой хотелось бы крутиться, и где те искренние и отзывчивые, и когда же кто-то подумает обо мне». Она представила бугая, несущего жирные пакеты для жирного коротышки. Мысли в ней бродили, гадя, минут пять, пока из супермаркета действительно не вышел жирный бугай, но жирные пакеты он не нес, а вез вместе со старой инвалидкой в кресле-каталке. Пересадил ее на заднее сиденье, заботливо пристегнул, а коляску и покупки аккуратно утрамбовал в багажник.
Отвез сестру хозяина домой, оставил джип на стоянке и спустился в метро. Людей мало, напротив сидела девушка. Одета нарядно. Платье, каблуки, волосы хитро уложены. Красавица. Однако лицо скорбное. И Василий потихонечку завел ворчание: «Все девушки сейчас недовольные, угрюмые, будто кислых щей наелись, особенно молодые, а ведь они в жизни не знали настоящего горя. Васильевна не ходила с десяти лет, но всегда на лице ее улыбка, находит каждому доброе слово. А ты юная, симпатичная, позволяешь себе уныние, что один из смертных грехов…»
Когда выходил из вагона, зло прошептал: «Тьфу на тебя».
Но девушка не заметила, наушники наполняли голову печальной песней и почему-то изображением расстроенного грязного мальчика с воздушным шаром. Она пыталась заплакать. Смеяться, удивляться, гневаться получалось хорошо, но слеза никак не хотела катиться по собственному велению и хотению! Она ехала на экзамен по актерскому мастерству. Плакать там не пришлось, потому все получилось неплохо, и девушка отправилась к подруге, улыбаясь прохожим. Подруги они были относительные, потому что недавно познакомились, но Настя жила неподалеку от института и была дома, а актрисе хотелось в гости.
Настя снимала уютную квартирку в центре и сильно раздражала. Хотя и угощала пирожными вкусными, но рассуждала о дурости. Приходилось слушать, как к Насте пристает начальник, просит приехать к нему домой во внеурочное время. И как же ей поступить, ведь она ничего такого не хочет, но, видимо, ехать придется…
«Безмозглая. Какими путями такие мысли приходят? Спать или не спать – вот уж действительно в чем вопрос. А у меня надежды, карьера, будущее!» Она с чувством превосходства ела Настины пирожные, кивала и лелеяла презрение. А Настя любила делиться внутренним, не деля на пристойное и неуместное. Она не хотела мерзостей, но другим легко быть честными. Другим одинокие мамы не жужжат: «Не будь дурой, езжай, или я перестану тебе снимать квартиру, устраивайся ты в жизни, наконец! Висишь на мне грузом, я все для тебя делаю, думаешь, просто так ты такая красавица уродилась, я уже тебе и грудь, и нос…»
После приятельницы Настя вышла прогуляться. Вечерело, от разговоров и мыслей хотелось проветриться. Она зашла в кафе к друзьям, молодой женатой паре. Марина весело щебетала, муж хамил. В конце встречи жена оплатила счет, сама пригнала ко входу машину, принесла из гардероба одежду. Настю бесило угодническое поведение подруги, но еще больше бесил муж, который не только не был рад заботе, он был груб и придирался.
Пока они выходили из кафе, он как будто в оправдание Марины прошептал на ушко Насте:
– Ты тоже из тех, кто был в курсе ее измены?
Он никогда не простит жену, как она вину ни приглаживала, чтобы не сильно торчала. Муж сосредоточился на боли. Буквально. Вечером он покупал продукты в супермаркете и специально задел тележкой нагнувшуюся за йогуртом женщину. Побольнее.
А она схватилась за бок, потерла, чтобы, не дай бог, не синяк, и весело подумала: «Это знак. Не стоит мне тортик брать». Напевая песенку, пошла к кассе. «Бедный неуклюжий мужик! Ему, наверное, так стыдно было, что убежал, не извинившись. Наверняка тележка плохо управляется. Сама страдаю, когда много продуктов беру…»
– Привет, Семеновна!
– Ой, лапушок, здравствуй! Я вот, видишь, набрала кучу всего, но от тортика воздержалась, – и заржала. Показались стертые коричневые полоски зубов, мелко затряслось жирное тело.
– А пацан твой как?
– Семушка? Да отлично, он же у меня самый лучший и умный, вы знаете, с каждым месяцем зарабатывает все больше и больше, а ведь недавно, пацан, школу закончил! Я его, конечно, всегда хвалю и благодарю, на пенсию колбаской себя не особенно побалуешь… – и Семеновна улыбнулась, слава богу, не до смеха, но сверкнула глазами на три свертка в тележке.